Приходим в местный форпост законности и правопорядка. Все как везде – мутное стекло, за ним старый вечный старлей с тяжелыми мешками под бесцветными глазами, телефонные звонки и зуммеры, шарканье ног и инфантильное веселье молодых и темпераментных, как жеребцы, ментов, мат-перемат из-за стекла дежурного и в ответ тот же сленг из «обезьянника» – барьера с решеткой до потолка. Здесь сидят те, кто не смог устоять на воле. Сюда меня и определяют, предварительно вытряхнув все из карманов и отобрав полиэтиленовый пакет. Считают деньги – сорок один рубль пятьдесят четыре копейки.
– Кого привел, Окороков? – устало спрашивает старлей моего капитана с вкусной и пошлой фамилией.
– Бродягу. Сейчас я тебе рапорт. – отвечает Окороков и исчезает куда-то за угол, из «обезьянника» не видать.
Я ощупываю всеми чувствами плюс неким шестым, которого нет у тех, кто по моей тропочке никогда не крался, пространство вокруг себя и обнаруживаю таких же «чердачников», как и я. В нашем обществе даже одна увядающая дама, рыжая, неопределенного возраста, морщинистая, как законсервированный в спиртовой банке эмбрион. Она смотрит на меня, улыбаясь щербатым ртом, и кокетливо подмигивает:
– Надя.
– Очень приятно, мадам. – отвечаю я.
– Тебе чего! – шипит на меня крепкий старик, от которого воняет так, что даже у меня, закаленного бойца, перехватывает дыхание. От такого запаха можно запросто забеременеть, как сказала моя бывшая супруга, когда мы с ней, еще в той, другой жизни, примеряли мне костюм в универмаговской примерочной. До меня, видимо, это здесь делал, если не тот же дед, то уж наверняка, его близкий родственник. Ведь не могла же там в примерочной спать до нас собачья стая!
– А чего я? – неопределенно отвечаю. Опыт подсказывает мне, что в моем тоне не должен копошиться унизительный страх или рычать собачья агрессия. Кто знает, что нам еще придется делить с этим вонючим дедом?
– Это – моя баба. Не тронь! – тем же выжидательным, ощупывающим обстановку тоном отвечает дед.
– Нужна она мне, твоя «Надя – Глаза Сзадя». – примирительно отвечаю я.
Знакомство состоялось. Все довольны. Надя тоже – ее заметили и даже привычно окрестили. Эх, женщины! Они и в «обезьяннике» женщины. Все бы им внимание, все бы им услышать грохот рогов сцепившихся за них самцов. Одно слово – дамы!
Остальные обитатели нашего общего временного дома, а их к этим двум еще трое, держат себя скромно и наблюдательно. Я сажусь на пол, так как места на узкой лавке заняты. Один из «чердачников» подвигается и показывает мне на место рядом с собой. Но я не поднимаюсь. Нельзя! В нашем мире свои законы: какое место занял, такое и береги до последней капельки крови, до зеленых соплей и клочка волос. Не бери чужого, не принимай подачек. Это – мышеловка! Я отрицательно качаю головой и отворачиваюсь в сторону. Чувствую спиной – уважают. Свой орел залетел! Не фраер.
Слышу разговор между двумя «чердачниками». Они шепчутся, но здесь тесно и от меня не ускользает ни единого слова. Ребятки эти тоже правила знают. Никогда не говори на ухо при всех, не притрагивайся губами к ушной раковине своего слушателя, а то заподозрят, что вы педерасты. А это – уже беда! Не отмоешься. Те, кто прошли зону (не по году за «чердак»), умеют говорить так, что посторонний не услышит. Надо лишь чуть заметно шевелить губами, не издавая ни звука. Собеседник лишь смотрит в рот, и отвечает также беззвучно. Это – высший пилотаж. Тут, как говорится, не наболтаешься. Только самое главное, самое необходимое! Попробуй-ка, профильтруй свои спутанные мысли, сложи из них нужные беззвучные слова. Искусство! Что! Болтуны, фраеры, писатели, дикторы, поэты! Завидно?
Эти «чердачники» говорить так не умеют. Поэтому я все и слышу.
– Утюжком его пригладили и бабки увели.
– Менты лютуют. Народу перетаскали! Меня второй раз уже. Ну, знал я Константина, что ж с того!? Он всех поил, всех угощал. Что ж мы его всей стаей и гладили утюжком? Загадочные они, эти менты!
Ага, соображаю, все совсем не так, как я думал. Не очень-то их здесь интересует мой брянский билетик. Об алиби меня этот Окороков спрашивал, оказывается.
У нас своя школа. Учит вникать в суть раньше, чем суть вникнет в тебя, с болью. Умей собрать информацию, будь, можно сказать, опытным «советским разведчиком». Слушай больше, говори, если не меньше, то уж то, что следует. И, главное, знай чего ни в коем случае нельзя говорить.
А «чердачники» продолжают, возбуждаясь темой. Один из них шипит уже так, что вечный старлей не слышит лишь потому, что сам орет в телефонную трубку что-то, пачкая свою речь прилипчивым междометием «бля». Убежден, он так везде говорит, всегда и со всеми. Он не слышит ушами собственного «бляканья», а только чувствует во рту его грязный, липкий, как бурая глина, привкус. От этого у старлея в груди, под кителем, тревожно сжимается глухое и глупое сердце. Вроде как очнулся ото сна, а стоишь голым перед приличной публикой. «Бля», да «бля», и никак не остановишься, ничем гениталии свои не прикроешь. Только фуражку на лоб поглубже надвинешь и зло сожмешь кулаки.
– Они, менты-то, говорят, мы против вашего белого террора свой красный организуем. Против нас, значит, контриков. Пока, мол, душегуба не сдадите… – жалуется на жизнь один из «шипящих».
– Да чего они, Санек! Этот толстый, который меня во второй раз сюда притаранил, руки свои потирает: найти бы, говорит, того санитара природы, который Константина разгладил, и наградить его орденом. Не знали, куда от этого пропоицы деться. А сами орут: террор на вас, террор…!
Тяжело вздыхает третий «чердачник», который все время молчит и печальными глазами из-за увеличительных стекол очков смотрит в рябящую пустоту решетки. Тоской и болью веет от этого человека. Нет у него ни имени, ни возраста, ни лица, ни особых примет. Он – будто тень от всех нас – от больших и от малых, безумных и хитрых, пьяных и трезвых. Серая, забытая судьбой тень. Молчит себе в углу за решеткой, и не изгнать ее, не дать ей волю. Я боюсь таких больше, чем всей нашей уголовной «отрицаловки» вместе взятой. Они – молекулы, вылетевшие из наших судеб и сбившиеся в одно мутное облачко. И вот сидит это облачко и тяжело, будто дух бесплотный, давит на плечи. Укор, который не видят и не ценят лишь менты.
Я призадумываюсь, гоню прочь от себя эту неизбывную печаль, которая приходит ко мне всегда под вечер в камере. Утром или в обед никогда еще не приходила.
О проекте
О подписке