Читать книгу «Подземелья Ватикана. Фальшивомонетчики (сборник)» онлайн полностью📖 — Андре Жида — MyBook.
image





– Прежде всего знайте, милостивый государь мой, что никакого Лафкадио де Барайуля не существует, – сказал он, разрывая карточку. – А господину Лафкадио Луйки, поскольку вы с ним, должно быть, коротко знакомы, благоволите передать, что если он намерен играть этими бумажками и не порвет их так, как это делаю я, – он превратил карточку в мелкие-мелкие клочки и бросил их в пустую чашку, – я тотчас же дам знать полиции, и его арестуют, как обыкновенного мошенника. Вы поняли меня? Теперь пройдите к свету, чтобы я вас разглядел.

– Лафкадио Луйки повинуется вам, милостивый государь. – Он говорил очень почтительно, голос его чуть дрожал. – Простите ему способ, который он избрал, чтобы к вам пройти; у него в мыслях не было никаких бесчестных намерений; он только хотел убедить вас, что заслуживает… что вы по крайней мере сможете его по заслугам оценить.

– Вы хорошо сложены. Но этот костюм не очень хорошо на вас сидит, – продолжал граф, не желая слушать его.

– Так я не ошибся? – сказал Лафкадио, решившись улыбнуться. Он безропотно давал себя осматривать.

– Похож, слава богу, на мать, – прошептал старик Барайуль.

Лафкадио выждал положенное время и тоже почти шепотом, пристально глядя на графа, произнес:

– Если я не чрезмерно себя выдаю, не будет ли мне позволено походить также на…

– Я говорил о внешности. Если же вы имеете нечто не только от матери, Господь уже не оставил мне времени узнать об этом.

В этот миг серый плед соскользнул с его коленей. Лафкадио бросился поднять его, и, когда он стоял наклоненный, рука старого графа ласково легла ему на плечо.

– Лафкадио Луйки, – продолжил граф Жюст-Аженор, когда юноша встал, – дни мои сочтены. Я не буду соревноваться с вами в хитроумии: мне это утомительно. Я признаю, что вы не глупы; мне приятно, что вы не урод. То, что вы пошли на риск, показывает некоторое удальство, и оно вам пристало; сначала я подумал, не бесстыдство ли это, но ваш голос, ваши манеры меня успокаивают. Что касается прочего, я просил своего сына Жюльюса разузнать об этом для меня, но теперь понял, что не особенно этим интересуюсь: это не так важно, как видеть вас. Теперь, Лафкадио, послушайте меня. Никакое свидетельство, никакая бумага не удостоверяют вашу личность. Я позаботился о том, чтобы вы не имели никакой возможности заявить свои права. Нет, не возражайте, не говорите мне о своих чувствах: это бесполезно; не перебивайте меня. Ваше прежнее молчание удостоверяет меня в том, что ваша мать сдержала обещание и ничего вам про меня не говорила. Это хорошо. Поскольку и я взял на себя перед ней обязательства, вы убедитесь в моей признательности. Через посредство Жюльюса, моего сына, я, невзирая на юридические затруднения, передам ту часть наследства, которую обещал вашей матери сохранить за вами. А именно: от другой моей наследницы, моей дочери графини де Сен-При, я переведу на имя Жюльюса долю, разрешенную мне законом, и это будет как раз та сумма, которую я хочу передать вам через него. Это будет, я полагаю… тысяч сорок ливров ренты; чуть позже я увижу своего нотариуса, и мы с ним проверим точную цифру. Садитесь, садитесь, если так вам меня лучше слышно. (Дело было в том, что Лафкадио присел на краешек стола.) Жюльюс может воспротивиться; закон на его стороне; я полагаюсь на его порядочность, что он так не сделает, а на вашу – в том, что вы не нарушите покой его семьи, как ваша мать не нарушила покой моей. Для Жюльюса и его детей существует только Лафкадио Луйки. Я не желаю, чтобы вы носили по мне траур. Семья, дитя мое, – дело великое и непроницаемое; вы навсегда останетесь незаконнорожденным.

Несмотря на приглашение отца, который заметил, как юноша пошатнулся, Лафкадио не сел на стул; он одолел головокружение и только опирался на стол, где стояли чашки и грелки, по-прежнему сохраняя весьма почтительную позу.

– Теперь скажите мне: итак, утром вы видели моего сына Жюльюса. Он вам сказал…

– Он, собственно, ничего не сказал: я сам догадался.

– Вот неуклюжий! О… это я не про вас. Вы с ним еще будете встречаться?

– Он просил меня поступить к нему в секретари.

– Вы согласились?

– Вам это не нравится?

– …Не то чтобы так. Но я думаю, лучше, если вы… друг друга не признаете.

– Я тоже так думаю. Но признать не признать, а немного познакомиться с ним я хотел бы.

– Однако вы, я полагаю, не намерены долго оставаться в положении подчиненного?

– Только пока не поправлю свои дела.

– А потом? Теперь у вас есть средства – что вы намереваетесь делать?

– Ах, сударь, еще вчера мне было нечего есть – нужно же время понять, чего алчет душа.

В этот момент в дверь постучал Эктор:

– Господин виконт желает видеть ваше сиятельство. Прикажете принять?

Лицо старика помрачнело; сперва он молчал, но когда Лафкадио вежливо дал понять, что удаляется, крикнул:

– Стойте! – и властный голос Жюста-Аженора заставил юношу повиноваться.

Граф обратился к Эктору:

– Что же это! Ведь я именно просил его не искать встречи со мной… Скажи ему, что я занят… что я… что я ему напишу.

Эктор поклонился и вышел.

Старый граф еще несколько секунд сидел, закрыв глаза; казалось, он спит, но под бородой было видно, как шевелятся губы. Наконец он поднял веки, протянул Лафкадио руку и сказал совсем другим голосом – более ласковым и как бы утомленным:

– Прикоснитесь к ней, дитя мое. Теперь вы должны меня оставить.

– Я должен вам кое в чем признаться, – сказал Лафкадио не без колебания. – Чтобы прилично явиться к вам, я истратил последние сбережения. Если вы мне не поможете, я не знаю, как поужинаю сегодня… а завтра и подавно… разве что ваш сын…

– Нате, возьмите, – сказал граф, доставая из ящика стола пятьсот франков. – Что же? Чего вы еще ждете?

– Я бы хотел еще попросить вас… не могу ли я надеяться опять вас увидеть?

– Честно признаюсь: мне это доставило бы удовольствие. Но преподобные особы, которые занимаются моим вечным спасением, держат меня в таком состоянии духа, что удовольствие для меня теперь – дело десятое. Благословение же мое я вам дам сию же минуту. – И старик распахнул руки навстречу юноше.

Лафкадио не бросился прямо в его объятья, а благочестиво преклонил свои колени, на колени графу положил голову и, зарыдав, растаяв, как только старец обхватил его руками, почувствовал, как из сердца его уходят жестокие намерения.

– Дитя мое, дитя мое… – лепетал старик. – Как поздно я встретил вас…

Когда Лафкадио встал, все лицо его было в слезах.

Собираясь уходить и забирая деньги (он взял их со стола не сразу), Лафкадио наткнулся в кармане на свои визитные карточки и подал их графу:

– Возьмите, тут вся пачка.

– Я вам доверяю: порвите их сами. Прощайте!

«Он был бы лучшим из моих дядюшек, – размышлял Лафкадио, возвращаясь в Латинский квартал, – и даже не только дядюшек… – добавил он про себя с толикой грусти. – Ладно!»

Он достал пачку визитных карточек, развернул их веером и одним движеньем без всякого усилия разорвал.

– Никогда не доверял сточным канавам, – тихонько сказал он, кидая в решетку «Лафкадио», и только еще через две решетки выкинул «Барайулей».

«Какая разница, что Барайуль, что Луйки – теперь займемся уничтожением прошлого!»

Он знал на бульваре Сен-Мишель одну ювелирную лавку, перед которой Карола что ни день насильно останавливала его; позавчера она приглядела в этой наглой витрине необычные запонки для манжет. Их было четыре, и они – соединенные попарно золотыми скрепочками, вырезанные из какого-то странного кварца, какого-то дымчатого агата, через который ничего не было видно, хотя он казался прозрачным, – имели вид кошачьих головок, обведенных кружком. Как уже было сказано, Карола Негрешитти с мужским блузоном (так называемым костюмом «тайёр») носила манжеты и, поскольку вкус у нее был несуразный, очень хотела к ним эти запонки.

Они были не столько забавные, сколько странные; Лафкадио находил их ужасными; ему было бы очень неприятно видеть их на своей любовнице, но теперь-то он ее бросал… Он вошел в лавку, заплатил за них сто двадцать франков.

– И листок бумаги, будьте любезны. – На листке, протянутом продавцом, он, стоя тут же у прилавка, написал:

«Кароле Негрешитти – с благодарностью за то, что провела ко мне в комнату незнакомого человека, и с просьбой никогда больше в эту комнату не входить».

Сложенный листок он сунул в ту же коробочку, в которую продавец упаковал запонки.

Уже собравшись передать коробочку портье, он подумал: «Торопиться нечего. Проведем под этой крышей еще одну ночь, только надобно сегодня запереться от девицы Негрешитти».

VI

Жюльюс де Барайуль уже слишком долго жил в режиме переходной морали – той самой, которую признавал для себя Декарт, пока не установил непреложные правила для жизни и денежных расходов. Но темперамент Жюльюса не проявлялся достаточно непреклонно, а мысль его – достаточно властно, чтобы романиста сильно смущала необходимость покоряться установленным приличиям. В конечном счете он требовал только комфорта, в который литераторский успех входил составной частью. Когда его последнюю книгу обругали, он впервые почувствовал себя уязвленным.

Весьма неприятно было ему и тогда, когда отец отказал в приеме, и еще неприятнее стало бы, если бы он знал, кто именно опередил его там. Возвращаясь на улицу Вернёй, он все слабей отклонял неотвязное предположение, что преследовало его уже с того времени, как он побывал у Лафкадио. Он тоже связывал даты с фактами; он тоже теперь не мог видеть в таких совпадениях простую случайность; впрочем, юная грация Лафкадио его очаровала, и хотя он догадывался, что в пользу незаконного сына отец отберет у него какую-то часть наследства, но никаких дурных чувств к нему не испытывал; нынче утром он ожидал его даже с благосклонно-любознательной симпатией.

Что же до Лафкадио, то как бы ни был он угрюм и замкнут, редкая возможность поговорить соблазняла его – как и возможность обеспокоить немного Жюльюса. Ведь даже с Протосом он никогда не говорил действительно по душам. А с тех пор столько воды утекло! Да и Жюльюс ему был не противен, хотя и показался марионеткой; было забавно, что у тебя такой брат.

Когда он утром, на следующий день после посещения Жюльюса, шагал к его жилищу, с ним случилось довольно странное происшествие. Из любви к кривым путям, возбуждавшейся, быть может, его гением, а также для того, чтобы унять волнение тела и духа и дома у брата вполне владеть собой, Лафкадио выбрал самую длинную дорогу. Он пошел по бульвару Инвалидов, миновал место вчерашнего пожара, затем свернул на улицу Бельшасс.

«Улица Вернёй, 34, – твердил он про себя. – Три да четыре – семь: хорошее число».

Он вышел на улицу Сен-Доминик в том месте, где она пересекает бульвар Сен-Жермен, и тут на другой стороне бульвара увидел девушку, тотчас ее, как ему показалось, узнав: ту самую девушку, что со вчерашнего дня непрерывно занимала все его мысли… Он сразу же прибавил шагу. Да, это была она! Он догнал ее в конце короткой улочки Виллерсексель, но, рассудив, что подойти к ней было бы не по-барайульевски, лишь улыбнулся и слегка поклонился, скромно приподняв шляпу; потом торопливо ее обогнал и нашел наилучший выход из положения, завернув в табачную лавку, а она прошла опять вперед него и свернула на Университетскую улицу.

Выйдя из лавочки и на ту же улицу повернув, Лафкадио глядел во все стороны – девушки не было. Лафкадио, друг мой, вы впадаете в совершенную заурядность! Ежели вам пришлось влюбиться, на мое перо не рассчитывайте: раздрай в вашем сердце описывать я не стану… Но нет: продолжать преследование показалось ему непристойным, к тому же он не хотел с опозданием прийти к Жюльюсу, а сделанный крюк уже не оставлял времени на шалопайство. Улица Вернёй, по счастью, была недалеко, а дом, в котором проживал Жюльюс, – первый от угла. Лафкадио проронил консьержу фамилию графа и бегом бросился вверх по лестнице.

Между тем Женевьева де Барайуль – ведь это она, старшая дочь графа Жюльюса, возвращалась из больницы Болящих Младенцев, куда ходила каждое утро, – еще более, чем Лафкадио, смущенная новой встречей, с великой поспешностью устремилась в родительский дом; в ворота она вошла в тот самый миг, когда Лафкадио появился из-за угла; когда же она поднялась на третий этаж, торопливые скачки за спиной заставили ее оглянуться; кто-то бежал, быстро ее догоняя; она посторонилась, чтоб пропустить бегущего, но вдруг узнала застывшего в недоумении прямо перед ней Лафкадио.

– Достойно ли вас, сударь, так преследовать меня? – сказала она таким гневным голосом, на какой только была способна.

– Увы, сударыня, как же вы будете обо мне думать? – воскликнул Лафкадио. – Вы мне не поверите, если я вам скажу, что не видел, как вы вошли в этот дом, и крайне поражен, что вы здесь. Разве не здесь живет граф Жюльюс де Барайуль?

– Как? – ответила Женевьева, покраснев. – Так вы тот новый секретарь, которого дожидается мой отец? Господин Лафкадио Лу… у вас такое необычное имя, я не могу его выговорить. – Лафкадио тоже покраснел и поклонился; тогда она продолжила: – Сударь, уж раз я вас встретила, могу ли просить вас об одолжении не говорить родителям о вчерашнем случае? Им, я знаю, совсем не понравится, а главное – кошелек: я сказала, что потеряла его.

– И я вас, сударыня, просил бы молчать о той дурацкой роли, которую вы меня заставили сыграть. Я такой же, как ваши родители: совершенно этого не понимаю и не одобряю. Вы, должно быть, приняли меня за собаку-спасателя. Я не мог удержаться… Простите. Мне надо еще научиться… но я научусь, уверяю вас. Не позволите ли ручку?

Женевьева де Барайуль сама себе не признавалась, что находит Лафкадио очень красивым, а Лафкадио не призналась, что он ей отнюдь не казался смешным, а, напротив, предстал как герой. Она протянула ему ручку; он порывисто поднес ее к губам; тогда она просто улыбнулась ему и попросила спуститься на несколько ступенек, подождать, пока она войдет, закроет за собой дверь, и тогда уже самому позвонить – так, чтобы их не видели вместе, а главное – затем не выдавать, что они уже прежде встречались.

Через несколько минут Лафкадио провели в кабинет романиста.

Жюльюс его принял со всей предупредительностью, но не знал, с чего начать, и Лафкадио тотчас же встал в защитную стойку:

– Милостивый государь, сразу должен предупредить вас: я терпеть не могу оставаться в долгу, да и делать долги не люблю, и что бы вы для меня ни сделали, вы не добьетесь того, что я останусь вам обязан.

Тогда взъерошился и Жюльюс.

– Я не собираюсь вас покупать, господин Луйки, – начал он было, повысив голос насколько мог…

Но тут оба заметили, что могут так далеко зайти, остановились, и после короткой паузы Лафкадио продолжал более ровным тоном:

– Какую же работу собирались вы мне предложить?

Жюльюс уклонился от ответа под тем предлогом, что текст его еще не готов, а впрочем, было бы неплохо, если бы они до тех пор познакомились поближе.

– Признайтесь, милостивый государь, – ответил Лафкадио весело, – что вчера вы решили познакомиться, еще не дождавшись меня, и что ваши глаза почтили своим вниманием некий блокнотик?..

Ошеломленный Жюльюс сказал смущенно:

– Признаюсь, я это сделал… – И, вернув себе достойный вид: – И прошу за это прощения. В другой раз, будь это возможно, я так бы не поступил.

– Другого раза не будет: я сжег блокнот.

Лицо Жюльюса выразило огорчение:

– Это вас так рассердило?

– Если бы я до сих пор сердился, я бы с вами об этом не заговорил. Простите мне мой тон при начале нашей встречи, – продолжал Лафкадио, твердо решившись идти напролом. – И все же я хотел бы знать, прочли ли вы и отрывок письма, который лежал в блокноте?

Жюльюс не читал отрывка письма, потому что его там не видел, но он воспользовался этим случаем, чтобы заверить в умении хранить тайны. Лафкадио смеялся про себя над ним и над тем, как заставил его притворяться.

– А я вчера малость отыгрался на вашей последней книжке.

– Она не затем писалась, чтобы заинтересовать вас, – поспешно ответил Жюльюс.

– О, до конца я ее не прочел. Должен вам признаться, я не большой охотник до чтения. За всю жизнь мне понравился только «Робинзон»… ах да, еще «Аладдин». Вот я и уронил себя в ваших глазах.

Жюльюс медленно поднял руку вверх:

– Мне вас просто жалко: вы лишаете себя великих радостей.

– У меня есть другие.

– Должно быть, не столь доброкачественные.

– Уж это будьте благонадежны! – Лафкадио рассмеялся с позволительной степенью бесцеремонности.

– И когда-нибудь вы об этом пожалеете, – сказал Жюльюс, несколько задетый его зубоскальством.

– Когда будет уже поздно… – нравоучительно подхватил Лафкадио и вдруг переменил тон: – А вам забавно сочинять?

Жюльюс выпрямился в кресле.

– Я сочиняю не для забавы, – благородно произнес он. – Когда я пишу, то обретаю радости более высокие, чем дает сама жизнь. Впрочем, одно другому не мешает.

– Само собой… – И вдруг, опять возвышая словно по небрежности уроненный тон разговора: – А знаете ли вы, что портит мне почерк? Помарки, поправки, зачеркивания в тексте…

– А вы думаете, в жизни мы ничего не исправляем? – зажегся Жюльюс.

– Вы не так меня поняли. В жизни, говорят, можно исправить себя, можно стать лучше, но нельзя поправить того, что уже сделал. Вот из-за этого права на поправку писательство и получается делом таким нетрезвым, таким… – Он не договорил. – Да-да, вот это мне и кажется прекрасным в жизни: писать приходится по сырой штукатурке. Никаких исправлений быть не может.

– А в вашей жизни многое следовало бы поправить?

– Да нет… пока не очень… А раз все равно нельзя… – Лафкадио помолчал немного, потом сказал: – А ведь как раз из желания что-то исправить я швырнул свой блокнот в огонь! Как видите, слишком поздно. Но признайтесь – вы же там ничего не поняли.

Нет, в этом Жюльюс признаться никак не мог.

– Вы позволите задать вам несколько вопросов? – сказал он вместо ответа.

Лафкадио вскочил так стремительно, что Жюльюс подумал – он хочет убежать, но юноша просто подошел к окну и приподнял кисейную занавеску:

– Это ваш сад?

– Нет, – ответил Жюльюс.

1
...
...
14