В проездные ворота государева двора, занимавшего в Кремле бóльшую часть Боровицкого холма, тяжеловесной походкой отставного рейтара вошла мать царя, инокиня Марфа, сопровождаемая толпой наглых челядинцев и несгибаемых захребетников. Стрельцы стремянного полка, несшие службу по охране дворца, молча, с опаской сторонились, уступая дорогу беспокойной орде царской матери. Марфа при дворе не раз показывала свой крутой нрав, и лишний раз попасть под ее тяжелую длань желающие давно перевелись. С первого взгляда было ясно, что находилась царская мать в настроении отнюдь не благостном. Хмурое лицо, низко опущенные брови и тревожно трепещущие, как у дозорной собаки, одутловатые щеки были тому прямым свидетельством.
Поднявшись на мраморные ступени Нарядного крыльца, Марфа обернулась и, величаво подняв руку, унизанную драгоценными перстнями, холодно произнесла:
– Тут ждите! Вам там не место!
Натасканная челядь замерла на пороге Теремного дворца, послушно склонившись в поясном поклоне. Марфа желчно ухмыльнулась.
Бряцая на ходу серебряными подковками сафьяновых сапожек, она прошла в услужливо распахнутые перед ней двери и в несколько шагов миновала сени, охраняемые двумя десятками вооруженных стрельцов полка Ерофея Полтева, из предосторожности державших свои пищали на боевом взводе, отчего в сенях всегда стоял стойкий запах жженой пеньки от тлеющих ружейных фитилей. Сам же стрелецкий голова вместе с дюжиной ближних к царю царедворцев находился в передней, терпеливо ожидая выхода государя для ежедневного отчета и получения новых указаний.
Удостоив находившихся в приемной вельмож лишь легким кивком головы, мать царя стремительно приблизилась к резным дверям престольной, служившей Михаилу рабочим кабинетом. Тут, к ее неудовольствию, произошла маленькая заминка. Царский постельничий, Константин Михайлович Михайлов, широко раскинув руки, бросился наперерез, имея намерение задержать ее, но осекся, встретив тяжелый, как кистень, взгляд Марфы.
– Михайлов, не дури, ты меня знаешь!
– Государыня-матушка, Марфа Ивановна! – заныл постельничий, в нерешительности топчась у дверей. – Нельзя… не велено!
– Иди прочь, Костюшка, меня это не касается.
Михайлов, безвольно опустив руки по швам, послушно отступил в сторону.
– Ну? – добавила Марфа, сверля недобрым взглядом замешкавшихся стрельцов.
Опамятовав, те поспешно отворили тяжелые двухстворчатые двери, пропуская грозную инокиню в царскую престольную. Следом за ней двери с глухим стуком затворились, и в передней воцарилось неловкое молчание.
Михаил встретил мать, сидя за рабочим столом, с тонко отточенным гусиным пером в руках. Оторвавшись от чтения длинного столбца, извлеченного из серебряного ковчега, своими очертаниями напоминающего небольшой котелок на трех гнутых ножках, он с удивлением посмотрел на Марфу поверх читаемого им свитка.
– Матушка?
Сколь ни являлось его удивление искренним, Марфа распознала в нем растерянность и смущение, вызванные очевидной поспешностью, с которой государь занял свое место за рабочим столом. Даже столбец он держал к себе оборотной стороной, на которой кроме «скреп» думного дьяка на склейках листов иного текста не имелось.
– Ты один, Миша? – спросила Марфа, с подозрением озираясь по сторонам.
– Один, конечно! – ответил сын и суетливо поднялся с кресла навстречу матери.
Марфа перекрестила его склоненную голову, после чего троекратно поцеловала в обе щеки и крепко обняла.
– Не ждал меня, вижу? – насмешливо скривив губы, спросила инокиня, все еще осматривая престольную.
– Не ждал! – честно признался Михаил. – Что-то случилось?
– Поговорить хочу.
– О чем, матушка?
– О невесте твоей, Машке Хлоповой!
Расправив полы широкого летника, Марфа села в резное итальянское кресло напротив челобитного окна. Под ее весом крепкое кресло жалобно заскрипело. Михаил нахмурился и, скрестив руки на груди, присел на край письменного стола.
– Так! Ну и чем она теперь тебе не угодила?
– Да все тем же, Миша! Своенравна девка, заносчива. Почтения к старшим не проявляет! Подарками моими пренебрегает! Лишний раз на поклон сходить к свекровушке – ниже своего достоинства считает! Не должна государева невеста вести себя подобно! Грех в том великий вижу, и грех этот на каждом, кто потакает ей в скверне самовольства и непослушания.
– Да откуда слова такие жестокие, маменька? – болезненно поморщился Михаил. – Маша добрая девушка и к тебе испытывает почти дочернее чувство любви и трепета. Сам не раз от нее это слышал!
Марфа возмущенно закатила глаза и с силой ударила иноческим посохом об пол.
– Не лги матери! У меня свои глаза и уши имеются! Говорю тебе, истинно – не пара она нам! С тяжким бременем венца царского худородной не справиться. Откажись, пока не поздно!
Молодой царь недовольно скривил лицо и собрался было возразить, но прежде чем он успел это сделать, из опочивальни донесся подозрительный шум, словно что-то тяжелое упало на пол.
Марфа тревожно обернулась на звук и стремительно поднялась с кресла.
– Кто там у тебя?
– Говорю же, никого! – в смятении бросился Михаил наперерез матери, но было уже поздно.
Марфа распахнула дверь в спальню одним крепким ударом ладони и заглянула внутрь. Царская опочивальня представляла собой небольшую комнату, посередине которой стояла высокая резная кровать под роскошным балдахином. Стены и своды помещения были отделаны драгоценным атласом и тиснеными цветными кожами. В спальне имелось всего три окна, с вставленными в них разноцветными слюдяными оконницами. Окна были приоткрыты, отчего сквозняк свободно гулял по комнате, развевая бархатный полог балдахина, который, видимо, и повалил на пол медный светец, теперь лежавший у основания кровати. Людей в комнате не было.
– Ну, убедилась? – обиженно засопел Михаил из-за спины матери.
Вместо ответа Марфа шумно повела чувствительным носом и, видимо, уловила нечто, заставившее ее раздраженно прикусить губу. Потемнев лицом и нахмурив брови, она пронзила сына колючим взглядом.
– Хочу напомнить, Мишенька, что пока отец томится в польском пленении, я отвечаю за твои помыслы и поступки!
Царь озадаченно почесал затылок и, не ища ссоры, ответил, тщательно подбирая надлежащие обстоятельству слова. Получилось, впрочем, все равно слишком резко и непривычно для него.
– Матушка, я почитаю твою самоотверженность и заботу обо мне, но я давно не подлеток![6] Я полновластный государь державы Российской и могу сам принимать решения там, где считаю это уместным для себя!
Неожиданно получив столь решительную отповедь, Марфа покраснела от гнева и досады, но, сдержав ярость, обернулась и пошла к выходу. Однако в дверях опочивальни задержалась на мгновение.
– Смотри, государь, может случиться так, что придется тебе выбирать между матерью и невестой. Подумай об этом! Хорошенько подумай!
– Что ты, матушка, я никоим образом не желаю такого выбора! – словно испугавшись собственной смелости, воскликнул Михаил, подбегая и целуя протянутую матерью руку.
Та в ответ только многозначительно хмыкнула и молча вышла из покоев царя, сердито постукивая по наборным доскам пола своим иноческим посохом.
Как только мать скрылась за дверью престольной и тяжелые шаги ее затихли, Михаил вернулся в опочивальню и, осмотревшись, тихо позвал:
– Маша?
Ответом ему была тишина. Царь раздвинул шторки китайской ширмы, отделявшей спальню от молельни, и еще раз произнес с надеждой в голосе:
– Машенька!
Ответа не последовало и на этот раз. В крохотной молельне трудно было развернуться от обилия старинных икон и иных драгоценностей, без всякой разумной меры размещенных в комнатке размером не более сажени на сажень. Хранились здесь не имевшие цены в христианском мире святыни – камень с Голгофы, часть Маврийского дуба, хлеб Пресвятой Богородицы и Моисеев жезл. Был в молельне еще один секрет, который даже самый приметливый взгляд со стороны вряд ли замечал. Часть иконостаса представляла собой дверь, скрывавшую потайной ход на женскую половину дворца. На сей раз дверь оказалась распахнутой, глубокий мрак узкого перехода поглощал комнатный свет, оставляя в полосе видимости лишь пару первых ступеней лестницы. Ни звука, ни проблеска свечи. Одна всепоглощающая пустота.
– Ушла!
Михаил неторопливо затворил дверь тайного хода и с печальной улыбкой присел на откидную стасидию[7]. Ему вдруг привиделось далекое детство. Привиделось столь ясно, словно и не уходило оно ни в какое прошлое, а спокойно дожидалось внимания к себе где-то во дворце, в верхнем тереме, под косящатыми окнами[8] с застекленными переплетами…
– Эх, маменька, не понять тебе нас!
Михаил грустно улыбнулся и, тяжело поднявшись, захромал в кабинет. Сегодня у него опять сильно разболелись ноги.
Ранним субботним утром, накануне Духова дня[9], глава Московской торговой компании, известный негоциант и отставной дипломат сэр Джон Мейрик, возведенный четыре года назад королем Яковом в рыцарское достоинство, принимал дома горячую ванну. Совершал он это изысканное мероприятие непосредственно в собственных покоях, для чего четверо слуг, больше похожих на крепких лондонских докеров, ни свет ни заря приволокли из подвала медный ушат внушительных размеров и наполнили его водой, кипяченной в кухне, находившейся, по существующему тогда правилу, все в том же подвале. Бегая с ведрами вверх и вниз по крутой и узкой лестнице, слуги неустанно поминали сэра Джона и всех его близких самой затейливой бранью, которую даже обитатели лондонского дна легко могли посчитать непозволительным для их почтенной корпорации сквернословием. Впрочем, до ушей хозяина ругань прислуги не долетала, отчего пребывал он в состоянии чистого блаженства и в прямом, и в переносном смысле этого слова.
После ванны сэр Джон укутался в просторный шелковый баньян[10], всего за один прошедший год триумфально покоривший сливки голландского, а за ним и английского общества. Нахлобучил на голову нечто громоздкое и пестрое, одновременно похожее на турецкий тюрбан и на старинный бургундский шаперон, и направился завтракать.
Стол для него был накрыт здесь же, в уютной опочивальне с чудесным видом на Хампстедскую пустошь, на противоположном краю которой виднелись пряничные строения деревни Хайгейт, не менее модной среди зажиточных лондонцев, чем Хампстед, в которой жил сам Мейрик. На Хампстед-Хит каждый уважающий себя джентльмен мог приятно провести время вдали от городской скверны, создаваемой серой массой чумазых, плохо пахнущих людей. Здесь яркая зелень леса и пьянящий аромат луговых трав ублажали тонкие чувства благородных душ.
Как истинный англичанин, Мейрик свято чтил традиции и страстно любил природу. Мишурный парк с ровными, как боевые испанские терции, аллеями, аккуратно стриженными газонами и присыпанными желтым речным песком дорожками, уходящими за зеленые холмы, сэра Джона вполне устраивал. Но вот что его категорически не устраивало, так это традиционный английский завтрак. Ему, больше половины жизни проведшему вдали от родины, невозможно было свыкнуться с кувшином горького эля, краюхой клейкого серого хлеба и миской рыхлого козьего сыра, подаваемыми к столу на завтрак и ужин.
Тут Мейрик смело ломал традиции. На завтрак у него был десяток яиц, купленных у местного фермера по два шиллинга за полсотни, четыре голубя по восемь пенсов за каждого и корзина больших устриц, обошедшаяся его экономке на Биллингсгейтском рыбном рынке в три шиллинга. Запивал сэр Джон сие изобилие яств густым канарским вином, приобретенным у торгового партнера из Испании по цене восемь шиллингов за галлон. Старый, прожженный коммерсант Мейрик деньги ценить умел. Лишних трат не допускал, но и на себе не экономил.
Завтрак подходил к концу, когда доверенный человек Криспин Хайд, исполнявший при Мейрике самые разнообразные, не всегда законные поручения, тихо вошел в спальню и, склонив в почтительном поклоне лохматую рыжую голову, сообщил, что в дом прибыл курьер из Вестминстерского дворца и ожидает хозяина в рабочем кабинете. Осушив бокал мальвазии и вытерев мокрые губы краем белоснежной скатерти, Мейрик неспешно встал из-за стола, рыгнул с наслаждением и степенной походкой сытого человека направился в кабинет, на ходу размышляя, чем ему может грозить внезапный визит посланника кабинета министров его королевского величества? Не был ли это практикуемый парламентом с некоторых пор «безмолвный арест», производимый за какие-либо прежние грехи на государственной службе, которая, разумеется, не была столь безупречной, как того требовали строгие правила?
Тревога оказались напрасной. Угрюмый лакей в красной ливрее Вестминстерской канцелярии передал депешу, на словах сообщив, что сэру Джону Мейрику, эсквайру, по получении послания незамедлительно предлагалось отправиться во дворец, где ему была назначена аудиенция у лорда-канцлера. Никаких других указаний, кроме тех, что передал посланник Вестминстера, в письме не содержалось, а все расспросы нелюдимого лакея упирались в упрямое:
– Я человек маленький, сэр! Мне ничего знать не положено!
Не добившись ничего вразумительного, Мейрик расписался в получении и отпустил курьера. Пройдясь по кабинету размеренным шагом, он бросил внимательный взгляд на настольные часы, недовольно покачал головой и велел Хайду через час закладывать карету в Лондон.
– Через час? – переспросил озадаченный слуга, слышавший слова курьера.
Мейрик смерил вопрошавшего холодным, как осенний лондонский дождь, взглядом.
– Вас что-то смущает, друг мой?
– Никак нет, сэр! – с обычной для себя учтивостью склонил голову понятливый Криспин Хайд и вышел из кабинета.
Оставшись один, Мейрик присел в кресло, стоявшее у большого камина, сложенного из дикого корнуэльского камня, и протянул ладони к весело потрескивающему в очаге дубовому полену. Мейрик был достаточно богат, чтобы позволить себе топить камин настоящим деревом, а не углем, раздражающий запах и дым от которого и без того висел над столицей сплошной пеленой. Впрочем, в суровые зимы, чтобы растопить очаг, многие лондонцы не имели даже угля, доставляемого из Ньюкасла. На огромный столичный полис его попросту не хватало. Именно поэтому горожане предпочитали свое свободное время проводить не дома, а в тавернах, где можно было не только сытно поесть, но и согреться.
Мейрик размышлял, зачем он вдруг понадобился лорду-канцлеру? Год назад он вернулся из далекой России, обласканный царем Михаилом, за посредничество в заключении Столбовского мира[11] одарившим его шубой со своего плеча, – милостью для иноземцев редчайшей и оттого особенно ценной! В очередной раз оказавшись на родной земле, Мейрик посчитал свою многолетнюю службу посланника английской короны завершенной и удалился от дипломатических дел, сосредоточившись исключительно на коммерции, которая давно уже требовала безотлагательного вмешательства.
Его торговля шла неплохо, но гораздо хуже, чем могла бы! Лучшие времена Московской торговой компании, президентом которой он являлся, остались в прошлом. Теперь англичан в России теснили уже не только вездесущие голландцы, но даже французы и немцы. Торговля шерстью с Испанией лично ему больших доходов не приносила. Нужны были новые предприятия. Поддавшись на резоны одного из своих агентов, Мейрик решил хорошо вложиться в экспедицию, отправлявшуюся в дикую, неизведанную Гвинею. Это был риск, однако суливший неплохие барыши при успешном завершении. И тут неожиданный вызов в Вестминстер. Мейрик, как опытный дипломат, хорошо понимал, чем обычно заканчивались подобные аудиенции. Он чувствовал, что встреча в таверне на Чаринг-Кросс, о которой накануне попросил один влиятельный и весьма осведомленный компаньон, была связана с вызовом ко двору. Предугадывая события, он никуда не спешил. Излишняя торопливость никогда не числилась в перечне его недостатков.
О проекте
О подписке