С раннего утра по улицам таскался бродячий торговец-китаец, шаркая башмаками по утоптанной, потрескавшейся пыльной дороге, тревожа дремавших в дорожной пыли кур, с тележкой, полной экзотических товаров: китайский чай, кашемировые и шёлковые платки, табак, веера, заколки, зонтики с бамбуковыми ручками. Кричал нараспев, предлагая товар:
– Та-ва-а-ля! Та-ва-ля! Разни тава-а-ля!
Для здешних мест китайцы были не редкость. В Омске ― опорном пункте транссибирской магистрали – китайцы встречались на каждом шагу, особенно летом наезжали уличные торговцы. Иные по Иртышу добирались и до Тары, приторговывая в пути на речных пристанях. Распродав весь товар к зиме, уезжали на пароходе в Омск, а оттуда домой за товаром и возвращались с наступлением тепла. Иные оседали, ассимилировались, заводили семью, но очень часто спивались, если не принимали православной веры.
Народ шествовал в церковь степенно, здороваясь друг с другом, нарядные все ― в таких случаях старались лицом в грязь не ударить, хотя и лежала она повсюду, а в сухую погоду, как нынче – пыль по колено. Но в воскресенье надевали что поновее, поосанистее, «побогаче» ― чтобы перед людьми не стыдно было. Мужчины в пинжаках со стоячим воротником и сюртуках, бабы в широких юбках и кофтах тёмного цвета, платках цветастых, но неброских. Балаганной яркости в одежде не было, скорее строгость. Только молодухи-девки в ярких кофточках розовых да голубых, белых да светлой зелени, в косынках, платках светлых кружевных, круглолицые, белые. Парни в лихо заломленных картузах ― каждый во всей красе, старухи в черных платках, черных юбках, в тёмных кофтах, сверху нередко душегрейка, на ногах – удобные мягкие чувяки из кожи или войлока. Ребятишки как разноцветный бисер. Девочки обязательно в платочках, в длинных – до щиколоток платьицах. Рядом с церковью – ряд церковных лавок. Покупают свечи, пишут записки о здравии и за упокой, идут в храм, крестятся не торопясь, без суеты ставят свечи, расходятся по местам.
Церковь в Сибири отчасти отождествлялась с властью, поэтому, порой, отношение к священникам было такое: вне церкви – поп. Если с брюшком, полнотелый – эк пузо наел на даровых харчах. Если худой, постник – всё промотал, прогулял, растренькал… Не грех и пошутить и словцом острым приголубить. Но стоило войти в церковь – шутки прочь, тут же – батюшка. А как беда какая – война, не дай Бог, болезни, падёж скота, пожары, тут не только что батюшка и отец родной, а ходатай перед самим Господом Богом!
Устинья подолгу не стояла ― уже на сносях была. Поставила свечку перед образом Христа Вседержителя и вышла. На самом деле Устинья и обычно так поступала. Она молилась дома по старым книгам, доставшимся ей от бабки. Книги эти чудом уцелели тогда после староверческого восстания. А вот иконы старого письма, «двоеперстные», все были уничтожены. У Устиньи висел в спаленке только образ святого праведного Симеона Верхотурского, чудотворца Уральского и Сибирского, почившего как раз накануне никоновских реформ в 1642 году, со свитком в руке, на котором было начертано: «Молю васъ, братие, храните чистоту телесную и духовную». Через десять лет Русская православная церковь содрогнётся от нововведений, а ещё через тридцать лет в 1682 году, в Пустозёрске будут сожжены ярые защитники старой веры – протопоп Аввакум, поп Лазарь, дьякон Фёдор и инок Епифаний. В этот же год русским царём станет Пётр I, который в 1700 году, после смерти патриарха, отменит патриаршество. Именно в это время Господь явит миру пятьдесят лет пролежавшие в земле забытые и безвестные, честные нетленные мощи Симеона Верхотурского как напоминание о древнем благочестии, для укрепления веры и поддержания людей в их подвигах.
Древняя вера передавалась из поколения в поколение. Её-то и унаследовала Устинья от своих родителей. В церковь на всю службу она ходила только на Пасху – на исповедь и ко Причастию. Остальное время молилась дома, да ходила к старцу Гавриле на скит, затерянный в урмане среди болот, к которому и дороги-то не было, а вела лишь едва заметная тропа. Да там и жило-то всего три насельника, а пришлых, как правило, не принимали, чтобы не раздражать власти.
Роман Макаров не осуждал такое поведение жены, тем более, что детям Устинья строго-настрого наказывала в церковь ходить и батюшек слушать, чтобы не выросли неслухами. Разногласий между супругами на этой почве не было, хотя подросшие сыновья иной раз с недоумением смотрели на это, но молчали, не смея родителей осуждать и обсуждать их поступки – так было не принято. Первое время после свадьбы Макаров пытался спорить с женой, хотел докопаться до правды.
– Как же, Рома, не верить книгам? – отвечала Устинья. – Вот молитву ты читаешь честному Кресту: «…и даровавшего нам тебе, Крест Свой честный», – как это понимать «нам тебе»?
– Бог его знает, Устя, не нашего ума это дело…
– А вот в старых-то книгах пишется: «…и даровавшего нам Крест Свой честный».
– Ну, ты всё умом берёшь, от ума. А молитва должна через сердце идти.
– Да вот сердце-то и не приемлет…
Роман с детьми стояли всю службу ― тихо, благоговейно молились, пели молитвы.
Хор затянул «Иже Херувимы». Этот момент всегда действовал на Макарова особым образом. Сердце замирало в груди, а по телу бежал какой-то щекочущий холодок, словно вот сейчас происходит в жизни что-то важное, главное. И сегодня он особенно, как никогда, испытал некий трепет, почувствовал неожиданно радость, а потом боль и жалость ко всем, кто стоял вокруг. Испуг какой-то за то, что всё это могло вдруг куда-то подеваться, вся святая русская церковь, девятьсот лет стоявшая нерушимой стеной. У него даже слёзы навернулись на глаза. И он ещё некоторое время испытывал благодать и отрешённость от земного мира.
Вышел протоиерей со Святыми Дарами:
– Верую, Господи, и исповедую, яко Ты еси воистинну Христос, Сын Бога живаго, пришедый в мир грешныя спасти, от нихже первый есмь аз. Ещё верую, яко сие есть самое пречистое Тело Твое, и сия есть самая честная Кровь Твоя…!
Кто был на исповеди, подходили к Причастию, вкушали Тело и Кровь Христову, запивали теплотой. Вначале несли младенцев, шли детишки малые, потом степенно подходили мужчины и юноши, за ними бабы и девки.
– Те-е-ло Христово при-и-и-ми-и-те…! – звонко тянули бабьи голоса, возносясь под самый купол, в самое Царствие Небесное.
Макаров украдкой оглянулся и осторожно промокнул платком глаза. «Старею, что ли? – подумал он с лёгкой досадой, – вот ещё нюни распустил…». Он незаметно взглянул на своего старшего и с удивлением заметил, что тот косится на девок, стоящих кучкой слева от алтаря. «Эк жеребец… Молодость ― здоровья через край, а в голове ветер». Но тут вспомнил он, как ещё до войны молодым парнем ходил с родителями в их деревенскую церковь, как тоже, напуская на себя беспечный вид, тщательно принаряжался и украдкой глядел, какое впечатление производит на молодых девушек, перехватывал их быстрые, неуловимые взгляды…
Роман Макаров с родителями жил в деревне. Здесь же жила семья Ладиных, у которых, кроме трёх сыновей, было две дочки. Одна из них Устинья – младше Романа на два года. Её-то и заприметил Роман Макаров. Роман тоже понравился Устинье, так что когда дело дошло до сватовства, оставалось только обговорить их дальнейшую жизнь. Родители и Романа, и Устиньи были достатка среднего: по четыре-пять коров, быки, две лошади, овцы, птица. Торговали скотиной, зимой возили мясо в Омск на рынок – там можно было сдать повыгоднее. Поставляли сало, мёд. После свадьбы родители совместно продали часть скота, ещё кое-чего. Совместно справили молодым дом в городе, куда те захотели перебраться – поближе к заработкам, к культуре. Помогли наладить хозяйство. Роман и Устинья, воспитанные на сельском труде, взялись хозяйствовать основательно, слушая родительского совета, и всё у них шло – слава Богу.
Макаров-младший на самом деле не просто глазел на девушек. Такого в церкви он себе и не позволил бы. Он лишь искоса бросал осторожные взгляды на стоящую среди прочих Алёну, с которой они вот уже больше двух недель не встречались. Раньше Алёна хоть и становилась отдельно, но старалась встать поближе к Роме. Теперь же она уходила подальше от него, под самые образа, где он едва мог видеть её среди остальных.
Смысл проповеди батюшки смутно доходил до Макарова. Она несла тревогу и предостережение – природу которых Макаров никак не мог уловить. Священник говорил о величии державы Российской, о её верности Православию. О том, что, возможно, выпадут на её долю испытания, к которым нужно всем быть готовым и что в последнее время множество лже-пророков и лже-пастырей смущают умы, соблазняют души. «Пусть их, – думал Макаров, – Мелют пустомели… Язык без костей. А мы как жили, так и жить будем. Нам до них дела нет, а сунутся…»
– «Берегитесь закваски фарисейской», – говорил Господь наш Иисус Христос, – вещал батюшка. – Имея в виду то внешнее благочиние, которым прикрывались иудеи, но за которыми скрывались дела неугодные Богу. Ложь и лицемерие, маскирующие благовидностью дьявольский соблазн – вот чего пуще всего надо опасаться! Держитесь, братья и сестры, Православной веры – в ней вся сила державы Российской, в ней вся правда, вся соль Русской земли…
Народ пошёл целовать крест и выходить из церкви. Макаров от души помолился, но тревога, сквозившая в проповеди, зацепила его за краешек души и не давала теперь покоя, норовя омрачить праздничный день. Макаров вышел на воздух, ведя за руку Оську (Тишку вёл младший Роман), обернулся, трижды осенил себя крестом, трижды поклонился. В это время раздался клик, который Макаров поначалу принял за птичий:
– И-и, и-и! – причитал кто-то. А потом гортанный клокочущий крик: – А-а-а! Вот он!
Макаров не сразу нашел глазами того, кто кричал – городской дурачок Кирюша валялся в пыли и, вскакивая на колени, подняв руку вверх, показывал пальцем. Кирюша – сумасшедший нищий. Жил круглый год подаянием, сидел на паперти, летом шлялся по кладбищу, питался тем, что оставляют на могилках, спал между холмиками. Зимой грелся у церковного сторожа или в кочегарке общественной бани. К нему относились спокойно. Мальчишкам строго-настрого запрещалось над ним смеяться или дразнить его. За это иной родитель мог выпороть, Старушки считали его блаженным и даже порой ходили к нему за советом или «спытать» судьбу.
– Вот он, вот он! – кричал Кирюша и заливался холодящим душу смехом.
Таким его видели очень редко. Последний раз Кирюша ходил по улицам и громко восклицал в 1911 году: – На заклание агнца отдали! Яко аще бы восхотел еси жертвы, дал бых убо, всесожжения не благоволиши. Жертва Богу дух сокрушен; сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит!
Странно это было слышать, он ведь раньше-то не ходил, не возглашал. «Да пусть себе, – решили миряне, – ходит расслабленный умом, молитвы читает – может, ему легче от этого». Потом разнеслась по всей России весть об убийстве Столыпина. Тогда эти два события никто не связал, где Кирюша, а где Столыпин, где Сибирь, а где Киев, Москва! Но душа не логикой живёт. Чувствует она, предчувствует. Тогда в мыслях не сошлось, а в душе соединилось. И вот теперь снова Кирюша кричал и хихикал на всю площадь:
– Х-и-и, хи-и-и! Вот он!
– Что ты, милой? – обратилась к нему сухонькая древняя старушка.
– Вон-а, вон-а! – Кирюша снова ткнул пальцем куда-то вверх!
– Чтой-то там увидел-то? – старуха поглядела, туда, куда тыкал Кирюша, но ничего не увидела. – Что там?
– Му-у-уззык на куполе, – захлёбываясь и булькая, брызгая слюной, говорил Кирюша. – Музык на куполе, музык с рлогами на башке.
– Где, где мужик, касатик? – пыталась понять старуха.
– К крлесту ерёвку вяжет, крлест с целкви сорвать хоче-ет!
– Что ты! Господь с тобой, – забормотала старуха, – никого там нет, что ты! Привиделось, касатик. – И она пошла скорее прочь.
Сын Роман тронул отца за рукав:
– Так он, тять, уже вот месяц так воет – как народ в церкви-то соберётся. Вот как австрияка этого убили, так и начал он в аккурат.
– Какого австрияка? – насторожился Макаров, – где убили?
– Не слыхал нечто? – удивился сын, – Ну, у этих, как их…
– В Сербии, – раздался чей-то голос.
Макаров повернулся, увидел своего младшего брата Силантия – Ромкиного и Тишкиного с Оськой дядю и крёстного. Силантий был такой же высокий, как и брат, только узковат в плечах и при ходьбе слегка сутулился. Он давно перебрался в Омск, выучился вначале на помощника, а потом на машиниста паровоза и работал на железной дороге – водил поезда по транссибирской магистрали.
– Здорово! – Удивился Макаров. – Ты какими судьбами?
– Вот – приехал повидаться – с тобой, с родителями, а то времени, может, больше не будет…
– Да чё случилось-то, скажешь, наконец? – начал терять терпение Макаров.
– Да ты и впрямь не слышал? – удивился Силантий. – Посла австрийского убили, Фердинанда…
– Не слышал, – растерянно подтвердил Макаров, – я ж больше месяца всё по деревням. Я про старца слышал, про Григория, – спохватился он.
– Старца – это на днях было, – подтвердил Силантий, – Так то старца.., а это герцог!
– А где убили-то?
– В Сербии. Нас, машинистов, мобилизуют, грузы возить… специальные. Больше сказать не могу, – развёл Силантий руками, – извини. «Калган» есть – сам допетришь…
Кирюша-дурачок ещё раз ткнулся головой в пыль, привлекая всеобщее внимание, и пополз в сторону, пока не добрался до поросшей травой канавы возле забора. Тут он забился в траву и затих.
Силантий, сославшись на нехватку времени, быстро попрощался и ушёл. Люди расходились, пожимая плечами. Кто-то улыбался… Но настроение у всех испортилось. Батюшка в церкви о чём-то предупреждал – ну это, как водится, батюшка, как отец – должен строгость держать, иначе порядка не будет. А вот дурачок этот блажной… Мало ли чего накличет. И восьми лет не прошло, как мужики в Саратове смуту чинили. А потом то убьют кого, то взорвут. Никак покою нет. Все ждали чего-то: кто беды, кто беспорядков, кто перемен к лучшему. Но все очень смутно представляли своё будущее – если что-либо случится. Так – догадки да беспочвенные надежды.
Чтобы развеять неприятные впечатления, Макаров с ребятишками спустился под гору, где располагался городской рынок. Походил между прилавков с глиняными горшками с жёлтой сибирской сметаной, которую в холодное время резали ножом, кринками со сливками и торчащими из них черпаками. Сливки не лились, их надо было накладывать. Малосольные и успевшие просолиться огурцы в кадках, ягоды: малина, смородина. Зелень, редиска. Торговали квасом, кислым молоком. Мешками стояли кедровые шишки – чищенные кедровые орешки продавались в лавках на вес. Между рядами ходил мальчик с большим бидоном и громко нараспев выкрикивал:
– Холодная, родниковая вода! На полушку – кружку, две копейки – досыта!
Здесь Макаровы долго не задержались – этого у них самих хватало. Так только, приценились – что почём. Спустились к воде на ярмарку. В ту пору подошла баржа с красным товаром. Как всегда, было шумно; у кого-то стоял граммофон и трубно, на всю реку – где звук разлетался на километры – наяривал сибирскую «Подгорную» – без которой и так не обходилось ни одно застолье:
Ты, Подгорна, ты, Подгорна,
Широкая улица,
Почему, скажи, Подгорна,
Сердце так волнуется?
Через речку быструю
Да я мосточек выстрою.
Ходи, милый, ходи, мой, да
Ходи летом и зимой…
В каком сибирском городе не было Подгорной улицы! Была она и в Таре. Одна-единственная, мощённая деревянным настилом. Но не потому, что была важнейшей улицей, а потому, что была самой грязной и сырой, располагавшейся в болотистой и мокрой низине. В пору весенних паводков или осенних дождей превращающейся в сырые болота.
Гармонь с балалайкой журчали и переливались, как родниковая вода на камушках, переговаривались между собой. Два подвыпивших по поводу воскресного дня мужичка со злыми лицами откаблучивали под музыку вприсядку на прибрежном песке. Народ ходил и посмеивался, уверенный в том, что к вечеру, уже изрядно перебрав, плясуны непременно затеют свару.
Купили монастырского медку, Тишке и Оське обутку на осень – сапожки, Устинье шаль пуховую на зиму. И пошли не спеша домой.
Весь понедельник Макаров старший ходил по двору, оценивал состояние хозяйства, смотрел, чем в первую очередь заняться – а в сущности отдыхал. Ну воды там принёс, у скотины почистил, корму задал. Вторник – тоже прошёл в суете, в мелочах. Но спать не хотелось рано ложиться, настроение было маетное, на сердце неспокойно, а причины нет. Зажгли лампу, уложив младших, сидели с Устиньей, беседовали, обсуждали, вспоминали жизнь прошлую, посмеиваясь над собой – будто им уже пришла пора вспоминать прожитое, словно старикам. Ромка, как всегда, где-то хороводился со сверстниками – дело молодое. Устинья вдруг ни с того не с сего завела:
– Боюсь я, Ром, как бы беды не было.
– Что ты, прости Господи, – вздохнул Роман, – опять предчувствия?
– А и не предчувствия… Вон старца святого ножом зарезали.
– Да не зарезали, а пырнули только, – досадливо поправил Макаров. – Да и святой уж… Святые – это уж потом, как Господь даст. А про этого много чего говорят…
– А то от зависти, – решительно возразила Устинья. От он как в столицу стал хож, к Царю нашу нужду донёс, так бесы и закрутились возле. И вот ещё немца этого австрийского убили…
– Так не мы ж убили, а где-то там…
– А я чую – неладно будет, покачала головой Устинья , – Чует сердце – лихие времена наступают. Как бы не конец света, а?
– Ну вот, ты знаешь! – не выдержал Макаров и, подняв руку, чуть не хлопнул по столу.
Ближе к полуночи – время для здешних мест позднее, скрипнула калитка.
– Ромка идёт, – насторожилась Устинья.
Макаров хитро улыбнулся:
– Чего-то рано сегодня.
Но уже через мгновение они поняли, что это не сын. Не слышно было привычной твёрдой поступи с гулким пристукиванием сапог. В сенцах раздались семенящие шажки, шелест юбки.
– Кого это ещё несёт, на ночь глядя?
Дверь скрипнув, отворилась. Устинья бросила взгляд на ребятишек – спят, не чуят.
Осторожно ступая, вошла соседка Нюра, перекрестилась на образа. Лицо не то испуганное, не то удивлённое. Начала полушёпотом:
– А я, смотрю, свет у вас, калитка не заперта – я и вошла. А то мне и поделиться не с кем, чего, говорю, делается-то…
– Проходи, садись, – негромко пригласил Макаров. – Что там у тебя случилось?
– Ой, батюшки, так вот квантиранта-то моего, немца, что пятого дня комнату у меня снял, как бишь его… этого… Франца-то заарестовали.
– Чего ты городишь-то? – махнула рукой Устинья.
– Вот те крест, – выпучила глаза Нюра, – леворверт нашли заряжаной, хвонарь – чтоб светить, письма какие-то. Шпиён говорят – вот как.
Макаровы досадливо переглянулись. Они знали, что Нюра любит бегать и разносить разные небылицы. Сами несколько раз ловились на её россказни.
– Ты говори толком, – сказал Макаров, – кто арестовал?
– Известно хто! – Нюра подняла вверх палец. – Жамдарны!
– Ну, а чего вдруг, нашкодил, что ли?
– Ой, милые, – Нюра быстро перевела взгляд с Романа на Устинью, опять на Романа, – так ведь война, с ерманцем…
О проекте
О подписке