Мясницкая обезлюдела. Кажется, весь город устремился в одну сторону – вслед за императорским шествием. Даже самые бойко торговавшие магазины и лавки оказались закрыты.
– Да погоди, не семени, не убежишь все равно! – услышал Иеффай у себя за спиной спокойный голос Геракла. – Ты, я смотрю, обиделся, а я-то вовсе не собирался тебя обижать. Отвык говорить, ну и ляпнул! Ты меня прости, коль задел за живое. Ну?
Напарник поравнялся с ним, сделав один широкий шаг, и, протянув руку, вопросительно произнес:
– Мир?
Подумав немного, Цейц все-таки вложил свою крохотную лапку в огромную ладонь верзилы. Он не умел долго на кого-то злиться и таить обиду.
– Ну, если объявился, то ступай-ка скорее, забери свои гири у Самуила, – снова, как прежде, начал командовать он. – А если этот кровопивец Шмулька, распявший твоего Христа, заикнется о деньгах, покажи ему кулак… И напомни, что три дня еще не прошло! А то он тебя околпачит…
– Да ты не бойся! – радостно откликнулся прощенный Геракл. – У меня не вывернется!
Он прибавил шаг, сворачивая в сторону Хитрова рынка. А Цейц, глядя ему вслед, вдруг осознал, что до сих пор не знает настоящего имени Геракла.
– Погоди! – окликнул он верзилу. – Как мне теперь тебя звать-то? По-старому, по-цирковому, или ты мне имя скажешь по такому радостному случаю, что ты больше не немой.
– Велика радость, – усмехнулся Геракл, – тоже мне, праздник какой! Если хочешь, кличь и дальше Гераклом, я привык. Ну, а не желаешь – так Афанасием зови!
Махнув на прощание, он исчез в кривом узком переулке, направившись в недра Хитровки разыскивать «кровопивца Шмульку», мечтавшего присвоить кормившие циркачей гири.
Наш старый знакомый, спаситель и благодетель Елены, Афанасий Огарков провел на каторге в общей сложности пятнадцать лет. В юности его осудили за раскольничество, и он отбыл свой первый срок в горных заводах Пермского края. Каторга, являвшая собой ад на земле и особенно под землей, не сломила его, но озлобила, сделала замкнутым и недоверчивым. По освобождении он связался с лесными братьями-разбойниками, но вскоре был пойман в Москве, заключен в кандалы и ждал нового этапа. Однако случилось невероятное. К городу подошла французская армия, и московский генерал-губернатор граф Ростопчин распорядился выпустить из тюрем всех заключенных с условием, что они подожгут город. Для этих целей еще за несколько недель до сдачи Москвы в поместье князя Репнина, расположенном в шести верстах от города, был выстроен специальный арсенал для изготовления всякого рода фейерверков, ракет и других взрывных приспособлений. «Огненные снаряды» были выданы колодникам в огромном количестве. Граф Ростопчин отдал приказ главному полицмейстеру Ивашкину по возможности вооружить поджигателей, разбить их на группы и приставить к каждой группе двух-трех переодетых полицейских. Выдать колодникам огнестрельное оружие Ивашкин побоялся и, в конце концов, после долгих колебаний снабдил преступников пиками. И генерал-губернатор, и главный полицмейстер не могли не понимать, что оружие это будет в первую очередь направлено не против французов, а против простых горожан, по тем или иным причинам оставшихся в своих домах. Но настолько велико было желание поджечь Москву, чтобы обескровить врага, лишить его продовольствия и заставить сидеть в сожженном городе, что на подобные мелочи никто не обращал внимания.
В первые часы по оставлении русской армией Москвы колодники, почувствовав свободу и полную безнаказанность, как стая диких зверей, бросились грабить богатые дома, поднимая на пики дворовых людей, насилуя женщин, если таковые попадались им на пути. Переодетые в штатское полицейские не препятствовали разбою. Но были среди поджигателей и настоящие патриоты, свято верившие в то, что пожар Москвы остановит наполеоновские орды. Они не марали свои руки грабежом и насилием. То были студенты Московского университета, семинаристы, казаки, раненые солдаты, простые горожане. «Они смотрели на это дело как на заслугу перед Богом», – писал о них впоследствии аббат Сюрюг. «Наполеон не хотел сначала верить, что можно было прибегнуть к такой крайней мере, – вспоминал далее французский священник, – но многочисленные поджигатели, захваченные со взрывчатыми веществами, подтверждали достоверность слуха, и многие из них были приговорены к расстрелу». И конечно, самым усердным помощником поджигателей стал сильный, с каждым часом усиливавшийся ветер.
Афанасию тогда не досталось пики. Он нес огромный мешок с «огненными снарядами». Раскольник, каторжник, лесной разбойник, Афанасий никогда раньше не задумывался над тем, патриот он или нет, любит ли свою Отчизну? В эти роковые для народа и государства минуты Огарков испытывал лишь привычную ненависть к сильным мира сего: к аристократам, к богатеям, а также к несправедливости всего мироустройства, где одни так легко отправляют на каторгу других только за то, что те бедны, беззащитны и молятся иначе, чем велит придуманный богатыми закон. Он с огромным наслаждением поджигал особняки и дворцы, им овладела безумная страсть к разрушению. Товарищи ругательски ругали его за то, что он слишком торопится и не дает им как следует пограбить.
Правда, в одном дворце он и сам задержался надолго, завороженный его роскошью, бесконечной анфиладой раззолоченных комнат и залов. «Зачем одному человеку столько всего понадобилось? – недоуменно спрашивал себя Афанасий, невольно начиная ступать на цыпочках. – Али семья у него большая?» Он обнаружил незапертой дверь в кабинет хозяина дворца. Здесь на стене висел темный персидский ковер, украшенный саблями, кинжалами в серебряных оправах и роскошным старинным ружьем. Камин, облицованный яшмой кроваво-красного цвета, уральской яшмой, так хорошо знакомой Афанасию по каторжным каменоломням, был полон еще теплого пепла. Взломав письменный стол, Огарков обнаружил в ящике два инкрустированных перламутром футляра. В одном лежали дуэльные пистолеты, в другом – весь приклад к ним, включая пули и пыжи.
– Вот это – настоящий клад! – радостно воскликнул Афанасий и, зарядив пистолеты, засунул их за пояс крест-накрест. Пулями и пыжами он набил карманы своего заношенного до дыр кафтана.
В этот миг где-то в глубине дворца раздались крики его товарищей. Афанасий насторожил слух и разобрал: «Французы! Братцы, бежим!» Затем послышались выстрелы.
Афанасий, недолго думая, поджег «огненный снаряд», бросил его к двери, а сам выпрыгнул в окно. Едва он коснулся ногами земли, за его спиной раздался взрыв, и кабинет неизвестного вельможи озарился ярким пламенем. В недолгое время запылал и весь дворец – его великолепное убранство послужило отличным топливом.
…Афанасий не стал дожидаться товарищей, не узнавал об их судьбе. Да и не считал он товарищами случайно сбившихся в стаю преступников. Афанасий всегда держался обособленно и на каторге, и среди лесных разбойников. Ни в ком он не принимал участия, никого не подпускал к себе близко, даже староверов сторонился.
Огарков прекрасно себя чувствовал в одиночестве, особенно в такие страшные минуты. Он перебежал по мосту на другой берег Яузы, где было еще относительно тихо. Северо-восточный ветер уводил пожар в другую сторону. По яблоневому саду поджигатель поднялся вверх к роскошному особняку, который приметил еще с моста.
Старик-конюх, дававший в это время лошадям сено, при виде колодника с факелом в руке бросился ему наперерез. Расставив широко руки, он истошно завопил: «Не пущу, куды, куды! Не пущу! Ступай куда еще ни на то, чертяка окаянный! В доме люди, господа дома!» Именно на слуге Афанасий испробовал свою обнову, выстрелив старику в грудь из дуэльного пистолета. Тот со стоном повалился наземь и больше не шевельнулся. Решив, что конюх прилгнул про господ, чтобы спасти дом от пожара, Огарков, не раздумывая, разбил окно на первом этаже и кинул в гостиную зажженный факел. Потом он метнулся к гостевому флигелю дома Мещерских, намереваясь поджечь и его, но внутри и впрямь послышались голоса. Однако то были не хозяева особняка – там уже вовсю орудовали французы. Увидев, что основное здание горит, они выбежали на крыльцо. Афанасий успел отпрыгнуть в сторону и спрятаться за колонной. Два подвыпивших гренадера изумленно таращились на огонь и наперебой громогласно восклицали: «Ба?!», дивясь, как пожар перекинулся сюда с другого берега Яузы. Они бы непременно дали деру и поживились бы в более безопасном месте, если бы из противоположного флигеля не выбежала во двор охваченная паникой молоденькая девушка. Не сговариваясь, оба француза ринулись к барышне. Наблюдавший всю сцену Огарков тем временем перезарядил пистолет…
– А ведь мне вовсе не хотелось там оставаться, – признавался он Иеффаю, когда они сидели вечером на своем чердаке при свете догорающей свечи. Медленно потягивая медовуху, Геракл исповедовался маленькому еврею в своих больших грехах. – Если бы я тогда ушел, плюнув на этих французов и на барышню, которая непременно стала бы их добычей, может быть, меньше бы мучился потом? Как считаешь? – И, не дождавшись ответа, продолжил: – Этот окаянный дом с колоннами, старый конюх, барышня, сожженные заживо ее мать и нянька преследуют меня всю жизнь!
– Но если бы ты не спас девушку от насильников, твои грехи бы еще приумножились, – рассудительно заметил карлик.
– Теперь я понимаю, что это была ловушка, в которую меня загнал сам сатана-искуситель… – со вздохом продолжил Афанасий. – Французов я пристрелил как токующих тетеревов… Барышня же в отчаянии хотела броситься в огонь, чтобы умереть вместе с матерью, но я не дал ей этого сделать. Вытащил уже почти из пекла и приказал бежать к реке…
Сам Огарков еще несколько дней провел в оккупированной неприятелем Москве, прячась в подвалах и погребах сожженных домов. Ночами он выходил из своего убежища, чтобы снова и снова поджигать дома.
Город в эти дни представлял собой ужасное зрелище. Всюду валялись разложившиеся трупы лошадей, на полуобгоревших деревьях и фонарях висели бездыханные тела поджигателей. Убежавшие от пожара в ближайшие леса горожане постепенно возвращались. Голодные, полураздетые, словно пьяные от горя, они бродили по пепелищам собственных домов, тщетно отыскивая в остывшем пепле съестные припасы. Выгребали из-под груд хлама кровельное железо и сооружали шалаши-времянки вокруг остовов печей. Афанасий видел, как матери приводили к французским солдатам своих несовершеннолетних дочерей и в слезах умоляли дать им хоть какой-нибудь еды в обмен на девственность. Страшно и больно было смотреть в их помертвевшие лица. Афанасий вспоминал белокурую голубоглазую барышню из дома у Яузских ворот и с тревогой думал: «Спаслась или нет?»
Когда огненные снаряды закончились, Огарков, наконец, решил покинуть Москву и пробираться на север.
– И кто бы мог поверить, что в костромских лесах, в стане разбойников, спустя полгода я вновь повстречаю эту московскую барышню? – покачал головой Геракл. – И опять мне пришлось ее спасать, как будто Господь приставил меня ангелом-хранителем к этой девушке…
Он рассказал Иеффаю, как помог Елене добраться до Санкт-Петербурга, как они поселились на Васильевском острове, в доме его сестры Зинаиды, державшей в ту пору табачную лавку, и как проникли на бал-маскарад в Павловске, к матушке-императрице. Этот бал оказался для Афанасия роковым. Он был пойман, разоблачен и вновь отправлен на каторгу.
– Ради этой барышни я пожертвовал свободой, – бил себя в грудь уже слегка захмелевший Геракл. – Ведь я сунулся в самое пекло, когда, напротив, надо было бы схорониться в каком-нибудь раскольничьем скиту, подальше от столицы. А я дорогим гостем явился к самой матушке-императрице на поклон! Да только меня не звали в те гости-то… И все ради нее…
– И ради себя тоже, – поучительным тоном вставил Иеффай. – Ты стал ее вечным должником, помни! Ты убил ее мать и лишил ее дома!
– Ты, как всегда, прав, еврей, – Огарков ни за что не хотел называть напарника по имени. – Я чувствовал свою вину перед этой юной графиней и так и не признался ей в содеянном. Она считала, что это те два пьяных француза подожгли ее дом и застрелили старика-конюха. И до сих пор, наверное, так считает…
– Откуда ты знаешь, что она жива? – возразил карлик. – Ты разве потом видел ее?
– Ты тоже ее видел…
В тот момент, когда Елена, переодетая служанкой, подошла к ним на Хитровом рынке, Афанасию показалось, что он спит наяву и ему грезится сон из прошлого.
Когда они в тринадцатом году квартировали у его сестры Зинаиды на Васильевском острове, гардероб юной графини был более чем скуден. Роскошные наряды сгорели в том роковом пожаре, а те, которые успел купить ей дядюшка Илья Романович, рассчитывая, что племянница станет его женой, Елена с брезгливостью бросила в заново отстроенном особняке, там же, в Москве. Траурное, лиловое платье «московских осиротевших невест», подобное тому, какие носили в ту печальную пору многие ее сверстницы, полученное в качестве подачки от провинциальной благодетельницы, то самое платье, в котором она обвенчалась со штабс-капитаном Савельевым, ей опротивело. Оно напоминало ей только о тяжелых моментах, оскорблениях и обмане. Поэтому, оказавшись в Петербурге, юная графиня облачилась в старое, поношенное, черное платье Зинаиды. Правда, она и в нем не выглядела ни горничной, ни приказчицей из магазина.
И вот, семнадцать лет спустя, Елена вновь предстала перед Афанасием в простом черном платье служанки и в плаще без всяких украшений. Это был совсем не тот наряд, который можно было увидеть на богатой даме! Сердце Геракла в тот миг оборвалось. Все эти годы, когда приходила особенно тяжелая минута, он вспоминал Елену, воображая ее вновь возвышенной, поправшей своего врага, одетой роскошно, кушающей тонкие яства с золотого блюда… И ему становилось легче, и в его сердце, где прежде жила лишь лютая ненависть к богатым и знатным особам, крепло торжествующее чувство осуществленной мести. Да, он пойман, посажен на цепь, и может быть, в этой мерзлой земле, среди лютых людей, где негде услышать человеческое слово, его и схоронят. Но она теперь счастлива и богата, а сделалось это благодаря ему, никому не известному острожнику, всегда угрюмому, молчаливому! Только так и мог торжествовать этот человек, только этой верой он и жил. Теперь Афанасий был уничтожен. Значит, напрасны были все их старания? Зря они пробирались в Павловск, чтобы увидеться с матушкой-императрицей и восстановить справедливость? Даром он дался в руки солдатам и вновь тянул проклятую каторжную лямку? «Его графиня», как он про себя давно называл Елену, осталась ни с чем!
– У меня будто разум помутился, и я пошел за ней следом. Сам не понимаю зачем.
– Ты и впрямь был похож на сумасшедшего, – авторитетно подтвердил Иеффай.
Но вскоре Афанасий понял, что ошибся. Елена жила в богатом особняке на Маросейке. Сначала он подумал, что этот дом принадлежит той самой индианке, но, расспросив местных мальчишек, узнал, что особняк недавно сняла французская виконтесса со своей воспитанницей-индианкой. «Вона, вишь, легка на помине!» – указали ему на выходящую из дома виконтессу.
– Когда я увидел ее в богатом платье, от сердца сразу отлегло, – признался Геракл. – Думал, не вернуться ли мне к тебе на рынок? Ну, кто она теперь стала и кто я? И о чем нам говорить? Она ведь меня даже не узнала…
– Вернуться было бы разумней, – кивнул карлик.
– А вышла она на крыльцо затем, чтобы встретить твоего друга Глеба, – продолжал Афанасий. – Знать, увидела из окна, как он приехал на извозчике… Поджидала!
– Верно, – снова кивнул Иеффай, – она и приходила к нам, чтобы узнать его адрес, потому что та прелестная индианка, ее воспитанница, сильно заболела.
– Я схоронился на другой стороне улицы, в небольшом садике, где ограда в одном месте была сломана, и наблюдал оттуда за крыльцом, – Афанасий вздохнул так тяжело, словно ему давила на грудь одна из гирь. – Хотелось еще поглядеть на нее, убедиться, что удалось ей богатства достичь! Уж больно в нищете жить горько! Когда они с твоим приятелем Глебом вошли в дом, я хотел уже покинуть свое укрытие, как вдруг заметил тут же, в садике, за старым каштаном, прячущуюся женщину. Она тоже следила за домом!
Извозчик, привезший молодого доктора, ждал у особняка на Маросейке. Вскоре Огарков увидел, как Глеб выносит на руках девушку, закутанную в плащ, и садится с ней в карету. Следом за ним сели Елена со служанкой, после чего извозчик тронул лошадей. В тот же миг женщина, стоявшая за каштаном, покинула свое укрытие и быстрым шагом пустилась по мостовой вслед за каретой. Ей легко было не упускать из виду свою цель, потому что карета ехала медленно, по всей видимости, из-за тяжелого состояния больной индианки.
Афанасий немедленно выбрался из засады, перешел на другую сторону улицы и направился в ту же сторону, не упуская при этом из виду ни женщину, ни извозчика. Он пытался понять, что представляет собой загадочная незнакомка, по ее платью, но безуспешно. Платье было скромное, черное, с потрепанным подолом, который иногда, обходя лужу, женщина поднимала слишком высоко, отчего мелькали не слишком свежая нижняя юбка и стоптанные каблуки ботинок. Преследовательница держалась прямо и даже при быстрой ходьбе умудрялась сохранять некоторое изящество походки. С ее плеч свисала кашемировая шаль – такие шали, некогда роскошные, как и лилейные плечи, которые они обвивали, а ныне полинявшие и заштопанные, сотнями продавались на Хитровке для нужд тамошних красавиц. На голове у незнакомки красовалась шляпка, которую она не без шика носила на самом затылке. В целом со спины она не казалась ни обедневшей благородной дамой, ни особой легкого поведения, ни служанкой, ни мещанкой. Это было нечто неопределенное.
– Так мы и шли от Маросейки до Яузских ворот. Мне все время хотелось забежать немного вперед, чтобы разглядеть лицо женщины, следовавшей за каретой, – признался Геракл, – однако я опасался ее спугнуть. Мне нужно было узнать, зачем она пряталась, почему следила за графиней? Теперь уж за виконтессой… – поправился он с грустью, словно новый титул, приобретенный Еленой, отнимал у совершенного им ради нее подвига часть блеска.
– Ты сказал, до Яузских ворот? – встрепенулся Иеффай. – Неужели Глеб повез больную девушку в дом своего отца?
– А ты почем знаешь, что там живет его отец?
– Я однажды был в том особняке много лет назад в гостях у Евлампии.
О проекте
О подписке