Узнав о случившемся, в Архиерейский дом прибыл губернатор Голицын и настоятельно просил государя покинуть Москву. Николай Павлович был непреклонен и даже выказал желание проехаться сегодня верхом, а также посетить больных в лечебницах. При этом он настоятельно просил губернатора и членов свиты, в особенности докторов, не сообщать о предпринятых им действиях государыне-императрице, помня о ее деликатном положении.
Странное шествие двигалось в этот день по улицам Москвы. Шеф жандармов Бенкендорф шел впереди процессии, держа за уздцы коня, на котором восседал император. Граф Толстой и генерал-адъютант Храповицкий расположились по обе стороны, у ног его величества. Флигель-адъютанты Кокошкин и Апраксин шагали сзади. Замыкал свиту генерал-адъютант Адлерберг. Он вел запасного коня. Толпа неотступно следовала за государем, заполняя собой все пространство улицы. Встречного движения практически не наблюдалось. Люди при виде императора вставали на колени, крестились и вливались в общий поток. Так в городах Европы во время чумы носили статуи особо почитаемых святых, которые должны были уберечь людей от ужасной смерти. Николай Павлович, ровно и неподвижно державшийся в седле, с лицом, чьи четкие черты были словно отлиты из серебра, действительно, походил в этот миг на статую, и люд московский верил, что, подобно святому чудотворцу, царь избавит город от страшной болезни.
Иеффай Цейц привык к тому, что его напарник целыми днями молчал. Три месяца назад на Нижегородской ярмарке, где он впервые встретил Геракла, знакомые циркачи предупредили его, что атлет немой, но не глухой. «А что с ним такое?» – удивился тогда Иеффай. «Язык себе откусил, да и проглотил с голодухи, когда брюхо подвело!» – ответили ему с обычным в цирковой среде юмором, в страшном ищущем смешное.
Иеффай очень скоро убедился, что язык у напарника, открывавшего рот лишь во время еды, цел и невредим. «Наверное, Геракл совершил какой-нибудь проступок и дал обет молчания, – строил догадки карлик, – монахи ведь так поступают! А он похож на беглого монаха!» Иеффай подметил, что Геракл носит на груди крест и иконку и каждый вечер перед сном безмолвно шевелит губами, молится.
Вчера, после того как напарник неожиданно сбежал от Иеффая, оставив его одного мокнуть под дождем со скрипкой в руках, Цейц не знал что и думать об этом человеке. За три прожитых вместе месяца он так и не понял, что представляет собой Геракл. Неизвестно было даже его настоящее имя. Очень трудно, почти невозможно составить представление о человеке, когда тот постоянно молчит.
Ящик с гирями, который ему было не под силу перенести в чердачную каморку, Иеффай оставил на хранение в одной из лавок Хитрова рынка, у знакомого еврея. Тот оказался настолько любезен, что не взял с него ни копейки. Правда, поставил условие: если напарник через три дня не объявится, гири он заберет себе. «Разбогатеть решил на наших гирях! – ворчал про себя Цейц. – Продаст их за рубль какому-нибудь сумасшедшему и будет считать это выгодной сделкой. Дуралей!» Ему казалось парадоксом, что за груду металла можно получить всего лишь железный рубль, тем более что гири в руках силача приносили маленькой труппе намного больше денег. Однако даже если бы Геракл никуда не исчез, их представления на Хитровом рынке рано или поздно оказались бы под запретом, потому что полиция не разрешала во время эпидемии скапливаться толпе.
Иеффай изрядно заработал игрой на скрипке в тот непогожий день, но настроение у него было прескверное. Он не знал, что ему делать дальше в этом зараженном холерой городе. «Надо сматывать удочки, – говорил он себе, – пока еще можно выбраться отсюда. Бежать на Запад: в Польшу, в Германию!» На душе становилось тяжело от подобных мыслей. Не любил он эти страны! Во-первых, большая конкуренция, а во-вторых, поляки и немцы не так щедры, как русские. Но холера пугала. Ходили зловещие слухи, что Москву со дня на день закроют, поэтому промедление могло стоить жизни. И все-таки Иеффай решил подождать Геракла. Поиск нового напарника мог затянуться, да и где искать этого напарника?
Всю ночь мрачные мысли не давали ему покоя. Он вспоминал чумную Одессу в тринадцатом году, где цирковая труппа его дядюшки Якова застряла надолго. Многие тогда умерли, бродячий цирк лилипутов сократился почти на две трети. Это была настоящая катастрофа, после которой они так и не смогли оправиться. Иеффай молился весь вечер за тех, кто умер в Одессе, и за дядюшку Якова, который тогда чудом выжил, но недолго прожил. Он молился искренне, проливая слезы по старым цирковым друзьям. Так в слезах и уснул.
Утром его разбудили крики мальчишек: «Царь на лошади едет!», «Айда царя смотреть!» Иеффаю вдруг тоже захотелось взглянуть на того, кого евреи уже успели прозвать «русским Асмодеем». Всего лишь за три с половиной года правления Николая Павловича было издано несколько законов, ущемляющих права представителей иудейского вероисповедания. И, конечно, самый ужасный, обернувшийся многими трагедиями, указ о натуральной воинской повинности для евреев от двадцать шестого августа тысяча восемьсот двадцать седьмого года. Казалось бы, что здесь плохого? У императора были благие намерения обучить еврейский народ военной науке, воспитать из древнего племени настоящих воинов-богатырей. На самом деле под благими намерениями вырисовывалась совсем другая, более приземленная цель – ассимиляция евреев. Квота призыва для иудеев составляла десять человек с одной тысячи ежегодно. Для христиан – семь человек с тысячи через год. Кроме того, еврейские общины обязаны были расплачиваться «штрафным» количеством рекрутов за податные недоимки, за членовредительство или за побег призывника (два рекрута за одного). Причем разрешено было пополнять требуемое количество призывников детьми от двенадцати лет, которых определяли в школы кантонистов. Кагалам проще всего было расплачиваться именно детьми, прежде всего сиротами, отобранными у вдов. Зачастую отдавались в кантонисты мальчики семи – девяти лет, ложно признанные свидетелями двенадцатилетними. Власти на это закрывали глаза. Годы учебы не засчитывались в срок воинской службы, она начиналась с восемнадцати лет и продолжалась четверть века. В школах для кантонистов еврейских мальчиков прежде всего обращали в православную веру и давали им русские имена. Непокорных детей морили голодом, подвергали пыткам.
Такая участь постигла младшего брата Иеффая – Гедалью, который рос обычным мальчуганом, не карликом. Его отобрали у матери-вдовы в возрасте девяти лет. Двенадцать свидетелей из общины, несмотря на причитания матери и сестер, подтвердили, что Гедалье уже исполнилось двенадцать. Брата отправили в Николаев, но вскоре пришло известие, что он повесился после того, как его насильно крестили. «На горе ты нас перевез из Бессарабии в Одессу!» – упрекала Иеффая в письме мать. (Дело в том, что указ царя не распространялся на Бессарабскую область.) «И община здесь – хуже некуда! Звери, а не люди. У некоторых вдов отбирают единственных кормильцев, несмотря на то, что закон запрещает это делать, и отдают в кантонисты!»
Гедалью не разрешили хоронить на еврейском кладбище, потому что он был крещеным, а русский поп не стал бы даже слушать о самоубийце-выкресте. Пришлось хоронить Гедалью за кладбищенской оградой, рядом с безбожниками.
Иеффай вдруг вспомнил, как в тринадцатом году, после того как чума в Одессе унесла жизни многих цирковых артистов, сократив их труппу на две трети, он впал в глубокое уныние. Не мог ни есть, ни спать, а уж о цирковых выступлениях и речи быть не могло. Он целыми днями только и делал, что молча раскачивался из стороны в сторону, уставившись в одну точку. Циркачи решили, что Цейц так может сойти с ума, и всячески пытались его отвлечь от горестных мыслей, но у них ничего не получалось. Тогда кто-то посоветовал отвезти Иеффая в Люблин, к знаменитому цадику Якову Ицхаку, прозванному в народе Ясновидцем. К тому же цадик этот еще был известен и тем, что сам часто подвергался приступам меланхолии. Уж он точно найдет выход!
Так и сделали. Погрузили Цейца в цирковую кибитку и повезли в Люблин. Они тогда как раз гастролировали в Польше, и дорога заняла немного времени. Однако попасть к Ясновидцу оказалось непросто. Хасиды со всей Польши и Украины стекались в Люблин не только за мудрыми советами и предсказаниями. О Якове Ицхаке говорили: «Когда к нему приходит хасид в первый раз, он вынимает из него душу, очищает ее от всякой ржавчины и всякого налета и возвращает обратно такой, какой она была в час рождения!» Трое суток простояли циркачи в очереди и уже совсем отчаялись, потому что не было конца людскому потоку, да и цадик принимал далеко не всех. Время от времени во двор выходил его слуга, молодой красивый парень, больше похожий на приказчика в торговой лавке, чем на правоверного хасида. Он всякий раз указывал пальцем на того, кого примет Ясновидец. Некоторые пытались подкупить слугу, но тот не брал ни копейки, повторяя одну и ту же заученную фразу: «Рабби ненавидит деньги и просит их ему не предлагать!» Каким образом выбирались люди из очереди, для всех оставалось загадкой.
Наконец на четвертый день, на рассвете, когда циркачи еще спали в кибитке, а Цейц, не знавший сна уже много ночей, раскачивался из стороны в сторону, кто-то резко откинул полог, так что Иеффай даже вздрогнул и замер, а все остальные разом проснулись. Они увидели слугу Ясновидца. Он указал на Иеффая и произнес, четко выделяя каждое слово: «Рабби ждет тебя прямо сейчас!»
Комната, в которой принимал хасидов Ясновидец, была маленькой, скромно убранной, с низкими потолками. Ее обитатель сидел в кресле, но не лицом к входящему, а в профиль, так что все видели только одну сторону его лица. Говорили, что правый глаз цадика больше левого, имеет круглую форму и излучает доброту, а левый, напротив – миндалевидный, прищуренный, глядит с хитрецой. Лицо рабби было обращено к Иеффаю правой стороной. Якову Ицхаку уже перевалило за шестьдесят, но его рыжеватую бороду почти не тронула седина, тогда как волосы и брови были совершенно белыми.
Первая же фраза, которую произнес Ясновидец, вызвала у Цейца недоумение и одновременно вывела его из меланхолического состояния. «Ты не должен впадать в уныние, – сказал рабби, – даже когда погибнет твой брат!» – «Но у меня нет брата, – пожал плечами циркач, – только сестры…» Гедалья появился на свет только через семь лет после описанных событий. Яков Ицхак, не обратив внимания на замечание Цейца, продолжал: «Больше всего остерегайся уныния, ибо оно хуже и опаснее греха. Когда Злое Начало пробуждает в человеке страсти, оно делает это не затем, чтобы ввести его в грех, а затем, чтобы он впал в уныние… Те, о ком ты сейчас печалишься, пребывают в Царствии Небесном, и ты должен радоваться за них, а не горевать. Сказано в Мишне: ”Человек должен благодарить Бога за зло и восхвалять Его за это!” Гемара добавляет: “…должен принять с радостью и со спокойным сердцем”. Понял?» – «Как можно радоваться злу?! – в негодовании воскликнул Иеффай. – Принимать его со спокойным сердцем?» – «Надо учиться смирению, – спокойно продолжал рабби, – а иначе Злое Начало овладеет твоими мыслями, захватит твое сердце, и ты сам, не распознав в себе зло, начнешь причинять боль другому, ввергать его в уныние…»
Цейц ушел тогда от Ясновидца с противоречивым чувством, но главное было достигнуто – он больше не впадал в меланхолию, а, напротив, ощущал невероятный прилив сил, словно переродившись. «Странно! – часто восклицал люблинский святой. – Приходят ко мне люди унылые, а уходят – просветленные, хотя сам я мрачен и не даю света». Два года спустя Яков Ицхак погиб, выпав из окна второго этажа на мостовую. Люди, близко знавшие Ясновидца, не сомневались, что это самоубийство, потому что попыток свести счеты с жизнью у него и раньше было много. Весь хасидский мир был повергнут в смятение таким поступком и пребывал в горе от столь великой утраты.
Удивительное дело – человеческая память! В ней два дна, словно в шляпе фокусника… О предсказании Ясновидца насчет брата Иеффай вспомнил только сейчас, собираясь выйти, чтобы увидеться с русским царем.
«Хотел бы я посмотреть в глаза этому… злодею!» – Цейц не нашел другого подходящего слова для самодержца, который стал новым тираном для еврейского народа.
Он решил надеть костюм Арлекина.
– Не в лапсердаке же идти к нему! – с презрением бросил циркач. – Костюм шута – вот самый подходящий наряд, чтобы предстать перед Его Величеством!
Иеффай быстро оделся и загримировал лицо.
– Шут скажет много неприятных слов царю, – сообщил он на прощание своему изображению в оловянном чайнике, служившем ему одновременно зеркалом. – И пусть меня потом хватают, секут и сажают в карцер!
От мальчишек, бежавших смотреть на императора, он узнал, что шествие сейчас проходит по Лубянской площади. Иеффай хорошо ориентировался в этой части города, и, миновав несколько переулков, вскоре оказался на Мясницкой. Он выбежал на мостовую и увидел, как на него движется огромная толпа людей, во главе которой едет на вороном коне император. На нем был черный мундир с красными эполетами, без аксельбантов и орденов и черная треуголка. Лицо государя показалось Иеффаю неестественно бледным и безжизненным. Толпа, шедшая за ним, не производила обычного гула, свойственного большому скоплению людей. Все шли молча, только изредка сквозь топот и шарканье тысяч ног слышались одинокие выкрики, здравицы царю. Эта молчаливая, полная предгрозового напряжения толпа оставляла жуткое впечатление. «Так же молча они растопчут меня, не оставив и следа… – промелькнуло в голове у Иеффая. – Растопчут кого угодно!» Все-таки он нашел в себе силы сделать несколько шагов навстречу «тирану», «кровавому Асмодею», столь безжалостному к еврейским детям.
Когда маленький Арлекин с размалеванным лицом, вынырнувший неизвестно откуда, встал на пути императорского кортежа, шествие остановилось.
– Кто это такое? – воскликнул граф Толстой.
– Ребенок? – удивленно поднял брови Николай.
– Нет, по всей видимости, карлик, – возразил ему Бенкендорф.
– И явно из жидов, Ваше Величество, – тотчас с авторитетным видом определил генерал Храповицкий, – я их по глазам узнаю.
– За кого-то хочет просить, очевидно, – заключил шеф жандармов. – Чего тебе? – обратился он к Арлекину.
Иеффай все время, пока его обсуждали, стоял как вкопанный и не мог произнести ни слова. Он смотрел, не моргая, в глаза императору. Говорили, будто в гневе у Николая в левом глазу загорается «раскаленный гвоздь», и от этого зрелища можно сойти с ума. Сейчас ничего подобного не наблюдалось. Император не гневался на шута, а, напротив, смотрел на него с жалостью и даже, как показалось Иеффаю, с сочувствием.
– Шуты обыкновенно остры на язык, – с ухмылкой заметил граф Толстой, – но этот оказался немым.
Тем временем Цейца уже обступили с двух сторон жандармы. Однако император сделал знак, чтобы они удалились, и сам обратился к карлику, желая его подбодрить:
– Говори же, не бойся! Шут не должен бояться царя.
От этих слов, произнесенных спокойно, участливо, у Иеффая подкосились ноги. Он упал на колени и зарыдал от бессилия. Слова упрека, которые карлик готовил, чтобы бросить их императору, высыпались у него из памяти, словно мелкие монеты из дырявого кармана. Язык одеревенел так, что стал совсем неподвижен. Сквозь застилавший глаза кровавый туман Иеффай успел еще увидеть, как ладонь Николая потянулась к треуголке. Император отдал ему честь! В тот же миг чьи-то сильные руки подхватили Иеффая под мышки и, словно тряпичную куклу, понесли куда-то в сторону от мостовой.
Шествие, всего спустя миг, продолжилось.
В подворотне, темной и сырой, карлика опустили наземь. Цейц даже не взглянул на своего спасителя или похитителя – он никак не мог успокоиться. Его душили истеричные рыдания, слезы лились ручьем. Размазывая их по густо положенному гриму, он превращал лицо в смешную и страшную маску.
– Ну, будет тебе! – раздался над ним хриплый незнакомый голос. – Чего тебя понесло-то к царю? Будто не знаешь, как он вас, жидков, «любит».
Иеффай часто заморгал, поднял голову – и онемел. Над ним склонялся Геракл.
– Ну, что молчишь? Язык откусил? А раньше трещал будь здоров! Не остановишь… – усмехнулся напарник.
– Я откусил, а ты, видно, подобрал, да и пришил его себе! – волшебным образом обрел дар речи Цейц. – Какого лешего ты столько времени молчал?! Поговорить было бы с кем!
– Молчал я ровно три года, – вздохнул Геракл, – такова была епитимья, наложенная на меня священником… – Он сделал паузу, а потом, махнув рукой, произнес: – Впрочем, тебе этого не понять, ты еврей.
– Что ты заладил – то «жидок», то «еврей»! Забыл, как меня зовут? – возмутился Иеффай.
– Все едино, – хрипло пробасил верзила, – Иеффай, Мордехай или Шмулька какой… Ваше племя распяло Христа и должно вечно страдать за это! Думаешь, я не понимаю, почему ты полез к государю-императору? Ведь ты рассказывал мне о своем младшем брате, который повесился, не пережив крещения. Хотел царю бросить в лицо свою обиду? Д-дурак! Терпи, коль веруешь! Уповай на Бога! У меня, может быть, не меньше твоего накопилось в душе… Однако же я терплю…
– Ей-богу, лучше бы ты продолжал молчать! – воскликнул в сердцах Иеффай. Он был нешуточным образом оскорблен словами напарника.
Цейц решил закончить всякое общение с Гераклом, который, обретя дар речи, одновременно утратил всякую приятность общения. Карлик понятия не имел, как справится в одиночку и прокормит ли его скрипка без дополнительного номера, но собирался скорее вернуться домой. Там, в тишине и покое, он помолится и, Бог даст, что-то сообразит… Сделав несколько шагов и обернувшись, он увидел, что верзила следует за ним.
«Как собака, – подумал Иеффай, – большая, глупая собака… Куда же ему еще идти, как не за мной следом?»
Нахмурившись, Иеффай отвернулся и зашагал дальше. Он совсем не был расположен прощать преобразившегося Геракла. Силач был совсем не похож на того человека, с которым он несколько месяцев кряду делил комнатку на чердаке, на безмолвного, со всем согласного верзилу. У этого нового Геракла был довольно злой язык, да еще хорошо подвешенный, каковым достоинством обычно не блещут цирковые силачи.
О проекте
О подписке