Умяв шесть штук пирожков подряд, он облегчённо откинулся на стену, допил кофе и с довольной улыбкой взглянул на мать. Та, стоя у окна, курила, смотрела на просыпающийся квартал. Затем притушила сигарету о стену и сунула окурок за ухо.
– Сколько раз я тебе говорил так не делать! – сурово сказал Эшу, вставая и забирая у матери сигарету. – Кто тебя вообще этому научил?!. Ты их хоть гаси до конца! Когда-нибудь спалишь и волосы, и уши!
– И слава богу! – в сердцах отозвалась Жанаина. – Хотя бы нечем будет слушать сплетни о моих сыновьях! Куда уехал Шанго?
– К Ошун, конечно, – осторожно ответил Эшу. – Куда же ещё? Ты зря беспокоишься, мам: в Амаралине – это не его работа, точно. Шанго всю ту ночь был у себя в Бротасе с Ошун! Позвони ей: она подтвердит…
– Святая дева! Эта девочка подтвердит всё, что Шанго ей скажет! – Жанаина сердито взмахнула кружкой, и кофейная гуща плеснула на пол. – Как только меня угораздило нарожать столько бандитов!
– Ну-у, мам, ничего подобного… Легавым лишь бы кого скрутить, разве они будут разбираться? Если бы Шанго напортачил в Амаралине, он бы смылся из города, а так… Ну, сама подумай! С чего бы ему тогда наутро являться к тебе? Чтобы схлопотать тапком по заднице? Вот уж радость-то… Особенно когда не виноват…
– Кто не виноват – Шанго?! – снова вскипела Жанаина. – Да от него только отвернись!.. И от вас всех тоже! Почему какие-то белые девушки постоянно ищут здесь Ошосси? Что я должна им говорить – что мой сын потаскун? И что у меня уже наверняка сотни три внуков в Америке? И в Европе столько же? Неужели там не осталось подходящих мужчин? Неужели мой Ошосси один должен работать за весь земной шар?! Кстати, почему мне рассказали, что он болтается по порту с маконьей[21]?
– Брехня! – абсолютно искренне сказал Эшу. – Он знает, что Огун его убьёт. Никакой маконьи, мам. И уже давно. Если что, я бы знал.
– Ты? Почему тебя два дня держали в участке?!
– Поду-умать только! – закатил глаза Эшу. – Меня? В участке? И ты этому поверила? И вот эта женщина – моя мать!
– Где Эвинья?
– У Марэ, где же ещё! Собирает вещи! Сегодня улетает! Позвони, она тебе скажет, что я был с ней все эти дни! С ней – а не в участке!
– Я с ума с вами сойду, вот что! – Жанаина швырнула пустую кружку в раковину, села за стол и запустила обе руки в растрёпанные волосы. – Когда это всё кончится? Что мне – пить таблетки от нервов, как гринги? Или вообще пойти к врачу? Кто успокоит мою старость?!
– Марэ, конечно! – пожал плечами Эшу. – Он из нас всех самый приличный! Он зарабатывает, его рвут на части издательства, он окончил университет, у него куча денег… Да, кроме него, Обалу, Огун и… и Эвинья же ещё! Тебе мало, женщина?! У тебя четверо умников на трёх засранцев! Ты же в шикарном плюсе, мам! Все соседи тебе завидуют! У них-то выросла одна шпана!
Жанаина, не выдержав, расхохоталась. Эшу тоже усмехнулся. Сел на пол у ног матери, положив голову ей на колени.
– Хочу спать…
– Так ложись, малыш. И спи спокойно до вечера. – Жанаина погладила курчавую голову сына. – Ты весь в песке. Зачем опять ночевал на пляже? Не мог дойти до дома?
– Не злись на Шанго, – попросил Эшу. – Это в самом деле не его косяк, легавые ошиблись. Ничего, если он зайдёт к тебе завтра?
– Да до завтра он ещё сто раз что-нибудь натворит!
– Но ты же его уже отходила тапком в кредит! Значит, счёт будет по нулям!
Жанаина только вздохнула. Несколько минут на крохотной кухне царила тишина.
– Ты грустишь, малыш. Что у тебя с моей Эвиньей? Вы не поссорились? Почему не ты везёшь её в аэропорт?
– Потому что мой байк не выдержит её чемоданов! – Эшу не поднимал головы с колен матери, и голос его звучал глухо. – А у Марэ огромная тачка! Не беспокойся, мам. Я приеду прямо к самолёту, мы с Эвой простимся. Взять тебя с собой?
– Куда? На твой мотоцикл?! Мои годы уже не те! – Жанаина помолчала. – Не переживай. Эвинья вернётся на каникулы. Ей надо учиться: она такая же, как Марэ. Она жить не может без всего этого. Но это не значит, что…
– Конечно, мам. Ничего это не значит. Я пойду посплю, хорошо? – Эшу поднялся на ноги. Жанаина продолжала пристально, чуть тревожно смотреть на него снизу вверх. Эшу терпеть не мог этот взгляд матери.
Снизу донёсся спасительный перезвон дверного колокольчика, английская речь.
– Слышишь? Вон твои любимые грингос! – пряча облегчение, усмехнулся Эшу. – Спустись, продай им всех наших святых. А я пойду спать. Благослови меня, Йеманжа, звезда моря, любовь моя! – запел он, и Жанаина только махнула рукой. И, как была в ночной рубашке, не спеша пошла к лестнице.
Оставшись один, Эшу вытащил из кармана деньги старшего брата и бросил их на кухонный стол. Затем достал содержимое сумочки Нана Буруку: пачку американских долларов в банковской упаковке, ключи от машины, кредитные карточки, золотое кольцо, телефон и медную цепь опеле[22]. Кольцо, кредитки и ключи Эшу сунул обратно в карман. Из телефона вытащил сим-карту, выбросил её в окно. Деньги, освободив от обёртки и взяв себе две купюры, прибавил к тем, что дал Шанго. Взял в руки цепь с восемью прикреплёнными к ней половинками ореховых скорлупок, покачал её на пальце.
– Опеле Нана Буруку, – медленно сказал он. Усмехнулся. Подумав, сунул цепь в задний карман и ушёл в спальню. Через пять минут Эшу уже лежал ничком на незастеленной кровати матери, и узкие солнечные лучи, пробиваясь сквозь закрытые жалюзи, полосовали его спину. Но Эшу этого не чувствовал: он спал.
Штат Пернамбуку, фазенда Дос-Палмас, 1661 год.
Барабаны гремели. Глухой рокот пронизывал ночь. Лунный свет входил в окно сияющим столбом, просеиваясь сквозь москитную занавеску. Дон Луис Фернандо Гимараэш да Силва, владелец фазенды Дос-Палмас, морщился и вертелся во сне, стараясь скрыться от назойливого луча. Но луна была беспощадна. В конце концов Луис чихнул, выругался и открыл глаза.
Что-то было не так: он сразу понял это. Что-то не так с этой душной ночью, с этим безумным рокотанием в голове, с лунным столбом – и с пустотой рядом. Половина кровати была пуста. Мечи не было!
Луис вскочил, сорвав москитный полог. Голубовато-белая от луны стена спальни качнулась перед глазами, и большое распятие на ней, казалось, вот-вот сорвётся. В спальне не было мебели, кроме огромной кровати, и спрятаться здесь было попросту некуда.
– Меча! – почти жалобно позвал Луис. Тут же устыдившись этого тона, окликнул привычно – властно и жёстко, – Меча!
В ответ – ни звука. Барабаны били всё сильней, и, наконец, Луис понял, что мучило его ещё сильнее, чем внезапное, ничем не объяснимое исчезновение Мечи. Барабаны не должны были стучать этой ночью!
Когда-то на фазенде Дос-Палмас негритянские погремушки вообще были запрещены. На этом настояла мать дона Луиса. Набожная и благочестивая дона Мария Розалва Гимараэш да Силва жёстко пресекала все танцы, обряды и служения среди чёрных рабов. Язычество нужно было выбивать и выжигать из негров, считала она, ради их же собственного блага! Все рабы семьи Гимараэш были, благодаря усилиям этой святой сеньоры, крещены – и по воскресеньям даже допускались к кресту Господню. Им читались и растолковывались псалмы и Евангелие! В хижинах висели дешёвые распятия и стояли изображения Мадонны и святых! Дона Мария не намерена была губить свою душу поощрениями дикарских обрядов, которые почему-то упорно не вытравлялись из чёрных голов.
Её супруг, дон Карлос Гимараэш да Силва, не считал нужным тратить время на богоугодные дела. Это был жестокий, сильный и смелый человек, который прибыл на землю Пернамбуку с первыми португальскими переселенцами. Всю жизнь дон Карлос защищал свои акры сахарного тростника, дом и семью то от индейцев, то от голландцев, то от тех и других вместе – когда мерзавец Вандербург объединился с северными племенами против португальцев. Вместе с капитаном Альбукерки португальцы-плантаторы вели партизанскую войну, вытесняя из сердца Пернамбуку проклятую Вест-Индскую компанию. Они сражались за Порту-Калву, и дон Карлос своими глазами видел, как вздёрнули изменника Домингоса Калабара (а чего ещё было ждать от мулата?), как горели склады голландского сахара, как падали под пулями предатели-индейцы. Понадобилось несколько лет упорной партизанщины, чтобы оттеснить голландцев на побережье – подальше от тростниковых плантаций. В этой войне прошла вся жизнь дона Карлоса. Тридцать лет он не раздевался по ночам и каждый вечер клал рядом с постелью заряженные пистолеты. Негры были для него имуществом, которое следовало защищать наравне с домом и землёй. Стремление супруги вселить в чёрные сердца благочестие приводила бесстрашного фазендейро в недоумение. Право же, смешно делать из рабочей скотины добропорядочных христиан! Никто ведь не подводит ко кресту коров и лошадей! Никто не крестит в купели собак или кошек! Ну так и чёрных стоит оставить в покое – из них всё равно не выйдет людей. Это всё равно что учить Евангелию мартышек: и бессмысленно, и богохульно. К тому же рабы мрут на плантациях, как мухи! Не успеешь окрестить какого-нибудь Самбо, – а он, глядишь, и подох, не окупив даже потраченных на него денег! Мулы – и те работают дольше! Так к чему же тратить святую воду на негров, которые созданы Господом для работы – и более ни для чего?
Дону Марию приводило в отчаяние легкомыслие супруга. Разумеется, черномазых нельзя ставить на одну доску с человеком – кто с этим поспорит? Но они же умеют говорить! Они могут мыслить и понимать слова – значит, являются существами разумными! Дона Мария даже допускала существование у рабов души, – и, следовательно, чувствовала себя ответственной за их спасение. Рабы фазенды Дос-Палмас не должны были после смерти попасть в ад, нет! Дона Мария была женщиной сильного характера – под стать мужу. Дети и прислуга боялись её как огня. Сеньора Гимараэш поклялась остаток своей жизни положить на искоренение негритянских верований. Дон Карлос по-своему любил жену и позволил ей делать всё, что угодно. Главное, чтобы супруга не вздумала заботиться об его собственной душе – а с черномазыми пусть забавляется как знает…
Доной Марией были приняты самые жёсткие меры. Песни и танцы в хижинах рабов были запрещены. Напрасно чёрные работники, тараща глаза и прижимая руки к груди, объясняли, что в барабанном бое нет ничего дурного и что сеу[23] Христу, возможно, барабаны даже понравятся! Напрасно они клялись, что танцы – это просто танцы, а не служение чудовищным идолам, нет-нет, как можно, сиа[24] Мария, ведь мы же крещёные и любим белого бога! Барабаны и погремушки были бежалостно сожжены. Та же судьба постигла грубо сделанных из жирной речной глины идолов, имена которых дона Мария даже не решалась произнести, чтобы не осквернить свой язык. Было объявлено, что виновных в проведении безбожных обрядов ждёт мучительное наказание.
Дона Мария была крепка в своём слове: по спинам рабов гуляли плети, ежедневно на палящем солнце, привязанные к столбам, мучились по нескольку человек, решившихся скрыть в своих хижинах изображение африканских божков. Но полностью искоренить ересь доне Марии удалось лишь после того, как трое рабов умерли после жестоких истязаний. Их застали за вонесением почестей отвратительному идолу по имени Огун. С этим именем на губах, с исхлёстанными спинами и раздутыми от солнечного жара головами они и умерли, привязанные к столбам, – тупые, неблагодарные твари… Дон Карлос, потерявший разом трёх сильных и здоровых работников, был весьма недоволен, но супруга оказалась полностью удовлетворена. Она исполнила свой долг перед Мадонной, да святится имя Её!
С того дня на фазенде не слышалось больше ни барабанов, ни песен. Рабы молча работали от рассвета до заката и молча валились спать по ночам. Изредка дона Мария появлялась в хижинах и пыталась заставить негров петь те псалмы, которым она их учила. Но вскоре она убедилась, что черномазые болваны тупы до отвращения: они не способны запомнить даже нескольких слов Святой молитвы и повторить божественную мелодию! Вероятно, её супруг был прав: рабочий скот нельзя научить ничему человеческому…
Когда родился крошечный Луис, сеньоре Гимараэш было уже за сорок и молоко уже не приливало к её груди. В доме появилась Долорес – чёрная кормилица-нянька. Дона Мария долго сомневалась: можно ли приложить белого младенца к груди чёрной рабыни? Сомнения её разрешил супруг:
«Дорогая, вы же пьёте молоко коров? Чем хуже негритянское? То же самое, я думаю! Вряд ли оно навредит младенцу… да ещё такому крепкому, как наш Луис!»
Дона Мария скрепя сердце положилась на мужской разум – и поручила младенца кормилице. Собственный ребёнок Долорес, чёрненькая девочка, была отдана в хижины, и всё молоко доставалось крошечному хозяину фазенды. Долорес, казалось, восприняла разлуку с дочерью как должное, не проронив ни слезинки и заставив хозяйку в очередной раз задуматься: есть ли душа у этих животных, которые не плачут, даже расставшись с детёнышами? Может быть, все эти годы она сражалась за пустоту?
Шли годы. Продолжалась война, индейские набеги, нападения голландцев, мятежи рабов, наводнения, ураганы, жёлтая лихорадка. Отчаянно росли цены на негров: голландские галеоны патрулировали воды побережья, перехватывая португальские корабли с «чёрным деревом». Трудно было вывозить сахар. В джунглях росли киломбуш – поселения беглых рабов, от которых тоже было немало неприятностей. Но дон Карлос умел защищать свою землю. Двое его старших сыновей погибли во время ночного налёта чёрных тварей – но захватить фазенду бывшим невольникам не удалось: они отступили в джунгли. Малыш Луис рос среди выстрелов, запаха пороха и плавящегося в пожарах сахара, воплей и проклятий рабов, пушечных залпов. Долорес носилась за маленьким господином по комнатам дома, гуляла с ним по берегу реки, учила молитвам. Чёрная нянька всегда была добра к нему, но Луис её не любил: мальчика пугал холодный проблеск белков в глазах Долорес и её плотно сжатые, никогда не улыбающиеся губы.
Долорес была очень умна: это вынуждена была признать даже дона Мария, научившая негритянку читать, производить четыре арифметических действия и петь псалмы. На Долорес держался весь дом, она могла заменить дону Марию и на кухне, и в прачечной, и в детской. Чёрные служанки боялись её больше, чем хозяйку. Все службы в домашней часовне Долорес выстаивала за спиной сеньоры, держа её чётки и молитвенник. Она хорошо и правильно говорила по-португальски. И лишь однажды, проснувшись среди ночи, десятилетний Луис услышал из уст своей няньки другой язык и другие слова.
Он тогда тяжело выздоравливал после ужасной лихорадки, чуть не утянувшей его в могилу. Долорес не отходила от постели молодого сеньора, обтирая его душистой водой, давая лекарства, переворачивая с боку на бок и творя молитвы Иисусу и Святой Деве. Что из всего этого помогло, неизвестно, – но на восьмой день болезни мальчик заснул среди влажных простыней: весь в поту, ослабевший и измученный.
Он проснулся от бьющего в лицо лунного луча и бормотания рядом с собой. Это невнятное ворчание напугало его так, что Луис сжался от ужаса в постели и с минуту безуспешно пытался убедить себя в том, что в дом пробрался енот. Но бормотание было всё же человеческим, и в конце концов юный хозяин фазенды свесил голову с постели.
Долорес спала на полу, у самой его кровати. Ничего удивительного для Луиса в этой картине не было, но глаза чёрной няньки – белые, остановившиеся, совершенно мёртвые в лунном луче, – заставили его похолодеть.
В свои десять лет Луис видел мёртвых людей не раз и ничего страшного в этом зрелище давно не находил. Но он точно знал: мертвецы не бормочут и не стонут. Их руки и ноги не дёргаются. Они не могут шевелить губами, изгибаться, ловить воздух скрюченными пальцами. Почему всё это делала Долорес, его верная Долорес, – он не понимал. И тех слов, которые со свистом и отрывистыми вздохами вырывались из её губ, Луис не понимал тоже. Это был не португальский язык – но другого Долорес, выросшая на плантации в доме фазендейро, не знала!
– Долорес… – огромным усилием поборов ужас, позвал мальчик. – Долорес!
Негритянка вдрогнула и замерла. Веки её, затрепетав, опустились. С лица исчезло выражение безумия. Теперь это было обычное, усталое лицо рано постаревшей женщины.
– Сеньор?.. – пробормотала она и села на полу. – Что угодно молодому сеньору?
– Что с тобой? – севшим от страха голосом спросил Луис, на всякий случай отодвигаясь к стене. – Что ты делала только что?
– Прошу прощения, сеньор?.. – На заспанном лице Долорес было только почтительное изумление – и более ничего. – Что угодно сеньору?
– Перестань лгать! – Луис попытался придать голосу властные и жёсткие интонации своего отца. – Не отпирайся, я видел сам! Ты лежала с закаченными глазами и бормотала заклинания!
– Святые угодники с вами, сеньор! – Долорес вскочила на ноги. Не замечая испуга мальчика, торопливо ощупала его с ног до головы, коснулась лба, заглянула в глаза. – Неужто у сеньора снова жар? Неужто вернулась лихорадка? Вы бредите, я сейчас позову сеньору!
– Не… не надо, – пробормотал Луис. Долорес так искренне расстроилась и так испугалась за него, что он уже и сам начал сомневаться: не привиделся ли ему этот кошмар в лунном свете?
– Я всё-таки позову синьору… – колебалась Долорес. – Такие сны, как у юного сеньора, – не к добру! Пусть сеньора закажет мессу, пусть отец Мигуэль прочтёт все молитвы…
– Не-е-ет! – взмолился Луис, который терпеть не мог отца Мигуэля и его бесконечные проповеди. – Не хочу! Мне просто приснился плохой сон! Долорес, ничего не надо рассказывать! Я уже почти ничего не помню! Не тревожь попусту мать!
Долорес опустилась на колени рядом с кроватью. Луна светила ей в спину, и лицо казалось сплошным чёрным пятном. Луису на миг опять стало жутко.
– Вы же ничего не помните, сеньор, – мягко сказала негритянка. – Вы ничего и не можете помнить – ведь ничего же не было, правда? Ваша старая Долорес просто спала. Может быть, что-то бурчала во сне, но ведь и собаки ворчат, когда спят, правда?
– П-п-правда…
– Ну, так и забудьте об этом! Вы ещё нездоровы, молодой сеньор. Как сказано в Писании, «не убоюсь ночных страхов и стрелы, летящей днём»! Аминь.
– Аминь, – повторил, как заколдованный, Луис. Долорес улыбнулась, ласковым движением заставила его лечь, чуть коснулась шершавой ладонью лица мальчика – и он уснул.
С той ночи прошло двадцать пять лет. Почему сейчас дон Луис Гимараэш вспомнил о ней? Давно нет на свете ни его отца, убитого в очередной стычке с голландцами, ни матери – благочестивой доны Марии, которую свела в могилу всё та же лихорадка. Долорес ещё жива, и на ней по-прежнему держится весь дом. Она ворчит иногда:
«Неужели сеньор так и не возьмёт в дом хозяйки? Неужели не женится? Я ведь не вечна, сеньор! Скоро старуха Долорес уйдёт в землю, и что станется с хозяйством? С вашим домом? На кого я всё брошу? На эту дуру Мечу? Ах, сеньор, ну что же здесь смешного?!»
Ничего смешного в словах старой негритянки, конечно же, не было. Просто Луис улыбался всякий раз, когда слышал имя Мечи.
Он получил Мечу и её мужа в уплату карточного долга год назад. Владелец соседней фазенды, толстый и одышливый дон Рамирес Гарсиа, играл с ним ночь напролёт в макао – а наутро вынужден был признаться, что оплатить долг ему нечем.
«Вы же сами понимаете, дон Луис, – до продажи сахара денег нет! Можете подождать до конца сезона под моё честное слово? А впрочем… Хотите взять негров? Двух? Плюс их щенок, но это уж не в счёт: он всё равно издохнет со дня на день.»
Луис справедливо возразил, что, несмотря на взлетевшие цены, на пятьсот крузейро можно купить пятерых, а не двух черномазых.
«Да вы только взгляните на них! – уговаривал дон Рамирес. – Клянусь Мадонной, они стоят гораздо больше! Я думал оставить эту пару в подарок сыну, когда он вернётся из Европы, но карточный долг – дело святое… Идёмте же, мой дорогой, взгляните на то, что я вам предлагаю!»
Луис согласился лишь из вежливости. Но старик, усмехаясь в усы, подвёл его к сараю, возле которого, привязанная за ногу к столбу, со спутанными запястьями, вся в пыли и крови, совершенно обнажённая, лежала Меча, – и он пропал.
О проекте
О подписке