– Хоть «октября»-то мне напишите!
– Сама, сама! Посмотри вон, как в календаре это писано, и… Петька, чего тебе?
– Дрова принёс, барин! – двенадцатилетний мальчишка с грязными, падающими на глаза волосами шагнул через порог с охапкой поленьев. – На завтра вот… Устинья Даниловна, дядя Ефим спрашивает – спать пойдёшь ли?
– Опосля, Петька, опосля… не сбивай! – отмахнулась, не поднимая глаз, Устинья. – Сами-то поели?
– Поснедали с дядей Ефимом. Танюшку Анфиска уложила.
– Вот и спасибо ей… ступай. Скажи Ефиму, что спать не приду, у Костромы перелом наступить может.
Петька понимающе кивнул, аккуратно сложил дрова на полу у печи и вышел. Это был обычный каторжный мальчишка, появившийся на заводе год назад вместе с очередной кандальной партией. Мать его умерла в пути. Голодного и напуганного пацанёнка с обмороженными ногами отправили в лазарет, где за него взялась Устинья. Петьке повезло: все пальцы на ногах удалось спасти. Вскоре он лихо рубил дрова в больничном дворе, таскал воду и без капли брезгливости стирал в лохани перепачканные кровью и гноем полотняные бинты. Устинье и Ефиму мальчишка пришёлся по сердцу, и довольно быстро Петька перебрался к ним на постоянное житьё. Когда Устинья забеременела, её замучили постоянные головные боли и головокружения. От приступов тошноты по утрам иногда было невозможно встать, и без помощи худого и молчаливого подростка Усте пришлось бы совсем невмочь.
«Господь мне тебя послал, Петька!» – с улыбкой говорила она. – «Ну вот что бы я без тебя делала-то?»
«Да ладно тебе, тётка Устя…» – по-взрослому отмахивался тот. – «Говори, чего нынче пособить надобно?»
«Полы бы в смотровой вымыть… В палате из-под лежачих вынести… Да не убивайся всмерть, я сейчас и сама уж встану…»
«Лежи, куда уж… Велика работа!» – цедил сквозь зубы мальчишка и, подхватив в сенях ведро, вприпрыжку нёсся через лазаретный двор к реке.
Вскоре к долговязой, нескладной Петькиной фигуре привыкли и больные, и доктор, и заводское начальство. Когда же родилась Танюшка, Петька и вовсе перешёл в бессменные няньки. Миссию свою он выполнял без спора и даже с удовольствием, качал в люльке Танюшку, носился с ней на руках в женский барак к Анфиске и успевал ещё наносить воды и наколоть дров. А по вечерам неизменно оказывался в лазаретной палате, где Устинья рассказывала «болящим» свои сказки.
Ночь тянулась долго. Тикали часы на стене, покрикивали часовые у заводских ворот. Скрипело перо Устиньи. Иногда скрип прекращался: Устинья роняла отяжелевшую голову на стол. Но, тут же очнувшись, тёрла глаза и упрямо продолжала писать. Иверзнев, который уже закончил заполнять свои бумаги, несколько раз пытался отправить её спать, но Устинья, уже увлёкшаяся, мотала головой:
– Нет, Михайла Николаевич. Уж хоть про синюху дописать, а то, и впрямь, сколько ж можно… Не женьшень, чай, чтоб цельную неделю на неё одну тратить! Как написать, ежели лист навроде рябины – одиночкой без пары заканчивается? Длинно эдак по-учёному говорится?
– Непарноперистый. – Михаил вдруг резко поднял голову. – Устя… ты слышишь?
Но Устинья уже и сама вскочила с места, уронив перо на бумагу. Большая клякса расплылась прямо на недописанном слове «непарноперистый».
– Кострома это! Охтиньки… – не договорив, она кинулась в палату.
В большой комнате было светло от лунного света. Голубые квадраты лежали на полу. С нар свешивались въерошенные головы.
– Кострома страдает, Устя Даниловна. – уважительно доложил Ванька Сухой – старый каторжанин с обожжённым дочерна на последнем пожаре лицом. – Ты велела покликать…
Устинья подошла к нарам у окна. Осунувшееся, искажённое болью лицо Костромы блестело бисеринками пота. Острый кадык ходил вверх-вниз по горлу.
– Устя Даниловна… Отхожу, никак? Пить, за ради Христа…
Устинья пощупала его лоб. Зажгла лучину, осмотрела ногу. Собрав все силы, спокойно сказала:
– Не отходишь, Илья Иваныч. Вишь – в пот тебя бросило… стало быть, жар падает. Хорошо это. Больно тебе?
– Больно. – коротко, не открывая глаз, подтвердил Кострома.
– И это хорошо. Стало быть, жисть в тебе стражается. И тут уж кто кого: али болесть тебя, али ты – болесть. Терпи, Илья Иваныч. – Устинья горько усмехнулась. – Сам же сказывал, что на русского вора управы у Бога нет… Терпи. Попить дам сейчас. Горько будет, но так нужно. Со снадобьем вода.
Она ушла, вернулась через минуту с деревянным ковшом, дала Костроме напиться. Тот жадно тянул тёмную, холодную, пахнущую сеном жидкость, явно не чувствуя вкуса. Напившись, повалился на постель. Уверенно сказал:
– Помру, Устя Даниловна.
– Не помрёшь, Илья Иваныч. – так же уверенно сказала Устинья («Господи, прости прегрешения мои, прости, коли лгу…»). – Терпи, уж к утру легче станет. Михайла Николаевич хорошо нарыв твой вскрыл, всё гнильё выпустил… молись, даст Бог, выздоровеешь. Побежишь ещё через тайгу-то!
– Посидела бы… а? – хрипло попросил он.
Устинья вздохнула. Поставила мокрый ковш на подоконник, присела на край нар. Бережно погладила встрёпанную голову Костромы, вытерла своим фартуком пот с его лба. Глядя в голубое окно, медленно, вполголоса заговорила:
– А вот в дальнем царстве, в заморском государстве, при царе Солмоне, при царице Агарице жила-была девка-боярышня – да такова, что лучше нету! Жила она в лесу, на охотничьей заимке: тятька её от женихов прятал, украдут – боялся… И вот, повадился на ту заимку старый леший ходить! Что ни вечер – то тащится, а чтоб девка не пугалась, через трухлявый пень кувырк! – и молодцем обернётся! Вовсе человек, только кафтан не на ту сторону запахнут, да сапоги не на те ноги вздеты! Ну да девке невдомёк, радуется… И вот однова, как тятьки опять в дому не случилось…
Один за другим послышались несколько глухих шлепков: «ходячие» больные попрыгали с нар. Неслышные тени перемещались по палате, стягиваясь к постели Костромы. Вскоре вокруг Устиньи образовалось плотное кольцо каторжан. Лунный свет блестел в их широко раскрытых глазах. Время от времени кто-то восхищённо крякал, на него тут же шипели. Кострома лежал закусив губы, тяжело дыша. Голос Устиньи звучал тихо, спокойно. Ладонь её по-прежнему поглаживала голову вора. С порога, незаметный в темноте, на Устинью безотрывно смотрел Иверзнев.
Ночью Ефиму не спалось. Он сидел в темноте за столом, следил взглядом за лунным лучом на бревенчатой стене. Слушал, как скрипит за печью сверчок, как посапывают во сне дети. Петька на лавке спал плохо, стонал: «Мамка, студёно… Ноги гудут, мамка…» – и Ефиму несколько раз приходилось вставать и переворачивать мальчишку с боку на бок, чтобы тот угомонился. Раза два всхлипнула и Танюшка, и Ефим торопливо брал её из люльки на руки.
Жена забежала около полуночи, всего на минутку, чтобы покормить грудью дочку. Ефим в это время лежал ничком на лавке и притворялся, что засыпает. Из-под полуприкрытых век смотрел на осунувшееся от недосыпа лицо Устиньи, слушал её тихий голос, напевающий колыбельную: «У кота-то, у кота колыбелька золота…». Против воли думал о том, что, может статься, никогда больше не увидит ни Устьки, ни дочери.
Несмотря на усталость, Устинья всё же что – то почуяла: уложив Танюшку в люльку, вполголоса спросила:
– Стряслось что, Ефим?
– С чего?.. – зевнул он, умирая от страха: не поверит, возьмётся расспрашивать, а когда он ей соврать мог?.. Но жена, видно, и в самом деле умоталась до полусмерти, потому что больше ничего не спросила. И, уже уходя, шёпотом велела с порога:
– Ежели Танька раскричится, ты мне в стену бухни, позови! Некогда мне нынче, у Костромы кризис будет…
Он не отозвался, делая вид, что заснул. Устинья ушла, и впервые за всю свою семейную жизнь Ефим порадовался этому. Прежде у него руки чесались поубивать и этих варнаков, которых и перевяжи, и напои, и нос подотри, и сказку расскажи, и доктора, завалившего чужую бабу работой выше головы, и саму Устьку, которая замуж-то вышла, а дитём да мужиком заняться всё недосуг – с больными убивается да в бумагах пишет… Но нынче всё это было как нельзя кстати. Тревога не отпускала, мучительно сосала сердце. Ефим то сидел, сгорбившись, за столом, то вставал и принимался ходить по пустой горнице, то подходил к люльке, смотрел в лунном свете на спокойное личико спящей малышки. Ночь тянулась медленно, и в голове Ефима день за днём, год за годом проплывала прошлая жизнь. Родное, полузабытое уже Болотеево, Москва, долгий путь по этапу в Сибирь, Иркутск, завод, пожар… И всегда рядом с ним были брат Антип и Устька. Устинья, молчаливая колдунья с неласковым взглядом серых глаз, которые, когда она радовалась или удивлялась чему-то, делались вдруг синими-синими, как весенний лёд. Как он любил эту игошу разноглазую, будь она неладна! Как с ума сходил по ней ещё на селе, как готов бы за ней куда угодно – на каторгу, в Сибирь, хоть к чертям на вилы – лишь бы с ней, лишь бы не расстаться никогда… А теперь вот один Бог знает, как повернётся. Может, и не увидятся больше. И не обнимет он эту чёртову ведьму, не стиснет в кулаке её косу, не прижмётся она к нему в ответ так, как одна только Устька и могла – до боли, до сладкой тоски…
«И ведь год всего до поселенья остался!» – с горечью думал Ефим, глядя в окно, на холодные весенние звёзды. – «Железа бы сняли… Поселились бы мы с Устькой при заводе, всё равно её из лазарета на вожжах не утащишь… Хозяйство бы начали… А теперь ведь – всё! Слава Богу, Устька не одна тут останется, коли мне в рудники назначат… Антип костьми ляжет – а её не бросит и детей подымет… А коль я в земле загину – так и женится на ней наконец-то! Столько лет дожидается, собачий сын!» Мысль была несправедливая, злая, и в другое время Ефим прогнал бы её – как прогонял уже не раз. Но сейчас ожидание неминучей беды комом стояло в горле, и отогнать тяжёлое раздумье Ефим не мог.
Он знал, что жену Лазарева благополучно доставили на квартиру инженера, что там ею занялась Меланья. Но как себя чувствует «сбрыкнутая» в реку барыня, выяснить не удалось. И к утру, когда лунные пятна погасли, а на подоконник несмело лёг предутренний луч, Ефим уже был уверен: с минуты на минуту за ним придут и уведут в «секретку». Он сел на лавку, прислонился спиной к стене, закрыл глаза, подумал: «На минутку…» – и провалился в забытьё.
Он не проспал и получаса, когда в окно постучали. Ефим вздрогнул, вскочил. В глазах ещё стоял сон, но вчерашнее вспомнилось мгновенно: словно тяжкий валун разом грохнулся на плечи.
В горнице стоял серый рассветный свет. Дети спали. Петька скрючился от холода, и Ефим прикрыл его тулупом. Обернулся к окну. Там всё было белым и зыбким от утреннего тумана.
Стук повторился: чуть слышный.
– Ефимка! Выходь… На работу пора!
«Антипка…» Ефим глубоко вздохнул, прислонился к стене. С минуту стоял так с закрытыми глазами, силясь проглотить вставший в горле ком. Затем вытер испарину на лбу, дёрнул с гвоздя азям и шагнул за порог.
Под окном стояла телега, запряжённая старым гнедкой. Антип поправлял хомут. Лазарев стоял рядом, раскуривал папиросу. На воротнике его суконной куртки блестел серебристый налёт росы.
– Доброго утра, Василь Петрович. – подойдя, осторожно поздоровался Ефим.
– И тебе тоже. – не обернувшись, отозвался тот. – Ну – едем?
Солнце ещё не поднималось над лесом: небо лишь слегка светлело, в нём таяли звёзды. Лохматые ветви елей, казалось, были затянуты тусклой серебряной плёнкой. Заводской колокол ещё не звонил. Острог и поселения спали, и лишь из нескольких труб поднимались тонкие дымки. Река и берег возле неё были сплошь затянуты туманом, в котором кое-где виднелись спины отпущенных в ночное лошадей. Одна из них вдруг подала голос, негромко, словно нехотя заржав. Запряжённый в телегу гнедой сразу же ответил ей, вскинув голову и обдав идущего рядом Ефима брызгами росы.
– Не балуй, дурень! – обругал его Ефим. Глубоко вздохнув, подумал о том, что, кажется, всё-таки пронесло. Ведь, если бы Лазарев собрался жаловаться на него, Ефима Силина, начальству, то, верно, не пошёл бы с ним как ни в чём не бывало утром на работу… Но облегчения эта здравая мысль не принесла. Он покосился на шагающего рядом брата. Антип понял всё без слов и вполголоса окликнул:
– Василь Петрович! Как здоровье супруги-то вашей? Не захворала опосля вчерашнего?
Лазарев ответил не сразу, и братья успели несколько раз тревожно переглянуться, прежде чем из тумана донеслось негромкое:
– Всё благополучно.
На опушке леса братья привычно стянули с себя кандалы. Ефим при этом глаз не сводил с Лазарева, но тот спокойно ждал их, стоя рядом с лошадью, похлопывал прутиком по сапогу и молчал.
День задался ясный, солнечный. Вековой лес вокруг звенел голосами птиц. Роса быстро высохла, и небо ясно засинело между мохнатыми ветвями сосен. Всё, казалось, шло как обычно. Лазарев то работал наравне с братьями лопатой, то отходил вглубь леса и лазил там по кочкам, поднимая комки глины и разминая их в пальцах, то вполголоса производил какие-то расчёты, занося их в растрёпанную книжицу обгрызенным карандашом. Но при этом он ни разу не обернулся ни к Антипу, ни к Ефиму и не заговорил с ними. Казалось, заводской мастер глубоко и тяжело думал о чём-то. Силины переглядывались, хмурились. Антип качал головой и на молчаливые, отчаянные взгляды брата только пожимал плечами.
После полудня Ефим уже нарочно встал рядом с инженером и, выворачивая глину почти плечо к плечу с ним, не сводил с Лазарева угрюмого взгляда. Тот ничего не замечал. Он даже не почувствовал, как лопата его наткнулась на ушедший в землю валун. Лезвие ударилось о камень раз, другой, третий. На четвёртый от валуна откололся кусок – и почти сразу же взорвался Ефим:
– Да не молотите вы, барин, каменюку-то! Искра уж летит! Струмент казённый вконец загубите!
– Вот холера… Ты прав. – пробормотал Лазарев, отбрасывая в сторону лопату и впервые за весь день поднимая глаза на Ефима. – А… что это ты на меня таким волком глядишь?
– А то, что пишите лучше сразу бумагу начальству, чем эдак-то! – сквозь зубы сказал тот, с размаху вгоняя лопату в землю. – Грех вам, Василь Петрович, вот что я скажу! По-человечески так не делают! Мы хоть каторжные, а тоже люди!
– Ефимка, Ефимка, помолчи! – из ямы обеспокоенно выглянул Антип. – Привяжись, говорят тебе…
– А ты, анафема, мне рот не затыкай! – рявкнул Ефим так, что с сосны испуганно скакнула прочь золотистая белка. – Коль так всё повернулось, то мне и терять нечего! Василь Петрович, воля ваша, – отправляйте по начальству! Как по закону положено! Пущай на рудники отправляют! Аль на съезжей растягивают! Могли бы, промежду прочим, и сами в морду-то давеча дать! Уж не ответил бы я, не бойтесь! А то ишь чего вздумали – душу по нитке мотать, будто…
Договорить Ефим не смог: Лазарев подошёл к нему вплотную. Взяв парня за плечо, заглянул ему в лицо и серьёзно спросил:
– Ефим, ты что – белены объелся? Ты чего орёшь? Какие рудники?
Ефим с бешенством взглянул на него… и вдруг, страшно выругавшись, сел на кучу глины и уронил голову на колени. Лазарев уселся рядом.
– Ефим! Да в чём же, чёрт тебя побери, дело?
– Говорю – велите на Зерентуй, коли так…
– Да с какой же стати?!. Тьфу, вот ведь напасть… – Лазарев в недоумении уставился на Силина-старшего. – Антип, растолкуй ради бога, – чего он натворил?
Тут уже растерялся и Антип:
– Да как же, Василь Петрович? Сами же на нас осерчали давеча… что супругу-то вашу в реку сронили… Не хотели, а глупость вот вышла, так ведь не со зла же!
Лазарев изумлённо посмотрел на него. Недоверчиво улыбнулся.
– Что за чепуха? Ефим, не валяй дурака!
– Простите меня, Василь Петрович. – хрипло попросил тот. – Я вчера и в мыслях не держал… Бабу-то вашу… Супругу, то есть… Не хотел, вот вам крест, – простите…
– Я знаю, что ты не хотел. – Лазарев пожал плечами. Помолчав, спросил, – Так ты что же… в самом деле думал, что я из-за такого пустяка могу отправить человека в рудники?! А я-то полагал, что мы уже неплохо знаем друг друга.
– Какие ж пустяки-то? – прошептал Ефим. – Когда баба ваша чудом не утопла?
– Ну… эта шутка с волчьим воем и впрямь была неудачной. Но ведь никто не мог подумать, что кончится вот так. – задумчиво сказал Лазарев. – К тому же, виноват был не столько ты, сколько сама Лидия Орестовна. Вольно же ей было отбирать у Никифора вожжи! Конечно, лошадь уже порядком нервничала и… Впрочем, всё же кончилось благополучно. Так что и ты не дури мне тут! Ишь, выдумал, – отправляй его на Зерентуй! А мне здесь прикажешь разорваться? Нам ещё возов шесть, как хочешь, нужно вывезти, а людей Брагин мне нипочём на эту затею не даст! Так что даже не надейся от меня избавиться! – он хлопнул Ефима по спине и легко вскочил на ноги.
Ефим тоже поднялся. Исподлобья посмотрел на Лазарева. Хмуро спросил:
– Коль не серчаете на меня-то… и супруга в здравии… пошто целый день опрокинутый ходите? Смотреть на вас страсть! Аль ещё что стряслось? Мы с Антипкой пособить не можем ли?
Лазарев прямо взглянул в сумрачное лицо парня. Невесело усмехнулся, покачал головой:
– Нет, Ефим. Тут, боюсь, дела такого толка, что вы не поможете. Впрочем, всё равно спасибо. И, коль обид промеж нас больше нету, давай вернёмся к делу. Камень этот, между прочим, лучше выворотить, пока в самом деле не обломали лопаты.
Ефим сощурился, собрался было спросить что-то ещё – но Антип из-за спины Лазарева молча, сурово покачал головой. И первым взялся окапывать серый, тускло блестящий бок валуна.
– Надеюсь, вам лучше? – спросил Лазарев, входя в свою комнату. Солнце уже клонилось к закату, и маленькая, очень чистая горница со скоблеными полами и добела отмытыми бревенчатыми стенами была вся залита вечерним светом. Красные пятна лежали на сосновых струганых полках, забитых книгами и образцами горных пород, тянулись через заваленный бумагами, расчётами и инженерным инструментом стол, прыгали в ведре с чистой водой, стоящем у двери. Широкая кровать была разобрана, и лежащая в подушках женщина приподнялась на локте.
– Я прекрасно себя чувствую! Прошу входить и не стесняться!
Лазарев усмехнулся.
– Эдак вы меня приглашаете в мой собственный дом, Лидия Орестовна?
– Что это вы так по-мужицки – босиком, Базиль? – раздражённо спросила она.
– Оттого, что сапоги оставил в сенях, они глиной перемазаны. Здесь, сами видите, довольно чисто, так я стараюсь не нарушать…
– О да, я успела заметить. Право, и не знаю, чему приписать такой порядок. Прежде вы страстью к чистоте не отличались! – Лидия Орестовна села в постели, непринуждённо обхватив руками колени. Батистовая рубашка слегка приподнялась, обнажив до колена стройную ногу. Не замечая этого, женщина склонила к плечу голову с распущенными, вьющимися волосами, улыбнулась. Из-за улыбки в её чуть скуластом лице с узким подбородком и карими, чуть раскосыми глазами появилось что-то хитрое, лисье.
Лазарев, впрочем, на эту улыбку не ответил.
– Ну что ж, сударыня, коли вам лучше, – потрудитесь объяснить ваше появление здесь.
Он одной рукой поднял кряжистый самодельный стул, стоящий у стола, поставил его посреди комнаты и уселся на него верхом. Лидия Орестовна принуждённо засмеялась:
– Господи… всё такой же медведь! Впрочем, что же ещё из вас тайга должна была сделать? С какой же стати жена должна объяснять чем-то свой приезд к мужу?
– Прекратите кривляться! – перебил её Лазарев. – Покидая Петербург, я искренне надеялся никогда более с вами не видеться. Вы, как я знаю, лелеяли те же надежды. Деньги на ваше содержание я высылал исправно. Более того – вам осталось вполне приличное наследство от отца. Четыре года о вас, к счастью, не было ни слуху ни духу. И теперь я вас спрашиваю – что произошло?
– Деньги на содержание! – женщина наморщила нос. Улыбка с её лица пропала. – Неужто вам самому не смешно, Базиль? Да вы курицу не способны содержать, не то что жену!
– Помнится, вы весьма решительно доказывали мне, что развитая женщина способна содержать себя сама и не обязана для этого идти в рабыни к мужу. – серьёзно напомнил Лазарев. – Вы даже предпринимали очень смелые попытки…
О проекте
О подписке