Читать книгу «Отворите мне темницу» онлайн полностью📖 — Анастасии Тумановой — MyBook.
image

«А по поводу твоей дочери, которая у тебя на руках, как ты пишешь, осталась, – мне, право, и сказать нечего. Что я смыслю в детях? Ты, брат Никита, тут попал как кур во щи… И, знаешь что – напиши-ка ты лучше Верке! Она в этих вещах сущий профессор: с шестнадцати лет по гувернанткам, и сейчас сама троих детей тянет – да ещё чужих! Ты знаешь, что Вера умна и плохого во всяком случае не посоветует. И не думай, что я опять пытаюсь вас свести. Никогда сводничеством не занимался и сейчас не намерен. Да с вами, упрямцами, и спорить нормальному человеку для здоровья вредно!»

Во втором часу ночи Дунька, взволнованная тем, что барин не ужинал и за весь вечер ни разу не вышел из кабинета, осторожно поскреблась в дверь:

– Никита Владимирыч, дозволите?..

– Чего тебе? – не поднимая головы, спросил Закатов. Он сидел за столом и что-то быстро писал. Не дождавшись ответа, отрывисто бросил, – Ступай спать.

Дунька всплеснула руками, собираясь высказаться от души… но вместо этого тяжело вздохнула и отступила назад.

На черновики ушла целая пачка бумаги: впервые в жизни Закатов писал женщине, которую любил, на трезвую голову. Впервые это письмо имело шанс дойти, наконец, до адресата. Набрасывая строку за строкой и безжалостно вымарывая их, Закатов внутренне усмехался: небось, пьяным писал – ни о чём не рассуждал, восемь писем навалял как нечего делать… Тогда он так и не смог перечитать собственную хмельную писанину: слишком было стыдно, – и сейчас почти жалел о том, что спалил неотправленные письма в печи. Глядишь, хоть пару путных строк можно было бы вытянуть оттуда… Но поделать уж было ничего нельзя, и приходилось мучиться над каждым словом. Уже под утро последний скомканный черновик полетел под стол. Измученный и злой Никита начал писать как попало то, что приходило в голову:

«Вера, я знаю, что не имею никакого права тревожить вас. Во время нашей последней встречи вы ясно дали понять, что не желаете более меня видеть. Моя любовь не принесла вам ни капли счастья. Всё, что я делал, было бестолково и неправильно, и я до конца своих дней буду сожалеть об этом. Но сделанного не поправишь, и вернуть вашего расположения я, вероятно, не смогу никогда. Смею лишь надеяться, что когда-нибудь вы меня всё же простите. Оправданием мне может служить то, что я всегда любил вас. Вас одну, всегда, всю мою жизнь. Но любить, вероятно, тоже надобно уметь, а коль не умеешь – вовсе не браться. Мне этому научиться было негде, и чем всё закончилось – вы знаете сами. Но так уж вышло, что спросить совета мне более не у кого…»

После этих слов стало легче – и дальше Никита писал как по-катаному. Отрывистые строчки чередовались с кляксами: плохое перо брызгало чернилами.

«Вера, я до сих пор не знаю причины, побудившей вас выйти замуж за покойного князя Тоневицкого. И не смею вас спросить о ней. Но вы в двадцать три года стали матерью троих взрослых детей – и до сих пор, как мне известно, блистательно справляетесь с этой комиссией. Помогите мне, я в который раз чувствую себя полным дураком. Маняша – это всё, что у меня осталось. А я, как вы знаете, имею огромный талант собственными руками портить всё хорошее, что посылает мне судьба. Но я никогда не прощу себе, если испорчу жизнь своей дочери… Вера, поверьте, мне больше не у кого спросить совета. Собственный опыт тут, к несчастью, не подмога. Разумеется, воспитание детей – женское дело, но жениться ещё раз я не смогу никогда. Да и зачем? Лишь для того, чтобы возле Маняши оказалась чужая женщина, которая, скорее всего, никогда не полюбит её как родная мать? Видит Бог, я пошёл бы на это ради дочери. Но как можно знать наверное, что от этого не будет только хуже?.. Вера, я устал от глупостей и ошибок в моей жизни. Я готов платить за них сам: в конце концов, это справедливо и по заслугам… Но я смертельно боюсь изломать жизнь маленькому беспомощному созданию, у которого, кроме бестолкового папаши, в жизни больше нет никого. Вера, прошу вас, простите меня и помогите мне…»

Он закончил письмо на рассвете, когда блёклый зимний луч нехотя пробился под занавеску. Словно только этого и дожидаясь, мигнул и погас оплывший свечной огарок. Закатов отбросил перо, откинулся на спинку стула, крепко зажмурился – и страшно удивился, почувствовав, что глаза у него горячие и мокрые. «Сентиментальным стал, брат…» – смущённо усмехнулся он, вытирая лицо рукавом. – «К старости, видать…» Посмотрел на плод своих ночных мучений, – семь исписанных листов, в беспорядке разбросанных по столу. Покачал головой. Потянулся было перечитать – и не решился, чувствуя, что после редакции письмо наверняка отправится в печь.

«Тебе нечего терять, болван.» – напомнил он сам себе. – «И мосты сожжены давным-давно. В крайнем случае – она тебе не ответит.»

Верин ответ пришёл в апреле. Закатов к тому времени уже приучил себя не вздрагивать от вопля Кузьмы: «Пошта, барин, прибыла!» – но сердце всё равно всякий раз подскакивало к горлу, когда вернувшийся из уезда кучер вываливал ему на стол редкие письма и заказанные книжки журналов. И сейчас, увидев узкий голубой конверт с мучительно знакомым, косым, по-мужски твёрдым почерком, Никита почувствовал, как холодеет спина.

– Спасибо, старина. Ступай. – приказал он. И с нарочитой неспешностью вскрыл конверт.

Верино письмо было длинным, полным внимательной нежности, сочувствия и тепла. Так могла бы писать горячо любящая сестра или кузина – если бы у Никиты они были. Весь вечер он провёл с этим письмом, читая и перечитывая милые строки, ища в них скрытый смысл – и не находя… Вера, как все Иверзневы, не умела обманывать и всё, что хотела сказать, говорила без обиняков.

«Никита, вы напрасно упрекаете себя за вашу женитьбу. Одиночество – страшная тяжесть. Возможно, одна из самых тяжких на земле. Мне не дано было его испытать, и я не могу и не хочу судить вас. Судить можно лишь за намеренный обман – а вы, насколько мне известно, не лгали никогда. Ложь совершенно чужда вашей натуре. Я знаю вас много лет и, наверное, уже имею право так говорить. Я уверена, что и вашей покойной супруге вы не лгали тоже. А значит – всё было правильно. Неисповедимы пути Господни, и вы никак не можете винить себя в своём же несчастье.

Вы спрашиваете совета, как вам воспитывать дочь… Никита, право, вы преувеличиваете мой педагогический талант. Поверьте, уже семь лет я каждый день трясусь от страха – так же, как и вы. Так же боюсь наделать глупостей – роковых глупостей! – так же не знаю, чем закончится тот или иной мой поступок… И ошибок, поверьте, я сделала не меньше вашего, и ничего уже не поправить и не переделать… Чтобы вы знали наверняка, какова из меня воспитательница, я признаюсь вам, что одна из моих приёмных дочерей два года назад бежала из дому с первым встречным – и до сих пор мне ничего не известно об Александрин! Разве допустила бы это настоящая мать, разумная и мудрая наставница? Я приложила все усилия, чтобы узнать хоть что-то о девочке, – тщетно. Даже следов этого господина Казарина не удалось найти, – и остаётся только надеяться, что он всё же порядочный человек и Александрин счастлива с ним… Воспитание детей, Никита, – это нехоженое поле, и никогда не знаешь, на какой кочке споткнёшься и в какую яму упадёшь. Но твёрдо я знаю лишь одно: детей надо любить и видеть в них людей. Только это лишь и истинно. Вы любите вашу дочь, и все ошибки ваши будут ошибками любящего отца. Стало быть – поправимыми. Дети много лучше нас, Никита. Они обычно прощают своим родителям всё, кроме прямого предательства и небрежения. А предательство не свойственно вашему сердцу, и с небрежением вы никогда не относились к людям. Не мучайтесь лишними сомнениями. Всё равно никто за нас не пройдёт наш путь и никто не снесёт нашего креста. Храни вас Господь. Остаюсь любящая вас Вера Иверзнева.»

«Любящая вас» – ошалело перечитал он. Закрыл глаза, перевёл дыхание. Снова недоверчиво взглянул на голубой, уже измятый им лист бумаги. «Любящая вас» – говорили ему чёткие чернильные строки. И – то ли машинально, то ли намеренно – Вера подписалась Иверзневой, а не княгиней Тоневицкой… Глядя на эти слова, которых ни одна женщина в мире не говорила ему за все его тридцать лет, Закатов чувствовал, что с минуты на минуту сорвётся с места, велит запрягать и – кинется в Москву. В знакомый дом в Столешниковом переулке, в гостиную с бархатными гардинами и запахом вербены, где он когда-то был счастлив. И упадёт, наконец, к ногам Веры, и увидит смуглое строгое лицо, волну смоляных, с синим отливом волос, мягкие чёрные глаза, родинку на щеке… И чем чёрт не шутит – может и на его улице будет… ну, пусть не праздник, куда уж теперь, – но хотя бы просто ясный солнечный день?.. Но, думая так, Закатов отчётливо понимал: никуда он не поедет и своей изрезанной рожей Веру не потревожит никогда. И так чудо, что она ему ответила. Верно, просто пожалела… Будет с него и этого.

День шёл за днём. Маняша росла, с каждым днём всё больше прибирая к рукам и отца, и дворню. Её лепет, смех и звонкий топоток ножек слышались по всему дому. Весной, летом и осенью она пропадала на улице, и няньки, которых Дунька давно уже подбирала по лёгкости на подъём и резвости ног, не знали продыху. Вечерами Закатов выслушивал неизменный доклад о том, что нынче изволила вытворять Марья Никитишна, – и не мог заставить себя даже нахмурить брови. Да и как прикажете это делать, когда на руках у тебя сидит и вертится смуглое глазастое существо с улыбкой до ушей, со смешными зубками, с коротенькими ручками, которые обнимают тебя за шею?.. И кудрявые волосики щекочут щёку, и тёплый носик тычется в плечо: «Тятя, тятя, тятя…» Обмирало сердце, и Закатов, чувствуя, как по лицу расплывается глупейшая улыбка, ничего не мог с собой поверить.

«Верёвки она из вас вьёт, Никита Владимирыч!» – со вздохом подводила итог Дунька. – «Что ж дальше-то будет?»

«Понятия не имею.» – честно отвечал Закатов. – «Дунька, мы с Машей поедем покатаемся?»

«Да что ж это!.. Ведь давеча говорила уж! Сроните вы младенца с лошади, кто виноват будет?! И так уже цыганка как есть готовая!» – всплёскивала руками Дунька. Но Закатов с дочерью на руках уже выходил из комнаты, и нянька лишь выпаливала вслед, – «Не велите, ради бога, Гермеса вашего бешеного седлать! Возьмите Бурку, она смирная! Ох, помните моё слово, доскачетесь вы!..»

Но ни барин, ни «готовая цыганка» и ухом не вели. И у Закатова не было более счастливых минут, чем те, когда он, крепко держа в седле перед собой Маняшу, летел верхом по розовому, залитому вечерним светом лугу. В лицо било садящееся за лес солнце, облаком поднималась над травой золотистая пыльца, а в ушах бился стук копыт Гермеса и счастливый писк дочки. Только ради этих минут и стоило жить. Только они и остались у Никиты.

После он ещё несколько раз писал Вере. Писал о своих делах, о свалившейся на него должности мирового посредника, о всех неудобствах этой должности, о том, что перессорился со всем уездом, о том, что Маняша более всего любит «Руслана и Людмилу» и лошадей – совсем как он сам, – о том, что, если бы не дочь, то собрался бы зимой и покатил к Мишке под Иркутск – перевидаться… Вера отвечала ему ласково и просто, как брату, – и от этой дружеской ласки, сквозящей в косых строчках её писем, у Закатова остро сжималось сердце. Теперь уже всё между ними было ясно, просто – и безнадёжно. И вернуть ничего было нельзя. Да и незачем.

* * *

– И я по-прежнему требую, чтобы вы тоже уехали! Слышите, маменька, – я настаиваю! – князь Сергей Тоневицкий стукнул кулаком по крышке рояля, и тот обиженно загудел. Княгиня Вера спокойно подняла на пасынка глаза.