Читать книгу «Моя Сибирь (сборник)» онлайн полностью📖 — Анастасии Цветаевой — MyBook.

Анастасия Цветаева
Сказ о звонаре московском

Пролог

В тихий вечер зимний в маленьком доме у Пречистенских ворот мы сидели за чаем в семье профессора Алексея Ивановича Алексеева в уютной столовой окнами на храм Христа Спасителя[1].

Алексея Ивановича я знала с детства. Ученик моего отца, тогда доцент, он бывал в нашем доме в Трехпрудном, помнил меня ребенком, и теперь, когда я, овдовев, с сыном-подростком билась за жизнь, он помогал мне с приработком. Служа в библиотеке Музея изобразительных искусств (при отце моем, его основателе, – изящных искусств), я брала у Алексеева пачки библиотечных каталожных карточек, копировала их (чаще ночами). Алексей Иванович где-то заведовал библиотечным отделом.

Принеся работу, я засиделась за чаем – сын в школе в вечернюю смену, могу не спешить домой, – слушая рассказ Юлии Алексеевны, Юлечки, о знакомом их, обещавшем прийти.

– Вы не слышали известного дирижера Сараджева? Константин Соломонович – Котик – его сын от первого брака. Звонарь. Музыканты считают его гением. Котик Сараджев! Анастасия Ивановна, он может сейчас прийти, чтобы вы знали. А то вы не поймете. Ведь он особенный!

Взгляд томных больших глаз Юлечки полыхнул в спешку рассказа.

– Он с двух сторон из необыкновенных семей; по отцу – я сказала: талант по наследству. Он же с 7 лет – композитор! А мать – дочь Нила Федоровича Филатова, по детским болезням профессор, его имени – московская детская клиника. Мать давно умерла, он еще маленький был. Она, больная брюшным тифом, услыхала крик сына. Встала – и пошла. За стенки держалась, в жару. Но не дошла, упала. Потеряла сознание. Вскоре она умерла. Он похож на нее, хотя и на отца похож, тоже что-то восточное. Вы сами увидите! Он заикается. Иногда – почти чисто говорит, а иногда – трудно! Но самое главное в нем – это гиперестезия слуха, – спешила рассказчица. – Он слышит в октаве совершенно отчетливо – 1701 звук. Он нам рисовал схему. Я ее найду, покажу вам! О своих «гармонизациях» рояльных (он их так зовет) он небрежно говорит. Он только колокола признает, Котик! Мы на днях собираемся его слушать – пойдемте с нами?

– А он как: аккомпанирует при церковной службе?

– Ну да, и он сердится, что в другие часы – нельзя… Он ведь чудной. Котик… Не понимает! В субботу пойдем, хорошо? А когда в каком-нибудь колоколе ему слышится, как он говорит, звук слишком прекрасный, он выпускает из рук все веревки колокольные, и… (слово «падает» пропало в звонке из передней – длинном, настойчивом; нет, не спешном, не нервном – настоятельном, как бы праздничном).

Встреча

Радостно, как-то торжественно – зная ли, что ждут? – выходил из передней высокий, темноволосый, в аккуратной, темной, плотной рубашке, подпоясанной ремнем: одергивая полы (как это делают мальчики от застенчивости, тут – не так: не застенчиво, а – в некой веселой готовности – предстать). Карие огромные, по-восточному длинного разреза глаза сияли блеском темным и детским по силе открытости. Голос запинался:

– Я оп-поздал н-нем-м… – радостно прорвавшись, – много! Ппп-рости-те… – Кланялся, пожимая руки, смеялся.

(Пожалуй, красив! Волосы волнистые, длиннее положенного. Царь Федор Иоаннович, театральный какой-то!)

– Мой источник меня задержал, – медленно, но словоохотливо пояснял нам вошедший, с веселой улыбкой сопровождая слова, – ему мои сказали – где-то я там «болтаюсь», поздно домой прихожу. Да! – Он вдруг оживился, очень.

– Я вч-ч… – слово не удавалось ему, – вче-ра у Глиэра был! – Он обвел всех нас глазами, сияющими. – И мне выд-дадут разрешение от Наркомпроса, – он развел руками широко и радостно, – ск-колько н-на-до мне к-к-колоколов, в каких н-надо тональностях! Дооборудуют мне мою звонницу! Пожалуйста, – он провел рукой по воздуху, как бы перечисляя нас, – п-приходите вы тоже!

Юлечка усаживала гостя за стол, наливала чай, придвигала хлеб, печенье, варенье.

– Кушайте, Котик!

Котик ел с большим аппетитом, продолжая рассказывать свои победы и приключения домашние.

Он ел весело, увлеченно, по-детски. Было удивительно наблюдать эту смесь горечи о непонятости и радости о победах, создававшую вокруг этого человека непривычную атмосферу, – ей трудно было подобрать эпитет.

Я рассматривала Котика со сложным чувством восхищения и жалости, смесью впечатлений, им даваемых. Как бы в зеркальном отражении той двойственности, в которой шагнул откуда-то в эту комнату к нам пришедший.

Но он вдруг остановил свой рассказ. Порывисто привстав, он трогал пальцем сахарницу.

– Удивительно! – вскричал он пораженно, как будто увидев друга. – Тип-пичная сахарница в стиле «До 112 бемолей!». – И он погладил ее, как гладят кота.

– Да! – спохватился он, извиняясь за то, что отвлекся, – так я уж-же от-тобрал один маленький колокол – один пуд и четыре фунта. Это на весах, старых, – вроде бы застеснялся он, – а другой – ну, этот побольше будет! – Он рассмеялся. – Еще не вешал его н-на весах, ну, думаю, пудов пять будет… Вы не представляете себе, какой звук! Эт-то, как говорится, божественный! В груди – холодок даже! Я – даже боюсь… такой звук! Ну, а еще – уже неподъемный! Только несколько человек его смогут поднять! Ре-ди-ез!

Он отрезал себе серого хлеба и, намазывая на него слой варенья:

– Какой хлеб вкусный! Он свежий, да? Свежий! Я, впрочем, не обедал сегодня, не было времени! Когда человек не ел долго – так все ему вкусно кажется, да? Я заметил…

Мать что-то сказала Юлечке, и та вышла. Но уже забыл Котик, что не обедал, плывя по волнам рассказа о наркомпросовских колоколах, потому что удивился, обрадовался вдруг, увидев глубокую тарелку супа в руках Юлечки. Она ставила ее на стол, придвигая ее, несла еще хлеба.

Котик возликовал, как дитя.

– Эт-то очень хороший суп, я вижу! – объявил он (должно быть стыдясь, что он один из присутствующих будет есть такое!). И, глубоко погрузив ложку в подправленное растительным маслом и луком кушанье, стал молча наслаждаться едой. Взгляд его был опущен на тарелку – длинные, трепетно вздрагивающие веки; как бы выросший в наклоне нос и безусый рот – все это сейчас было жалобно. За минуту, при полыхавшем огне глаз, величавое, победное, красивое сменилось другим – незащищенностью…

Но мне было пора идти. Я встала. Он не заметил меня, ел. Юлечка вышла за мною в переднюю.

– Необыкновенный, да? – спросила она, прикрыв дверь. – Уникальный! Вы знаете, – она остановилась перед предстоящей темой, но, превозмогая себя, как девушка современная, – он же другой, чем все: у него есть пассия. – Она легко употребила уже отжившее слово, видно в семье употребляемое. – Она – балерина. Но это все – платонически! «Ми-бемоль» (сколько бемолей – забыла!). Он ей пишет письма, бывает у них. Понимает ли она в его колоколах – не знаю, но он ей посвящает свои «гармонизации» колокольные. Вы услышите, это как целый концерт! Музыка – удивительная!

Серьезное, мужественное, привлекательное лицо Юлечки поражало волевым началом. Филологию выбравшая, путь отца, она обещала многое в будущем.

– Довольно потрясающее впечатление, – говорила я, одеваясь, не найдя иного слова. – Мне он знаете кого напомнил? Не знаете? Князя Мышкина!

– Правда? Ну, это вы… нет! Вы не думайте, он очень насмешливый; про сестер – «преподобные»; он – нелегкий дома, я думаю, самозащита! Озорство иногда даже! В Мышкине – не было! Отца, правда, очень любит!

– Сколько лет ему, Котику?

– Двадцать семь! Жаль, что уходите! Обледенелые ступеньки, мороз, ветер. Я иду, спрятав нос в воротник. Сын, наверное, из школы вернулся, надо идти скорее. Позади меня – целый мир, волшебный и непонятный, непостижимый, но до жалобности – реальный. До какого-то стеснения в груди.

Знакомство

Котик оказался ручным. Он легко отозвался на приглашение в следующую же нашу встречу у Алексеевых. Он придет за мной в субботу перед всенощной.

Сегодня его не будет в их доме, и мне грустно. Вошел в душу. Но, сдав пачку карточек, я задержалась в беседе с Юлечкой. Я ее очень люблю. И сейчас я впервые увидала того, о ком только знала: дальнего родственника Алексея Ивановича, и я в волнении слежу за размахом маятника жизни. Иван Алексеевич! Кто не знает его на его родине! Зачинатель письменности одной из поволжских народностей, подобный герою народному, проложивший след – на века. Но десятилетия прошли – он пережил себя, он здесь живет на покое, потеряв память, забыв величье свое и свой труд. Он прошел, ведомый старушкой женой, через комнату в ванную, молчаливый, седой остов прошлого, грузный, отсутствующий… и я гляжу ему вслед.

О это чувство, которым содрогается молодость, глядя на зрелище старости, не оно ли незримым серебряным холодком трепещет по волосам юных, подготовляя, будя прислушиванье к тому, что должно прийти? Словно над бездной наклонясь, глядела я ему вслед.

«Но, – скажут мне, – передержка! Разве все доживают до недолжного возраста старости, до второго младенчества?»

«Да, да, – радостно впадаю я в возражение, – разве не было у создателя письменности поволжской седых лет творчества? Когда несогбенные еще плечи были могучи и широки? (Когда старость еще кралась к ним…) А наш Павлов, для моциона, весело, в 80, в городки игравший? Толстой, Лев, за год до смерти скакавший верхом? Да и я, наконец, тоже в 80 пишущая эти строки? Мечтающая на беговых, на норвежских коньках выйти на лед? Бегающая – не для одного моциона – из задора! На глазах молодежи, дробным бегом, не отставая от них, по эскалаторам? (Да, но – с чуть захолонувшим сердцем… И уже увлекающаяся лечебной гимнастикой, сыроедением (длит силы!). Проверяющая уже, изредка, цифры сахара и протромбина в крови, чтобы не оступиться нечаянно в притаившуюся за спиной смерть…»

– Значит, в субботу за вами заходит Котик? – сказала, выйдя за мной в переднюю, Юлечка. – Только будьте готовы, к вечернему звону нельзя опаздывать, да и он будет уже вне себя от страха, что опоздаем! Ему знаете что труднее всего? Вот именно эта точность, – он бы засел на колокольню за сколько хотите часов, он уже пробовал, на него там сердились; обещает только приготовить веревки, развести их все по порядку, чтобы качать, как надо ему, все звуки, – и вдруг тронет их, и еще до начала службы раздается звон, легкий… Не терпится!

Мы улыбались обе. От умиления, от предвкушения? От близости к таинственному для нас (над чем тоже наклонялись – в непознаваемое…).

– Вот Глиэр и хочет проверить его композиторство, – сказала она, – Котик ведь спорит с теми, кто уже после детства пытался его учить! Чему, мол, могут они научить меня, если они не слышат всех звуков? Один бемоль? Один диез? Они же глухие… Я бы мог их учить, но глухого не выучишь. И смеется, и потирает руки, – чешутся у него – звонить!

Часа за полтора до назначенного времени меня вызвали к телефону.

– В-вы гот-товы? – спросил голос Котика. – Я к в-вам иду!

Я кончила укутывать в «пастерначий» (как звался подарок Б. Л. Пастернака) сундучок, обитый изнутри мягким, кастрюлю с супом и – поменьше – с только что закипевшей кашей – доварится! – для сына Андрея – из школы придет без меня. И вот уже звонок, и гость входит в мою, заставленную старой мебелью, комнату.

– Я пришел з-з-заранее! – весело сообщил Котик. – Чтобы б-была уверенность, что н-не опоззда-ем!

Облистав взглядом стены, увешанные картинами и портретами, он пошел ходить вдоль них, сколько позволяла теснота.

– У в-вас интересно, – сказал он радостно. – Я люблю – так… Я н-не люблю голые комнаты. Т-тогда мне кажется, я – в тюрьме! Или – в больнице!

Он остановился перед большой фотографией моей сестры Марины.

– Оч-чень четкое из-изображение ми семнадцать бемолей! – воскликнул он поглощенно. – А эт-то – си двадцать три диеза, немного стерто!

Это была старая карточка Андрюшиного отца.

– И снова ми семнадцать бемолей, – перешел он взглядом к детской фотографии Марины и, далее, к мелкой группе, где на фоне итальянского сада в центре группы детей стояла 10-летняя сестра, моя Маруся в матроске, похожая на мальчика, – тут-т у вас везде от-чего-то ми семнадцать бемолей минор. – Его, видно, не интересовало, что он видит того же человека в различных возрастах, это – не доходило. – И – оп-пять! – уже совсем восхищенно вскричал он, взглянув на стоящую на письменном секретере рамку, где сестра моя, уже лет 30, была снята рядом с мужем и дочкой. – Это уд-дивительно! Основное звучание к-комнаты!

– А какая моя тональность? – спросила я улыбаясь.

– Ми шестнадцать диезов. Мажор! – тотчас (чуть изумленно, что спрашивают об очевидности) отозвался Котик. – И даже немного обиженно: – Это же – яс-сно…

– Это не только вам ясно. Котик? – пошутила я педагогически.

Он согласился сейчас же и, став серьезным:

– Ну да, ну да! От-того – не понимают! Разумеется… И в-вот я не понимаю, как можно жить и не слышать тон-нальности окружающих… В таком – м-мол-чанье! Наверное, эт-то – трудно для человека! Не слышать! Уд-дивительно! Я бы – не мог! Н-но – который час? Скажите, пожалуйста? Наверное, пора!

Мы выходили в голубоватые сумерки. Мерзляковский переулок был тих. Вдруг Котик остановился, прислушиваясь.

– Слыш-шите? – спросил он потрясенным голосом, и лицо его стало торжественно. – Это колокол Вишняк-ковский звонит! – проговорил он счастливо, самозабвенно. – Эт-то хорошо, что далеко! Я од-дин раз н-не смог его вынести – упал! Эт-то было – давно.

Воздух был совершенно тих, никакого звона не слышалось, без слов, одним согласным с ним волненьем, я ощутила: не «ему кажется», а – «мы не слышим…»

Существование огромного мира звуков, нам недоступного, прошло по нас трепетом о себе заявившей реальности. Вдруг открывшейся.

Большой двор церковный в одном из замоскворецких переулков медленно наполнялся народом. Если бы взглянуть на него сверху – обозначилось бы две струи идущих: одна направлялась в храм, другая растекалась по дальнему углу двора, над которым возвышалась колокольня. И в то время как первая струя входила в двери – безмолвно, вторая наполняла двор – жужжанием разговоров. Переговаривались, то и дело взглядывая вверх, где виднелся, по временам исчезая, силуэт человека в темном и в шапке. Он что-то делал там, наклоняясь и выпрямляясь.

– Готовится! – сказала мне Юлечка.

Среди толпы, собиравшейся, я заметила группу людей, чем-то от других отличавшихся: они держались вместе, оживленно разговаривая, было даже похоже на спор. В их внешности было что-то особенное – некая холеность, стать; меховые их шапки казались из лучшего меха. У двоих волосы выдавались из-под меха – длинные, почти до плеч. И красота или оригинальность черт.

– Музыканты! – шепнула мне Юлечка. – Завсегдатаи, когда он играет!

– Может быть, и Глиэр тут?

– Может быть…

Низкая под высоким очертаньем церкви дверь, впуская народ, то и дело открывала свою освещенность, согретую теплым цветом, желтоватым. Мороз пощипывал. Люди похлопывали нога о ногу. Ожиданье становилось томительным. И все-таки нежданно оно ворвалось, непохожее на тишину… Словно небо рухнуло! Грозовой удар! Гул – и второй удар. Мерно, один за другим рушится музыкальный гром, и гул идет от него… И вдруг – заголосило, залилось птичьим щебетом, заливчатым пением неведомо больших птиц, праздником колокольного ликования! Перекликанье звуков светлых, сияющих на фоне гуда и гула! Перемежающиеся мелодии, спорящие, уступающие голоса… Оглушительно нежданные сочетания, немыслимые в руках одного человека! Колокольный оркестр!..

Это было половодье, хлынувшее, сломав ледоход, потоками заливающее окрестность…

Подняв головы, смотрели стоявшие на того, кто играл вверху, запрокинувшись, – он летел бы, если б не держали его привязи языков колокольных, которые он держал в самозабвенном движении, как бы обняв распростертыми руками всю колокольню, увешанную множеством колоколов. Они, гигантские птицы, испускали медные, гулкие звоны, золотистые, серебряные крики, бившиеся о синее серебро ласточкиных голосов, наполнивших ночь небывалым костром мелодий. Вырываясь из гущ звуков, они загорались отдельными созвучиями, взлетавшими птичьими стаями, звуки – все выше и выше, наполняли небо, переполняли его – но уже бежал по лесенке псаломщик, что «хватит! Больше не надо звонить!». А звонарь, должно быть, «зашелся», не слушает! Заканчивает свою «гармонизацию»…

– Д-да! – потерянно сказал высокий длиннобородый старик. – Много я звонарей на веку моем слышал, но этот…

И не хватило слов! Люди – жужжали.

– У него совершенно органный звук! – говорил кто-то. – Я ничего подобного…

– Да нет, не орган, понимаете – это оркестр какой-то!

– Гений, конечно!

– Так ему же Наркомпрос колоколов навыдавал! – пробовал «объяснить» какой-то голос попроще.

– Ну и что же? Наркомпрос, что ли, играет? Нам с тобой хоть со всего Союза колокола привези…

– Много звонарей на веку моем слышал, но этот…

Темные – уж не глаза, а очи Юлечкины из-под пухового платка сверкали, – похоже, что материнской гордостью.

– Не напрасно я вас сюда привела?

Слова ее были будто обыкновенны, но горенье лица напоминало картины Нестерова, Сурикова.

– Знаете, кого вы сейчас напоминаете в этом платке, во дворе этом? – сказала я ей. – Женщин из Мельникова-Печерского «В лесах», «На горах» – читали?

Читала ли? Ужель не читала? Вся душа ее русская одержимо светилась в ее восхищенном лице. Народ расходился. Мы ждали виновника торжества.

Он вышел к нам радостный.

Взгляд, которым одарила его Юлечка, был от земли оторван. Но, увидев его красные уши, она вернулась к реальности.

– Пойдемте к нам, – сказала она просто, – мама сейчас нас чаем напоит! И лекарство вам даст, вы же еще простужены.

На другой день Котик сказал мне:

– Я был у Глиэра. Вчера. Он папин друг. Да! – вдруг он заволновался. – Он хо-хочет учить меня по всем правилам к-к-композиции! Это же совсем мне не нужно! На фортепиано! Что можно в-выразить на этой несчастной темперированной д-дуре с ее несчастными линейками? М-мои к-колок-кольные гармонизации – разве он их не слышал? К-когда ум-мерла моя бабушка, я упал в припадке, но когда я потом встал, я сразу сыграл новую гармонизацию до 119 диезов, и я тут же ее записал, но запись… всегда н-не то получается, он-ни эт-то не понимают!

Он сказал эти слова с такой трудновыразимой горечью, что лицо его помогло себе – гримасой, вмиг состарившей его.

– Я это все знал, когда сочинял мои детские соч-чинения, я вам их покажу, когда в-вы ко мне придете. – Но ведь я тогда еще не встретился с к-колоколами! Препо-добные! Они же не понимают, что такое к-колокола! Н-но я обещал вам показать рисунок! Мои 1701 звук! – оживился он. И он попросил лист бумаги.

Пока я в кухне готовила нам ужин, разогревала чечевичную кашу и клюквенный кисель, всегда напоминавший мне детство, Котик, сев на диване в моей комнате, что-то чертил и надписывал. Но я настояла, чтобы он сначала поел. Он согласился охотно. От еды лицо его порозовело, он сидел такой красивый, привлекательный, нарядный, здоровый, что мне в голову не приходило вспоминать его небесную музыку…