Читать книгу «Повести и рассказы» онлайн полностью📖 — Амирхана Еники — MyBook.

На один только час

В двух километрах от деревни вдоль пологого склона холма проходит железная дорога. Если смотреть из окна дома Галимджана-абзый[7], стоящего почти у околицы, можно увидеть спрятанные между старыми ивами маленькое здание станции из красного кирпича и аккуратные, выкрашенные в жёлтый цвет строения с красными крышами. Протянувшиеся по обеим сторонам станции несколько рядов путей часто бывают свободными; только в том или другом тупике грустно стоит, как будто забытый, одинокий вагон… Иногда на этих путях останавливаются длинные эшелоны… И когда двери их вагонов открываются, оттуда выпрыгивают люди и начинают туда-сюда ходить.

А бывает, что вагоны остаются закрытыми, и тогда они выглядят, как соединённые ниткой игрушечные вагоны: кажется, их чёрные колёса, лёгкие и тонкие, лишь коснутся земли, тут же и покатятся.

Чёрный паровоз выглядит издали как скаковой жеребец, очень красивый, энергичный, смелый, он с каждым фырканьем распространяет по воздуху ровные ряды белых облаков. Жена Галимджана-абзый Марьям-абыстай[8] любила смотреть на спрятанную под ивами низенькую красную станцию, с обеих сторон которой тянулись пути, похожие на серебряные вожжи. Раньше у неё не было такой привычки. Она, вместе с женщинами из близлежащих деревень, приносила яйца, молоко, масло и, расхваливая всё это по-татарски, старалась продать пассажирам, а когда лукошки и бутыли опустошались, в приподнятом настроении спешила домой, к своему старику. Словом, у неё никогда не возникало желания смотреть на станцию, на поезда, всё это было что-то давно привычное… А когда началась война, три её сына, сев в красные вагоны, уехали в сторону запада, на фронт. Марьям-абыстай считала, что когда-нибудь они в таких же вагонах вернутся по этому же пути и сойдут на этой маленькой станции.

И вот она пристрастилась с переполненной тоской душою, или просто в минуты беспричинной печали, стоять и смотреть на железную дорогу.

Долгое время станция бывала пустой, ни с одной стороны не появлялись поезда. Марьям-абыстай, стараясь подавить поднимающуюся из глубины сердца безнадёжность, тихо вздохнув, отходила от окна. Иногда она видела эшелоны, идущие вдоль холма. Солнце глядит на холм, и в сторону деревни падают большие косые тени от маленьких красных вагонов, и эти отделённые друг от друга ровными участками света косые тени быстро бегут по зелёной траве, а вдоль рельсов несётся, не отставая от лёгких чёрных колёс, этот пёстрый свет. Вот из маленькой латунной трубы приближающегося паровоза вдруг заклубился белоснежный пар и быстро поплыл вслед за ним, оставляя в воздухе над поездом едва различимые мелкие колеблющиеся волны… А через некоторое время в уши Марьям-абыстай влетает звук долгого крикливого гудка. Она не в силах слушать этот звук хладнокровно, он проникает ей прямо в сердце, и она, как заколдованная, не может оторвать от поезда своих глаз. Она долго сквозь слёзы, наполнившие туманом глаза, наблюдает, как поезд подходит к станции, как бесшумно, неторопливо останавливаются вагоны, как из поезда выходят люди, и ожидает, что кто-нибудь направится по дороге в деревню. Ведь всё же когда-нибудь один из её трёх сыновей сойдёт с поезда и пойдёт по деревенской дороге! Она ведь, глядя из этого окна, первой увидела возвращение с фронта нескольких односельчан.

А сегодня состояние Марьям-абыстай было не очень хорошим. Всё её тело отяжелело, голова как в тумане, а руки и ноги обессилели. Однако она, несмотря на это, привыкла вставать рано. Из-за того, что старик и сноха Камиля уходят на полевые работы, она каждый день, поднявшись раньше них, старается как положено проводить членов своей семьи. Пока Камиля сходит за водой и подоит корову, уже казан стоит на огне, картошка сварена и самовар вскипел.

Вот и сегодня так, когда старик и сноха, выполнив свои обязанности во дворе, вернулись в дом, несмотря на её плохое самочувствие, всё было готово к чаю. На столе уже шумит самовар, как будто сам для себя напевая что-то, посередине стоит большой табак[9], наполненный горячей картошкой, от которой поднимается раздразнивающий аппетит тёплый пар.

Вот Галимджан-абзый, потирая руки, сел за стол. Взял одну большую картофелину, обильно посолил и откусил, наполнив рот. Чуть попозже, повеселев, глядя прищуренными глазами на Марьям-абыстай, он спросил:

– Старуха, ты почему такая печальная?

Марьям-абыстай, подумав, ответила:

– Да так, и сама не знаю, голова болит.

Галимджан-абзый, не обращая внимания на её слова, продолжил своё:

– Сдаёшь, старуха, сдаёшь!

Марьям-абыстай не ответила старику. Она чувствовала в себе характерную для состарившихся людей тяжёлую пустоту, как будто бы из неё некая пиявка высосала всю силу. Мыслей нет, ощущений нет, есть только одно бессилие, отяжеляющее веки и всё время тянущее в постель. Это глухое бессилие постепенно распространяется по всем её частям тела, как будто не спеша несёт какую-то тяжёлую болезнь и наполняет уши беспрерывным раздражающим шумом.

Проводив старика и сноху на работу, она принялась лениво убирать со стола. Десятилетняя дочка снохи Зайнап быстро подмела полы и куда-то убежала. Марьям-абыстай осталась одна, и одиночество сделало эту пустоту ещё глубже и как будто бы ещё глуше. Ей хотелось только лечь, она даже поленилась привычно подойти к окну, чтобы взглянуть на железную дорогу. Прибравшись, она влезла на сундук, стоявший у печи и, прислонившись спиной к печке, съёжившись легла. Полежав какое-то время, она как будто задремала. Но это был нездоровый сон. Перед её закрытыми глазами возникали какие-то неузнаваемые видения, люди вдалеке, что-то разыскивающие в тумане, и в ушах слышался доносящийся издалека постоянный шум плотины. Однако она со временем уснула, и чувствительность её полностью погасла. В какой-то момент в её ушах прозвучал возглас: «Мама!» – но она это ещё не осознала, только всё её тело вздрогнуло. Через какое-то время этот голос прозвучал прямо над ухом, и чётко было слышно: «Мама!»

По всему телу Марьям-абыстай пробежала резкая дрожь, и, желая избавиться от какого-то безумного бреда, она невольно покачала головой и открыла тяжёлые веки.

Склонившись над ней и с улыбкой глядя на неё, перед ней стоял её младший сын Гумер… В глазах Марьям-абыстай на секунду вспыхнул страх безумия. Гумер, продолжая улыбаться, спокойно сказал:

– Мама, не пугайся, это я.

Опираясь на локти, Марьям-абыстай попыталась встать. Её губы начали быстро шевелиться: то ли она от радости пыталась закричать, то ли хотела прошептать молитву, но сумела только едва слышным от бессилия голосом сказать:

– Сынок, о Боже, мой Гумер, ты ли это?!

Гумер, мягко взяв мать за обе руки, приподнял её с места:

– Да я же, мама, я. Или у тебя глаза плохо видят?

Марьям-абыстай то ли от бессилия, то ли страдая от невозможности найти слова, заплакала навзрыд.

В этот момент на пороге появилась Зайнап. Она на секунду остановилась, затем заполнила весь дом криком:

– Абый![10] – и как молния кинулась на улицу.

Раздавшийся в тишине дома неожиданный крик Зайнап, наконец, вывел Марьям-абыстай из сна. С неё в одно мгновение слетела вся болезненная слабость. Она, вытирая глаза, словно душа её исцелилась, начала говорить:

– Вот, пусть прольётся на тебя благодарение! Я подумала, что вижу это во сне. Я ведь даже не слышала, как поезд гудел.

Чуть погодя она вспомнила, что надо что-то делать, однако как человек, который не знает точно, что именно, спешно направилась было к двери, потом развернулась и подошла к сыну.

– Ты бы присел, дитя моё, ноги твои, небось, устали… Боже мой, и отец уже успел уйти. Пойду-ка я за ним. Он, наверное, на колхозном поле.

Она направилась было к двери, но Гумер её остановил.

– Мама, ты не ходи. Зайнап ведь видела меня. Она наверняка за папой помчалась.

– Вот как?! Совсем я растерялась. Думаю, не сон ли это. Ведь сама ждала, ждала же, сердце моё чуяло… О Боже, не зря я молилась, теперь мне только осталось Шакира и Фатиха увидеть…

В это время с улицы послышались голоса приближающихся людей, дверь распахнулась, и вошли Галимджан-абзый, сноха Камиля и Зайнап.

Лицо Галимджана-абзый превратилось в одну улыбку, собрать которую было бы невозможно; и как он ни старался держаться спокойно, но губы у него побелели и слегка дрожали…

Он протянул обе руки поднявшемуся навстречу своему сыну.

– Сынок, Гумер!

– Здравствуй, папа!

– Да благословит Аллах, да благословит Аллах! Настал ведь день радостной встречи.

Камиля тоже, протянув обе руки, поздоровалась с младшим деверем. Она едва слышно проговорила:

– Гумер! Живые люди однажды возвращаются! – затем всхлипнула и расплакалась.

А Зайнап с радостным криком «Мой абый!» бросилась на шею Гумеру. Галимджан-абзый, присев на стоявший позади него табурет, возвёл вверх руки и провёл ими по лицу[11], а потом, ласково глядя на сноху, сказал:

– Сноха, дитя моё, не плачь. Вот, раз один вернулся, и твой вернётся. Вестей нет, конечно, но и плакать причины нет. Потерпи! А ты, сынок, насовсем?

– Нет, папа, на время…

– Вот как, оказывается, не насовсем, а! Хм, а надолго?

– Я ненадолго…

– Ну так, насколько: на два месяца, на месяц?

– Нет, папа… я совсем ненадолго, только на один час!

Это известие так сильно на всех подействовало, как будто оно прозвучало не из уст Гумера, а послышалось, как звук, пришедший откуда-то сквозь стены, и все они от этого звука мгновенно застыли. Галимджан-абзый смотрел на сына, не веря, с жалкой улыбкой… И Марьям-абыстай с изумлением и ничего не понимающим лицом, широко раскрыв глаза, уставилась на сына.

Гумер поспешил объяснить:

– Наш эшелон на станции, папа. Мы из госпиталя едем на фронт. Поезд ненадолго остановился, и меня отпустили только на один час, чтобы увидеться с вами.

Галимджан-абзый, не находя слов, почти прошептал:

– Маловато, сынок, маловато, – и, помедлив, как будто вспомнил что-то, сказал: – Ну ты, Гумер, раз так, можешь уехать завтра следующим поездом.

– Не получится, папа, я должен успеть на свой поезд!

После этих категорических слов все какое-то время постояли, не зная, что сказать. Они были не в состоянии понять, ощутить всю тяжесть мгновенного расставания после такой радости от нежданной встречи. Они не знали, какое из этих двух совершенно несовместимых чувств принять за реальность, какому из них верить и с каким из них необходимо жить в эту минуту. И Камиля сама не заметила, как перестала плакать. Марьям-абыстай вновь почувствовала себя плохо и давнишняя пустота снова начала поглощать её. И только Зайнап, не желающая ни знать, ни слышать ни о каком отъезде, закричала своим звонким голосом:

– Нет, нет… Не поедешь, абый, не поедешь! – ещё крепче прижавшись к нему, обвила его шею своими тонкими руками.

Галимджан-абзый сначала уставился прямо перед собой в одну точку, затем поднял голову, взглянул на старуху и сноху и громко прокричал:

– Ну что застыли, как сонные мухи? У человека считанные минуты… Сноха, ставь скорее самовар. Мать, приготовь всё, что там у тебя есть.

Камилю как будто бы пробудили слова свёкра, и она с готовностью старательной снохи тут же, словно у неё не две, а четыре руки, принялась за все необходимые домашние хлопоты… Сначала она, подозвав Зайнап, что-то сказала ей на ухо и куда-то отправила. Затем, быстренько схватив самовар, поставила его на пол, добавила воду и сухими щепками разожгла огонь. Перед печью поставила маленький железный таган[12] и сковороду. Из чулана вынесла в трёх-четырёх посудинах масло, яйца, молоко.

Порывшись в маленьком сундуке, начала вытаскивать из него какие-то монеты, тряпки.

Марьям-абыстай тоже по-своему старалась что-то делать. Однако она как будто боялась далеко отойти от сына, всё время крутилась вокруг стола или же застывала на месте, держа в руках какой-нибудь предмет, как будто забывала, что собиралась с ним делать. Затем на миг задумалась и, глядя то на сына, то на мужа, тихим голосом проговорила:

– Может, в баню успеет сходить…

Галимджан-абзый в ответ только покачал головой:

– Эх, старуха, старуха! – И встав, сам начал участвовать в приготовлении чаепития.

Гумеру было очень тяжело видеть немощь матери. От жалости к ней у него заныло сердце и невольно даже мелькнула мысль: «Напрасно я им показался». Однако он тут же представил, как, спеша и волнуясь, он умолял командира отпустить его хотя бы на час в деревню, как бегом, покрывшись потом, бежал к дому, и Гумер наполнился ощущением этих дорогих минут встречи, и в сердце забилось счастье от радостных чувств. Он подумал, что доставит счастье родителям и родным. А теперь эта не успевшая прозвучать музыка радости как будто бы оборвалась стоном, не успевшее улыбнуться солнце как будто бы скрылось за чёрной тучей. Он опасался, что родители почувствуют жившее в его душе одно драгоценное желание – увидеть любимую девушку Захиду, он подумал: «Если скажу о Захиде, они посчитают, что я появился здесь только ради неё». И лишь то, что жена брата куда-то отправила Зайнап, родило в нём маленькую надежду. Шустрая жена старшего брата хотела, чтобы влюблённые встретились.

Вот, узнав от кого-то новость первыми, раньше всех у дверей начали толпиться деревенские мальчишки и девчонки. Мальчики посмелее зашли в дом и, здороваясь за руку, говорили: «Здравствуй, Гумер-абый!» – и, не найдя других слов, отступали к двери. Там между ними шёл горячий спор:

– Видел? У Гумера-абый медаль есть!

– Это не медаль, это орден.

– Орден тебе, медаль! Медаль круглая, белая бывает.

– А я и орден круглый видел.

– Пошёл ты, ни черта!

– Не веришь, спроси у самого Гумера-абый!

– Куда ты лезешь, на ногу ведь мне наступил.

Марьям-абыстай взяла сахар, который из кармана Гумер выложил на стол и, приговаривая:

– Вот, дитя моё, от дяди вам гостинец! – начала раздавать его детям.

– Спасибо, тётушка! – отвечали дети и быстро зажимали сахар в горсти. Те, кто стояли сзади, теснясь, старались выйти вперёд.

Гумер в этом стремлении матери порадовать детей в связи с радостью, что вот, мол, сын мой приехал, почувствовал особую глубину её любви к себе, и осознание всей полноты её материнских чувств к нему вдруг оказалось очень тяжёлым. С момента, как Гумер вошёл в родной дом, он, можно сказать, впервые осознал всю тонкость её души и, чтобы сдержать подступившие слёзы, он спешно начал тереть лоб.

Вот Камиля ловко поставила вскипевший самовар на стол. Как и положено для гостей, на столе было расставлено масло, сметана, яичница, сохранённый Марьям-абыстай мёд, пряники, вынутые со дна сундука Камили, полная тарелка с нарезанным хлебом и крупные и мелкие чашки. Гумер попросил катык[13], по которому очень истосковался.

Марьям-абыстай продолжала убиваться по поводу бедности угощения.

– Уж хотя бы курицу успели зарезать!

Галимджан-абзый пошутил:

– Не переживай, старуха, пока пусть яйца кушает, а если суждено, другой придёт и съест твою курицу, – подмигнул он Гумеру.

Все уселись к столу, и вперемежку с угощением Гумера и расспросами полилась задушевная беседа. За разговором предстоящая разлука как бы забылась. Чаепитие напомнило всем времена, когда их счастливое семейство собиралось за этим столом и все весело разговаривали.

Сначала Гумер коротко поведал о том, что пришлось увидеть на фронте. Марьям-абыстай с изумлением слушала о том, с чем столкнулся её сын, и весь её облик выражал ожидание чего-то более страшного. Когда Гумер стал рассказывать, как он уцелел и как был ранен, она несколько раз будто про себя повторила: «О Боже мой! О Боже мой!» Под конец не выдержала и дрожащим голосом воскликнула:

– Ой, сынок, как же ты жив остался!

Гумер с улыбкой ответил:

– Мама, сама же видишь, я жив и здоров!

И Галимджан-абзый, видя, как сын, спокойно улыбаясь, не спеша, терпеливо рассказывает, ничего не приукрашивая, понимая суть всего, глядя прямо в глаза каждому, подумал: «Парень друго-ой!» Ему захотелось поговорить с сыном о более серьёзных вещах и, потеребив пальцами кончик уса, он неторопливо произнёс:

– Так, сынок, у англичан-то как идут дела на фронте?

Марьям-абыстай, услышав слова старика, вспылила:

– Нашёл о чём спрашивать, «агельчане»[14], видишь ли. Зачем они тебе нужны?.. В голове у тебя других слов нет, что ли?

– Сиди-ка ты тихо!

– Гумер ведь не на месяц приехал, ты бы лучше ему, как отец, полезный совет дал.

– «Ни мишайт»[15], говорю тебе! Гумеру только и осталось, что слушать наши советы.

– Мне дороги мои сыновья, и душа моя горит только из-за них. От Фатиха уже два года нет вестей. А где теперь Шакир, жив ли, здоров ли? Про них надо спрашивать. А ты, старый дурак, об «агельчанах» печёшься.

Галимджан-абзый взглянул на сына и покачал головой, как бы говоря: «Вот что поделаешь с непонимающими людьми?!»

Гумеру были знакомы эти стычки между родителями. У Галимджана-абзый, благодаря чтению газет, были свои мысли по поводу международного положения и внешних сношений, и он любил при удобном случае об этом поговорить. А Марьям-абыстай, как настоящая мать, думала только о семейных отношениях и не была способна на другие заботы, кроме как заботы о детях. И раньше, когда он приезжал на каникулы, они, перебивая друг друга, расспрашивали его: папа о международном положении, а мама о том, как ему живётся в городе, что он ест и пьёт, боролись за его внимание, и всё заканчивалось стычками. В такие моменты Гумер старался подбодрить обоих, и ему приходилось находить тему, интересную обоим.

Вот и сейчас он постарался сделать то же самое:

– Мама, напрасно ты за нас так переживаешь. Вот я живой и здоровый, хоть ненадолго, но приехал повидать вас. Скоро ведь совсем вернусь. Папа же хочет спросить, когда война кончится, хочет спросить, когда мы все вернёмся с победой.

– Верное слово, верное слово!

– От союзников толку мало, папа. Ворон ворону глаз не выклюет… Только после того, как наша армия начала гнать немцев, они, лишь бы глаза замазать, начали шевелиться. Ладно, мы и без них Гитлеру петлю на шею набросили. Сам знаешь, теперь эта петля с каждым днём всё больше сдавливает его!

– Вот как! Дай-то Бог! Народ ждёт, когда эта петля затянется, сынок, очень ждёт. Даже у малышей, которые только начали ходить, на языке только одно слово: когда война закончится, говорят.

– Уж недолго ждать осталось, папа, вот сердце чует, быстро закончится… Да…

Гумер взглянул на свои наручные часы.

– Мне пора выдвигаться, папа, разрешите…

Марьям-абыстай, вздрогнув, сказала:

– Боже мой! Так быстро!

Камиля торопливо потянулась к чашке Гумера:

– Гумер, давай я тебе ещё налью.

Гумер поднялся со своего места. В эту минуту он ясно понимал, до какой степени эта минута мучительна и тяжела для всех, и что бы он ни сказал, всё будет звучать искусственно, но и не сказать нельзя: внешне он старался сохранять спокойствие, но и сам не почувствовал, каким вдруг высоким голосом сказал:

– Большое спасибо за угощение, уважение, да… Я очень по вам соскучился, и хорошо получилось. Уже скоро совсем вернусь, ждите!