От: Тересы Ариньо [tarino@anagrama-ed.es] 12 июня 2013
Кому: мне
Тема: Вторая правка
Альваро, шлю тебе файлы. Один с правкой (ее немного) и парой вопросов. Второй без правки для более удобного поиска. Пока берем последнее название, там от руки подписано. Жаль, в подзаголовке лишний слог.
Мяч теперь у тебя. Действуй.
Целую. Продолжаем работать.
Тереса
Начал ломбардец с неподражаемым натиском, но потом отвлекся. При счете Love-30 появились Марфа и Магдалина, недавно отобедавшие и разодетые сообразно своей профессии – как шлюхи. Испанец, с головой ушедший в игру, не заметил их прихода. Зато его помощник долго их разглядывал: во-первых, ему показалось, что он их видел раньше, а во-вторых, взор они и впрямь радовали. Пропасть спортивного соперничества разделяла испанцев и итальянцев на корте, но на галерее Осуна сидел едва ли не плечом к плечу с секундантом ломбардца и ощущал аромат женщин.
Не в силах оторвать взгляда от юбок, герцог перебрал в уме мгновения прошлой ночи. Этих двух не было ни в борделе, ни в таверне. Долго мучился и наконец вспомнил: они были на картине, которую он успел в подробностях рассмотреть, томясь в приемной у банкира. Ветреные натурщицы изображали Марфу и ее кузину Магдалину.
Догадка озарила его, когда он узнал отметину на лице Марфы, странным образом притягательную. Это было огромное, словно материк, пятно на подбородке, которое художник с невероятной точностью воспроизвел на холсте. Они даже поговорили тогда про это: кому взбрело в голову поместить на картину какую-то шелудивую святую? Поэт в ответ заметил, что Магдалина, отличающаяся внушительной, сильной красотой, держит зеркало, символ тщеславия, рукой с кривым пальцем. Мир навыворот, сказал он.
Марфа села рядом с апостолом Матфеем – престарелым птенцом среди ястребов, – чтобы приглушить оживление, вызванное их с подругой появлением на галерее. Магдалина, напротив, с тем же вызывающим видом, какой имела в образе святой блудницы, осталась стоять у перил: зад отклячен, воинственная грудь выпячена. Когда она облокотилась о поручень, герцог подметил, как неестественно вывернут безымянный палец на ее левой руке. Художник исказил не действительность в угоду библейскому повествованию, а наоборот – библейское повествование в угоду действительности. Герцог поднял глаза и уставился на грудь Магдалины. Ее он тоже узнал, как не узнать: самая нахальная пара грудей в истории.
Когда испанцев приняли в трофейном зале банкирского дворца, им на глаза попалась еще одна картина, весьма запоминающаяся, на которой та же самая – он только сейчас это понял, увидев ее вживую, – дамочка представала в другой, куда менее безмятежной библейской сцене обезглавливания на любовном ложе. Картина была прислонена к креслу: ей пока не нашли места из-за недостатка пышности в оформлении.
На холсте изображалось то мгновение, когда Юдифь, соблазнившая ассирийского военачальника Олоферна, обезглавливает его, сонного. Картина вышла кровавая, но бередила самые разные чувства: на ней натурщица и шлюха выказывала скорее похоть, нежели жажду мести, отрубая голову врагу Израиля. Она возбуждена до предела: соски так затвердели, что просвечивают и чуть ли не прорываются через рубаху. Это не иудейка-патриотка умерщвляет угнетателя своего народа, это убийца получает плотское удовольствие, проливая кровь мужчины, чье семя все еще стекает по внутренней стороне ее ляжек. Ее странное лицо выражает не отвращение к поверженному злодею и не гадливость от вида отрубленной головы, оно выражает наслаждение – оргазм.
В отличие от поэта, полностью сосредоточенного на матче, художник отвлекался вовсю: если игра позволяла (впрочем, даже если не позволяла), выкрикивал веселые грубости, нелепо фигурял, отбивая мяч, слал Магдалине воздушные поцелуи.
Cacce per il spagnolo![35] – прокричал математик, когда поэт, благодаря нашествию распутниц, завоевал четвертое очко подряд. Герцог ринулся на корт забрать выигрыш с линии, на которую клали монеты. От поэта не укрылось: выигрыш такой крупный, потому что профессиональные держатели пари по-прежнему склоняются на сторону художника, хоть он, поэт, выигрывает без всякого труда.
С герцогом, когда тот спрятал деньги и протянул ему платок, он этими наблюдениями делиться не стал. Долго обмахивался, прежде чем вытереть туловище. Потом укрылся в полумраке галереи и переодел рубашку, как всякий опытный игрок. Ломбардец остался в прежней, черной, которую не снимал со вчерашнего вечера, а может, и с самой покупки.
И тут в дальнем углу площади завиднелась герцогова охрана. Стражи приближались стремительно, придерживая шляпы. К галерее они подошли с уклончивым и неуклюже-застенчивым видом, как всякий, кто понимает, что не оправдывает жалованья. «Как у нас дела?» – поинтересовался один у Осуны. «Выигрываем; поставьте-ка чуток на нашего, дело серьезное». Все немедленно полезли в карманы. Главный, по имени Отеро и фамилии Барраль, показал остальным жалкую пригоршню медяков. Он был самый низкорослый, но и – возможно, как раз поэтому – самый задиристый из четверых. Его, узловатого и краснорожего, герцог любил больше всех за то, что тот не терял самообладания ни при каких обстоятельствах, – есть такой тип испанца, идущего напролом, что бы ни случилось. «Погуляли вчера, как султаны», – пристыженно пробормотал он откуда-то из глубин густой, как у оборотня, бороды. Герцог кивнул, отвел его за галерею, чтоб никто не видел, и отсыпал все выигранные монеты. Велел поторапливаться и сделать ставку до начала второго сета. Отеро ласково поглядел на кучку денег в ладонях и цыкнул зубом с нескрываемой алчностью. «И думать забудь, – предупредил герцог, – нам нужно моральное превосходство». Вернулись на галерею.
Усевшись, герцог заметил, что художник уставился на его капитана. Совсем оторвать взгляд от выреза Магдалины он не мог, но ухитрялся пялиться в обе стороны одновременно. Сдул волосы со лба, сдвинул брови, остро прищурил глаз. Липкий взгляд следил за Отеро, пока тот занимался пустяками: нес деньги к корту, делал ставку, возвращался на место.
Герцог сказал поэту: «Видал, как смотрит на Барраля? Чего это он, а? Любуется или хочет, как вчера, в драку полезть?» Поэт покачал головой: «Не думаю. Что было вчера, он помнить не помнит».
В «Книге Аполлония»[36] тирский царь, сбитый с пути бурей, попадает в город Митилену, где его дочь Тарсиана была ранее продана в дом сводника, а теперь надеется на спасение и, подобно Шахерезаде, оттягивает печальную судьбу: загадывает загадки, чтобы сколь возможно отдалить встречу с первым клиентом.
Аполлоний и Тарсиана встречаются, но не узнают друг в друге отца и дочь. Она бросает ему вызов, ведь слава человека хитроумного, способного разгадать любую загадку, летит впереди него. Одна из ее стихотворных ловушек – возможно, древнейшее упоминание теннисных мячей на испанском языке – такова:
Внутри космата, с виду же – плешива,
В утробе у меня таится грива,
Хожу я по рукам, бываю бита,
но в час обеда всеми я забыта.
Описание теннисного мяча в «Книге Аполлония» напоминает об откладываемом в долгий ящик занятии Тарсианы. Катыш – словно выбритая в нужных местах женщина («с виду же – плешива»), которую поколачивают («бываю бита») и никогда не приглашают к столу («в час обеда всеми я забыта»), поскольку, пойдя «по рукам», она стала годиться лишь на то, чтобы скакать по площадям да зарабатывать деньги для других.
Конкистадор был, по всей видимости, человеком приятным, несмотря на статус главного вершителя главного деяния века – а то и самого революционного деяния в истории. Собственная судьба печалила его, приводила в смятение и отдаляла от мира, зато во всем остальном он отлично разбирался до последнего дня. Внутренняя горечь не умаляла его деловитости и остроумия. Муки, коих было множество, он прятал за поволокой глаз, не смягчившихся и в старости.
Последние годы Кортес провел вдали от севильской знати, которая обожала бы его, потрудись он вести себя хоть чуть-чуть поприличнее и играть в придворные игры. Но он столько повидал на своем веку, что и не задумывался, зачем нужно сдерживаться и не чесать зад, коли чешется.
Он отнюдь не был затворником. В своем доме в Кастильеха-де-ла-Куэста устраивал вечера в компании цирюльника, священника, булочника, музыканта, игравшего в церкви, и местного поэта Лопе Родригеса, чье имя дошло до нас, потому что он часто подписывал бумаги Кортеса в качестве свидетеля и, по-видимому, декламировал классические эпопеи, которые конкистадор ценил, хоть и терпеть не мог читать самостоятельно. Возможно, он к тому времени ослеп, кроме того, сделался в некоторой степени инфантильным и нерешительным. Как дети, когда они еще маленькие, предпочитал, чтобы ему читали вслух.
Любопытно, что всю жизнь конкистадор оставался верен одному коню. Когда Кордовец, на котором он вступил в Мексику, околел от старости в Севилье, он похоронил его в своем саду. И ни разу не садился верхом с тех пор, как у его коня кончились силы. Ясное дело, Кордовец был не средством передвижения, а железным бичом, в тысячи раз приумножившим территорию Священной Римской империи, но все равно сложно себе представить, что завоеватель Мексики, если требовалось отправиться в город за провизией, добирался туда на пыльной повозке священника или придавленный со всех сторон корзинами булочника.
Поэт Лопе Родригес сопровождал его во время последнего выезда, за три месяца до мирной домашней кончины. Эту историю мы знаем, потому что сохранилось несколько писем от него к вдове, остававшейся в Куэрнаваке. Ездили они к флорентийскому банкиру Джакомо Боти закладывать последние драгоценности, имевшиеся у Кортеса в Испании, чтобы тот мог расплатиться с врачом.
После смерти его добро распродали на паперти Севильского собора. В документе «Имущество маркиза дель Валье», составленном в сентябре 1548 года с целью узаконить торги, упоминались ношеное платье, шерстяной матрас, две жаровни, две простыни, три одеяла, столовый сервиз, кухонная посуда (медные кувшины и горшки), стул и две книги. Ни стола, ни остова кровати в списке нет: в свои шестьдесят семь Кортес по-прежнему ел и спал по-солдатски, хотя бедняком вовсе не был – приданого Хуаны Кортес хватило на покупку герцога Алькала, неплохой партии для дочки эстремадурского смутьяна.
Безыскусность севильских пожитков Кортеса есть признак чего-то отличного от бедности: тяги к уединению, общего равнодушия, невнимания к материям мира, отчужденности, вызванной то ли воспоминаниями о былой славе, то ли озлоблением оттого, что по-настоящему важного поста, предполагавшего большую бюрократическую власть, он не занимал с тех пор, как Карл I – левый мячик – сделал его маркизом и лишил титула генерал-капитана Мексики: конкистадор не понял, что это был пинок вверх, покуда уже маркизом не вернулся в Новую Испанию, где, как оказалось, всех интересовали исключительно его миллионы.
О проекте
О подписке