О нем:
Дмитрий Юрьевич Озерков (1976 г. р.) – российский искусствовед, куратор художественных выставок, кандидат философских наук. Заведующий Отделом современного искусства Государственного Эрмитажа, руководитель Проекта «Эрмитаж 20/21» (с 2007 года), хранитель французской гравюры XVXVIII веков Государственного Эрмитажа (с 1999 года), научный руководитель международной магистерской программы «Art&Science» в Университете ИТМО. Куратор выставок по классическому и современному искусству в Государственном Эрмитаже, среди которых «Воспитание Амура» (2006), «Джейк и Динос Чепмены: конец веселья» (2012) и «Ян Фабр: рыцарь отчаяния – воин красоты» (2016). Руководит проектом «MusicAeterna» Теодора Курентзиса и развивает Арт-площадку в Доме Радио в Санкт-Петербурге. Среди реализованных проектов: фестиваль «Современное искусство в традиционном музее»; выставки Роберто Матты, Ильи и Эмилии Кабаковых, Ансельма Кифера и многое другое. Курировал выставки Государственного Эрмитажа на 54-й и 56-й Венецианской биеннале изобразительного искусства – «Дмитрий Пригов: Дмитрий Пригов» (2011) и «Glasstress 2015 Gotika» (2015).
С огромного лестничного проема день начинается по – настоящему. За открытой из квартиры дверью мир распахивается ступенчатыми уступами вниз к выходу и вверх, на верхние этажи. Лестница кажется бесконечной. За ее пределами – неизвестное. Спуск с высокого пятого этажа длится очень долго. Ноги торопливо ступают по стертым камням, быстро проходят неравное число ступенек, ведь длина пролетов на черной лестнице старого дома разная. Разворачиваются в противоположную сторону. И ступают вниз на следующий марш. Но это не мои ноги. Я смотрю вверх.
Над моей головой вращается белый потолок из окрашенных побелкой зигзагов. Этажом выше ступеньки так же спускаются одна за одной, копируют те, что под ногами. И так же разворачиваются. И идут одни вверх, другие вниз под разными углами. Смотрю завороженно на этот праздник углов и не могу оторваться. Как от гравюры Эшера, добавил бы я сейчас. Белизна в углах потолка синеет, сереет, покрывается паутиной. Где-то проложены трубы отопления, торчат провода из распределительных коробок. На потолке одной из площадок – расплывчатое серо-черное гало от умело запущенной спички-«ракеты».
Видимо, меня несут на руках, иначе как я могу все время смотреть в потолок? На одной из площадок мы обычно рассматриваем след, оставленный в бетонном покрытии пола двумя кошачьими лапами. Кот прошел здесь, когда стяжка пола была еще сырой.
– Это наш кот по имени Тинто, который остался спать дома, прибежал сюда?
– Нет, конечно, Тинто мы сюда не выпускаем. Это был другой кот. Раньше. Давно. Нашему дому много лет.
Но это будет потом. Сейчас только потолок: вот бы этот геометрический спектакль не кончался! Мама быстро и ни на что не отвлекаясь, спускается со мной по лестнице. Финальный короткий спуск, потом еще один самый длинный, на первый этаж, длинный проход, еще одна ступенька вниз и одна наверх. Дверь и улица! Свежий воздух и двор-колодец над головой! Поворот направо в подворотню, свет в ее конце, и тротуар. Тут уже надо идти своими ногами. Через дорогу переходят, взявшись за руку. Сначала надо посмотреть налево, потом направо. Не торопясь. Но машин совсем мало. Умею ли я сам ходить, или это уже более позднее воспоминание?
Наш путь – в ясли. Мы переходим Лахтинскую улицу и идем в сквер у Писательского дома. Он обнесен серым бетонным забором с рисунком из кружочков и вертикальных заостренных овалов. В заборе проемы для проезда машин. В Писательском доме тоже есть ясли, но мы почему-то идем в другие. У забора часто можно встретить прогуливающихся ленинградских прозаиков Вадима Шефнера и Израиля Меттера. Мама мне потом их будет показывать. Они будут выглядеть тепло одетыми и рассеянными. В сквере есть чахлые кусты, молодые деревья и небольшое поле с воротами для игры в футбол. И площадка для малышей. На ней есть большая горка и железные качели, которыми я потом получу по голове. Есть песочница и низкая конструкция из железных труб, на которых закреплены четыре деревянных колобашки. Они раскрашены в разные цвета. По ним можно идти с мамой за руку, ступая с одной на другую. Последняя не закреплена и предательски проворачивается под ногой, бросая меня в нежданно обидную бездну из твердых железных труб. Мама за руку выдергивает меня вверх, так что трубами я получаю только по ногам. Но успеваю испугаться.
Все это будет вечером. А сейчас мы проходим сквозь очень высокую подворотню Писательского дома в сторону улицы Ленина. По ней ходят трамваи – тройка и тридцать первый. Тройка – овально-округлый, красно-желтый, с двумя фонарями наверху, плавно выступающими из покатого аэродинамического корпуса. Номер светится в овальном окошке по центру между ними. Тридцать первый – более нового типа, угловатый, желто – голубой, в смелом модернистском стиле 1970-х. Номер вписан в большой квадратный куб, смещенный к краю крыши, ближнему к пассажирам. Только эти два трамвая поворачивают с Чкаловского проспекта на улицу Ленина, остальные идут прямо. Перед поворотом трамвай должен остановиться, чтобы перевести стрелку. Она электрическая, но иногда не срабатывает. Тогда вагоновожатый должен выйти через переднюю дверь и перевести стрелку вручную специально припасенным ломиком, который он возит с собой в кабине. В этот момент можно будет успеть выскочить через переднюю дверь, если нужно по дороге домой зайти в молочный магазин на углу Лахтинской и Чкаловского.
Остановка здесь, у сквера Писательского дома, не доезжая перекрестка с проспектом Щорса. Резкий механический щелчок стрелки на углу Чкаловского возвещает, что трамвай сейчас повернет. Его еще не видно из-за дома, непонятно, какой номер придет. Когда загорится светофор, из-за угла со скрежетом повернет или тройка, или тридцать первый. На тройке можно доехать до метро Горьковская: она пойдет по проспекту Максима Горького налево. И дальше мимо мечети и особняка Кшесинской через Кировский мост к памятнику Суворову и Марсову полю. А тридцать первый повернет направо и мимо зоопарка проскрежещет на мост Строителей к Бирже, а оттуда – к Эрмитажу и Адмиралтейскому скверу. В трамвае ехать – одно счастье, особенно когда мама рассказывает, что за окном.
Для счастья нужен диалог. И сейчас он тоже происходит, тем более что я начинаю соображать, куда меня ведут, и не хочу туда. И начинаю тормозить движение. Мама отвлекает меня разговором. Но сам я говорить еще не умею, поэтому диалог состоит из ее реплик и моих звуков. И поз.
– Смотри, какой медведь на доме на той стороне, видишь?
– (Я: Не вижу.)
– Ну вот же, смотри: вот голова, вот лапа. Прямо как у твоего мишки!
– Нет! Выше смотри, на замковый камень. Как тебе объяснить? Ну вот же! Давай я тебя подниму…
– Смотри, куда я показываю…
– Ладно, а птицу видишь? Смотри, какой у нее клюв…
– А вон сова.
– (Я: Где?!)
– Ладно, мы уже опаздываем…
– Ну что ты встал на одном месте?..
На следующем доме рельеф в виде античной колесницы с возничим.
– А вон там ко-лес-ни-ца, видишь?..
– Вон там, наверху.
– Опять не туда смотришь…
Улицу Ленина можно перейти наискосок. По диагонали. Она – широкая. Ее прежнее, до Ленина, название – тоже Широкая. Дальше нужно (я: «Пожалуйста, не нужно, давай лучше еще посмотрим на ко-лес-ни-цу!») войти еще в одну подворотню серого советского здания под номером тридцать девять. Ворота в ней чугунные, в стиле ампира середины 1950-х. И в духе решетки Летнего сада, как почти все советские решетки. Сразу после подворотни слева к стене приделана железная пожарная лестница. Она начинается над головой и идет на самый верх этого пятиэтажного здания, на самую крышу! По ней поднимаются высокие пожарные, которые могут с земли дотянуться до ее верха. И еще дядя Степа, конечно. «Но пожарникам в ответ говорит Степанов нет». Потом, много лет спустя, в школьные годы, я поднялся по этой лестнице на самый верх. Это было довольно опасно. То ли подсадив один другого, то ли уцепившись пальцами за элементы руста, мы с одноклассниками дотянулись до нижней перекладины. Дальше нужно было просто подтянуться. И я полез быстрее всех. Мне не было страшно, и я поднимался все выше. Товарищи остались внизу. Потом – далеко внизу. Вначале они шутили и смеялись. Потом их слова стали обрывочными («Эй, хорош, пойдем!»), к ним подключился кто-то из проходивших мимо взрослых («А ну-ка слезай оттуда сейчас же!»). А потом я перестал обращать на них внимание. В какой-то момент я инстинктивно перебрался на внутреннюю сторону лестницы, спиной к стене дома. И продолжал подниматься. Но на крышу выбираться не стал. Что бы я там делал один без товарищей? А они за это время разошлись бы по домам от скуки, что меня не видно. Поэтому я просто спустился обратно вниз. Дух захватывало, но я был горд собой. Сопляки и трусы!
Все это будет потом. А сейчас мама ведет меня в ясли. Они тут, прямо за углом от стены с пожарной лестницей. В доме 39 со двора есть три подъезда, оформленных в виде небольших портиков с колоннами. Колонны окрашены желтой краской. Под каждым портиком вход в парадную и лестница наверх к другой двери. Другая дверь в первом портике ведет в ясли. Я не хочу говорить «в мои ясли»: они не мои. Каменные ступени ведут наверх к двери, за которой мама уйдет от меня.
Я начинаю плакать сразу при виде желтой колонны. Понимаю с отчаянием, что мама опять привела меня в то самое место, где она навсегда оставит меня одного! И это случится прямо сейчас! Бросит меня с незнакомыми, неприветливыми, грубыми крупными женщинами в белых халатах, которые почему-то улыбаются только при маме. Которые меня не любят. Мама говорит, что она вечером придет за мной, но я этому не верю. Не верю, потому что она может опять меня обмануть. Как когда она сейчас собирала меня в ясли. Ведь я, конечно, уже дома не хотел идти. Я прекрасно понимал, к чему ведет все это спешное утреннее зашнуровывание ботинок, застегивание тугих пуговиц пальто и завязывание шапки на шее. Я не хотел выходить, хотел остаться с ней дома. Где мои игрушки, ее книги за стеклом и папин свежий «Советский спорт» на журнальном столике. Но мама меня заговорила. Выдумала что-то специально, чтобы отвлечь меня и выманить из квартиры. Что-нибудь типа:
– А пойдем посмотрим, где же тот черный кот, которого мы видели вчера в сквере.
И я согласился. Мы вышли искать кота, которого не находим.
– Куда же он ушел? Пойдем поищем дальше.
Поискам приходит конец, когда мы заворачиваем в подворотню дома 39, проходим мимо уходящей в небо лестницы и оказываемся у подножья каменных ступеней, ведущих к двери в ясли. Тут я начинаю сопротивляться, ибо никакими отговорками про кота такого поворота событий уже не объяснишь. Мама затаскивает меня по ступеням наверх. Я вижу, как она передает меня, плачущего, на руки полной нянечке в нечистом спереди белом халате и что-то быстро говорит ей. Я не понимаю ни слова. Я извиваюсь в горячих красных руках с засученными рукавами и запахом хлорки. Пытаюсь опять и опять увидеть и позвать выходящую в дверь маму.
Через узкий тамбур-прихожую, прямо от входной двери, находится небольшая комната окнами на Ленина. Здесь нас коллективно высаживают на горшок. Я сижу на холодном металлическом эмалированном круге в одном помещении с другими детьми на таких же горшках. Где-то высоко наверху открыта форточка, видимо, чтобы не пахло калом и мочой. (Папа, который как-то увидел через проем двери эту картину, утверждал потом, что именно из-за сквозняка при открытой форточке дети и простужаются.) Я кручусь на горшке, на горшке удобно крутиться в разные стороны, когда он уже нагрелся и прилип к попе. Поворачиваюсь то к двери, за которой исчезают испражнившиеся счастливцы, то к окну, за которым время от времени громыхает трамвай. Тройка или тридцать первый? От трамвая с пола видны лишь неопределенные рога. За окном жизнь. За окном мама. Она ушла куда-то туда. Она там! Мама, вернись!
– А ну-ка не вертись на горшке! Будет он тут мне!
Это брезгливо зашла нянечка проверить.
– Покакал?
Из комнаты не выпускают, пока не испражнишься. Но разве можно сделать это против своего желания? Одновременно и вместе с другими? Когда тебе самому совсем не хочется?
– Молодец, Адрюша. Иди.
– А ты что, Леночка? Ну вот, хотя бы пописала. Ладно, ступай.
А я так и сижу. Я не умею тужиться. Что это вообще значит «тужься!»? Дома мне так не говорят. А в соседней комнате жизнь: там какие-то пластмассовые игрушки и, кажется, большая желтая машина с синим кузовом. Но попасть туда нельзя, пока не испражнишься. Других детей отпускают, а меня нет. Они пописали или даже покакали. Или как-то дали понять, что не могут этого сделать сейчас. Но как же им удалось убедить в этом воспитателя? Какой хитростью? Почему их уже отпустили играть, а меня еще нет? Кажется, это первые серьезные мысли в моей голове. И первое социальное унижение.
У входа в ясли было какое-то выделенное место для прогулок детских групп, песочница, что ли? Раньше я помнил, что там было на месте этих более поздних детских площадочных приспособлений, но давно забыл. Там, кажется, мы и гуляли вечером в ожидании родителей. Но ничего этого я в точности уже не помню. День в яслях был очень длинный и к вечеру память переполнялась до отказа. Вначале я бесконечно долго переживал, что мама оставила меня здесь и что она никогда не вернется. Постепенно горько смирялся с этим. И начинал жить своей жизнью. Один. Без мамы. Много раз успевал поиграть, поесть, поспать, поплакать и порадоваться, наверное. Я погружался в одиночество: друзей в яслях у меня не было. Главное воспоминание – это пожарная лестница и портик: желтая колонна и каменные ступени, которые я вижу мысленным взором даже сейчас. Может, я и полез потом высоко на ту лестницу, чтобы как-то изменить свое прошлое, перебороть унижение? Ясли – моя первая чужая дверь, за которой мне не дают жить чужие непредсказуемые люди с их необъяснимо враждебным поведением.
Когда возникает счастье? Когда мама вечером все же приходит за мной? Наверное. Но это не счастье, чистое и свободное, а тихое удовлетворение. Подтверждение того, что я был прав, когда утром не отпускал ее. Я бегу к ней навстречу, когда она появляется из-за угла, бросив все, что было в руках. Я плачу от радости. Это восстановление правильного порядка вещей. Возврат устоев. Это возможность наконец успокоиться и расслабиться, вернуться с ней домой вверх на пятый этаж из неприветливого мира, где всегда надо быть начеку. Где у тебя то игрушку из-под носа уведут, то стукнут сзади, то повалят, то грубо накричат ни за что ни про что. Дома можно играть спокойно и медленно. Выстраивать мой мир, как мне хочется. Можно спать с любимым коричневым мишкой или без него. Но знать, что мишка – только мой, что он «за меня».
Что он всегда будет только со мной. Он ведь тоже живой, когда я прижимаю к щеке его большую твердую голову. Он только пока не говорит (как и я). И я его никогда не отправлю в ясли к другим незнакомым мишкам. Чтобы он не испугался (как я), если я уйду, как ушла мама.
Сегодня вечером я поехал на улицу Ленина к зубному врачу. И к маме – завезти ей продукты. Мы говорим с ней о том, что бояться надо не смерти, а пустой жизни.
– Как, ты уже уходишь? Совсем не побыл…
Она так и живет на Лахтинской, и я прошу ее меньше ходить по магазинам, чтобы не подхватить вирус. Особенно в неудобный угловой на Ленина. Трамваи здесь давно не ходят, рельсы демонтированы. Зашел во двор дома 39 к пожарной лестнице и яслям. Прошло 44 года. Лестница спилена метра на полтора снизу, теперь так легко на нее не взберешься. Желтая колонна за углом на месте. Осталась детская площадка у входа. А дверной проем в ясли заложен. Чужой двери словно и не было. Каменные ступени идут вверх, упираясь в ровную оштукатуренную стену. Вся зона лестницы под портиком заварена решеткой. Очевидно, ясли упразднены, на их месте теперь жилплощадь, чья-то квартира. И новый жилец, чтобы к нему в окно было не забраться с внешней лестницы, зашил стальными прутьями вход и заложил дверь, а к себе попадает из общего подъезда. Когда я вернулся домой, лежавший на письменном столе второй том Даниила Андреева съехал с неровной стопки бумаг и упал на пол. И открылся на таком месте: «Чем больше любим плюшевый медвежонок, тем больше изливается на него из детской души нежности, тепла, ласки, жалости и доверия, тем плотнее сосредотачивается в нем та тончайшая материя, из которой создается шельт. Постепенно он создается и в самом деле, но ни астрального, ни эфирного тела у него нет, и поэтому тело физическое – игрушка – не может сделаться живою. Но когда игрушка, полностью насыщенная бессмертным шельтом, погибает в Энрофе, совершается божественный акт и созданный шельт связывается с юной монадой, входящей в Шаданакар из Отчего Лона. В Эрмастиге, среди душ высших животных, облеченных в астрал и эфир, появляется изумительное существо, для которого именно здесь должны быть созданы такие же облачения. Существа эти поражают не красотой и тем более не величием, а той невыразимой трогательностью, какой размягчает наши души вид зайчонка или олененочка. В Эрмастиге эти существа тем прелестней, что даже в соответствовавших им игрушках никогда не было ни капли зла. Они чудесно живут там вместе с душами настоящих медведей и оленей, получают там астральное тело, а потом поднимаются в Хангвиллу, как и все остальные».
О проекте
О подписке