Wir müssen nämlich noch dort ankommen, wo wir sind[17]
Dagmar Leupold
Стояли. Ждали взрыва.
Зевак было много, судя по фотохронике восьмидесятых. Когда-то здесь располагалась газгольдерная станция, рядом с железнодорожной. Ее долго не решались снести, хотя планы вынашивались. Наконец снесли, направленным. Дым был сед, здание оседало, таяло до состояния порошка и растворялось дальше. Что осталось? Думаю, швы. Именно они обычно остаются в наследство. А еще пустырь. Теперь серые «серийки» топорщат свои панели. Как антенны из пустыря. На которые ничто и никто не ловится, кроме дураков, вроде вашего покорного.
Впрочем, напрасно я вру. В поздней ГДР позаботились об озеленении. Крупноблочный жилмассив облагородили, снабдив парком имени Тэдди, главного ротфронтовца и красного мученика Рейхстага, узника Бухенвальда. Сам Кербель ставил ему памятник. По счастью, не взорванный после падения стены.
Стояли. Ждали взрыва. Взрывался, когда доставали. Сдаваться не собирался. Ее было достаточно, хулиганствующей школоты в классе из сорока голов. Теперь это называется булинг. Потом уехал. В столичное училище. Наконец отчалил сюда – навстречу другой столице. Поселился в одной из коробок, тех самых сериек. Катишь лифтом, и все выше растут этажи, точнее цены на них. Впрочем, они пока еще даже сирийцам по карману. Точнее, собесу, который платит не только за беженцев. На одном из этажей в съемной квартире обитаю и я, живу на свои. Общаюсь из «пустырной антенны» с разными странами – по скайпу, зуму et cetera. Что особенно актуально в карантинные времена. Но и раньше часто случалось. Обычно с Рябчиковым – приятелем из России. У Радия Рябчикова – море кличек, ников, погонял, агентурных имен. Курочка, например, Кудкудах, Рябой, Рубидий. Однажды – дело было в эпоху предыдущего кризиса по четвертому календарю Хуучина Зальтая – он позвонил, не предупредив. За два мгновения до полуночи.
– Пять минут, пять минут… – нахально пропел Рябой. – А ведь у негров связки по-другому звучат. Иначе работают.
– С чего ты взял?
– Коллега, очень важно прислушиваться к голосам. Особенно к иностранным. Вдруг подойдут и отважно столкнут на рельсы. Как у вас там на рейнском вокзале вышло.
К легкому дуновению ужаса в беседе с Рябчиковым нужно быть готовым всегда. Муссирует нашумевшее: два выродка, хорошо интегрировавшийся африканец, а потом некий выходец с Балкан попали в газетные передовицы и онлайновые заголовки. За непрошеную помощь пассажирам. Не собиравшимся повторять подвиг Анны Карениной. Хотя одна берлинская аборигенка недавно прокололась на том же самом. И в новостях об этом не сильно кричали.
Мне оставалось только выразительно посмотреть на Рябого:
– Звучат по-другому? – переспросил я.
– Слегка сипловато, – продолжил он, ничтоже сумняшеся.
– Неужто? Зато японцы, подчас, как птицы чирикают… Друг с дружкой, – я подбирал слова, еще чувствуя необходимость поддержать дискурс.
– Ты хотел сказать: как рябчики?
– Как ненцы.
– Немцы?
– Эвены. Эвейну Шолом Алейхем. Престарелые камчадалы.
Рябой кисло кашлянул. После такого кашля можно смело смотреть на часы: первый признак озабоченности тем, что разговор грозит затянуться. Сказать по правде, Рябчиков охотно ворует чужое время и на такие индикаторы не реагирует. Вот и мой демонстративный жест пропал втуне, закругляться приятель не думал.
– Признаюсь честно, твоим сумбуром вместо музыки было забавно сопровождать отход ко сну, – сказал он, уделив мгновение для зевка. – Певицу ищи другую. Устрой просмотр, сделай кастинг. Молодую девочку, чтобы танцевала, и голос желательно. Не обязательно афроамериканку. Просто маленькую нежную солистку с неопознаваемым акцентом. Короче, поменьше меланхолических баллад и оперетт. И вообще, сдалась тебе твоя Германия-Гевеллия, туманная, пасмурная, с перерывами на Майорку. С прусской муштрой местных фрушек и прогрессивными мутациями наших. – Рябой отхлебнул пива. – В сторону наибольших претензий. Ищи в другом месте, где-нибудь поближе к норвежским фьордам. Или к Альпам… Но постарайся без филармонических голосов обойтись.
– Тогда объясни скрытый смысл? Йодли тирольские собирать?
– Pourquoi pas? Создай себе собственную феерию, не депрессивную Гевеллию, а Гельветию. Зачем виртуальные рощи? Мнимые эмпиреи. Баснословные, банановые. Кому он нужен, бесконечный нагоняй туземок? Поддавки с родимыми оппонентками. Конь остановится перед бабой, если она на полном скаку стреляет чем-то, отдаленно напоминающим трезвый мотив. Ее эмоция всегда наполнена тараканами и тумаками. А в Гельветии туманы лишь иногда наплывают, и только с афишных тумб…
«Ох, туманы, растуманы, собирались в поход растаманы». Рябой намекал букетом на мои: а) недавние терзания с бывшей подругой-немкой, б) терки с наследовавшей ей Непостижимкой. Тоже почти уже бывшей. Наконец, на трения (не петтинг!) с темнокожей солисткой, большой любительницей травы, едва не дошедшие до суда. И сиюминутное желание все бросить. Но я всякий раз задаюсь вопросом, как этот тип умудряется выдавать перлы цепочками.
– Если надоест вкалывать во вшивом эмигрантском газетеныше, отводя душу за кружкой и кружковой работой, за пошлыми записями никому не нужных песен, просто сядь к столу и пиши. Поставь в Альпах свой стол. Нет в мире лучше мест для писания. Торопись, пока границы открыты. Кто знает, что нас ждет. Природные катаклизмы, дальнейшее переселение народов, обособление отдельных государств. Социальные взрывы. Военные вирусы.
– А я и так пишу. Только не знаю, какого… Вот рассказ про детство пианиста Игоря Панталыкина закончил. О его первой любви.
– Нашел героя. Или ты соревнуешься с классиками? – Рябому явно хотелось меня задеть.
– Зачем? Вообще, зачем писать? Уже всё есть, – сказал я вяло.
– Места знаешь? И где? – веселился Рябой. С ним только начни.
– Я говорю: всё есть!
– У тебя?
– Да я при чем.
– Знаю, что ты хочешь сказать. – Рябой скривил язвительную мину. – Все было. Схвачены и переданы самые тонкие чувства, самые сокровенные и заковыристые движения, потайные ходы, эксгибиции и амбиции, самое невыдуманное и немыслимое. Все ходы записаны, места открыты, изучены и отданы на разграбление туристам и телевизионщикам. К тому же в Z жил когда-то твой друг, женатый на местной. Но на Утлой Горе можно принимать парады коров. Напишешь об этом.
Рябчиков едва не настроил меня на свою волну. Едва. Моя бывшая жена (велика галерея отставок!) считала, что желание писать – это порыв, нет, это нарыв, который подлежит лечению. Особенно, если речь о прозе. Кому нужен нарратив тягомотный, мало что ли нарратива в нашей жизни? Уж лучше слушать устные рас сказы, много ценнее. Куда более серьезная проблема – желание опубликоваться. В «Берлинском Китеже» не поймут, если я подсуну им беллетристику. Какая стенгазета опубликует вдохновенные мысли? Многотиражка какого завода? Конечно, газета может называться просто и крепко. «Первопуток» – хорошее русское слово и редко используется. Но сейчас стенгазеты не в моде, эта функция перешла к граффити. А еще к блогам, тегам и мемам. Блогеров, вон, пруд пруди. Самодовольных, фэйсбучащихся, шустрых ребят, мелких тусовщиков, иногда – игроков вполне реальных. Резких и резвых. Пукнул – и в сеть. Зачесалось подмышкой или под каким-нибудь другим зверем – снова в сеть, в надежде на несмолкаемые лайки и смайлики. Смайлики вместо софитов.
Для любителей жить по старинке, мнящих себя Львами Толстыми, нет, жирными светскими пумами, в цене пятисотстраничные романы, тут же попадающие в зубы славословящим рецензентам – на радио, например. Физиономии рецензентов излучают уверенность. Самое главное – чтобы благосклонные критики, податливые журналисты и прочие спецы по хайпу наготове были. Тогда 500 страниц суть мандат и пропуск в будущее, на ярмарку тщеславия, выставку амбиций, само- и честолюбий. Под вспышки пиара на красных дорожках и белых скатертях удобно разблюдованного пира. Мира. Или войны. Но высший пилотаж – это когда ты вообще ни гу-гу, ни строчки, и негры твои, рабы, гострайтеры – ни слова. Однако сам – виват, дутые репутации! – раскрученным писателем числишься.
И все же гораздо лучше – кино. Не потому, что важнейшее из искусств. А поелику разящая визуальность. Телевидение тоже неплохо. Заснять бы то, что происходило. Чтобы воскресить деда. Его песни, мои шалости. Как в Карлсона играли, как с одноклассником толь сарайной крыши палкой протыкали, и к дверям спешила соседская поленница, как тот же одноклассник девочку соседскую с лестницы спустил, страшно подумать! Предложил на корточки сесть, голову пригнуть, тут она и покатилась. А, может, и не так все было. Не помню точно. Шпингалет на сарае. И сам шпингалет.
– Слушай, чувак, а почему ты меня Рябым называешь, а? – послышался голос Рябчикова.
Неожиданный и банальный выпад заставил меня ответить Рябчикову в его же ключе:
– Ты хочешь, чтобы я называл тебя Жуй?
– Я тебе дам, жуй! Сам пожевал, передай другому?
– Уже и крылатую фразу нельзя применить. Что-то ты возгордился. Или стал чересчур обидчив. Кстати, кстати… Жуй Рябчиков неплохо звучит. Почти как Жорес Медведев.
– Предлагаю новое погоняло. Сплеча, – Рябой решил смягчить разговор.
– Какая еще свеча?
– Не свеча, а сплеча.
– Ну, тогда сразу «Рубильник». Только по-немецки. Schalter.
– Подожди, шальтер – присутственное окошко…
– Ошибаешься, у шальтера дофига значений. Но можно изобрести что-нибудь помощнее. Например, Schraubenzieher сиречь Augenentferner.
– Короче, вырви глаз, – попробовал подвести промежуточный итог Рябчиков.
– Вырви глаз, Авас, доцент тупой, полный Козьма Прутков. Ты предлагаешь мне писать очерки на немецком?
– Ну, если не хочешь, чтобы тебя читали только наши диаспоральные деятели. Читали и считались… А пока проветрись. Прошвырнись к нейтралам, к «швам» – шведам или швейцарцам.
Вот тебе и швы, подумал я. У каждого свои. Швы или вши. Тараканы. Вывихи. Вирусы. Переломы. Ожоги. Подставляй, пока утюг горячий.
– По-твоему они отдельный народ, швейцарцы? – мне очень захотелось сказать какую-нибудь глупость. – Как самостоятельную социальную группу я выделяю швейцаров.
– Горные люди, как чечены, – как-то походя отозвался Рябой. Он уже стал собирать по столу бумажки. – Только чечены еще и горячие люди. У них все через край. А у этих не то что бы никаких чувств. Но на точке замерзания. Кстати, данный факт и делает непобедимой швейцарскую нацию, состоящую из сыра, часов, банков и шоколада. А в придачу к ним – гельветов, галлов и… – Рябой запнулся. – То есть германцев, ретороманцев и французов. Конечно, есть еще гарибальдийцев горстка. Макаронников. Но главным представителям вообще ничего не грозит, потому что все давно вверх дном. Тем и спасаются.
– Это где, в Гельветии все вверх дном?
– Полюбуйся на нефы. Неф – опрокинутая лодка кирхи. Любая кирха строилась оверкилем. Днищем кверху.
– Можно подумать, что в других местах по-другому. Устреми свой взор на берлинскую Котти, станцию эстакадки. Подними глаза, когда ты внутри. Там шпангоуты на потолке. А потом подумай, может ли эта штука плавать… И, между прочим, побойся бога. Каким еще днищем!
Рябой пропустил мою реплику мимо ушей:
– Будешь рядом, прищурившись как Ленин, кормить цаплю. На Труверском озере. У данной акватории вечерами вода цвета маренго и вдоль берегов растет модная волчья ягода дереза, она же гоуци. Она же годжи. Ядовитая Дафна, убегая от фавна, попала в борщ. Или в кувшин-вазу. Будучи принята за орхидею. Поглазеешь на девушек с этюдниками, сделаешь свой поэпизодник – что за чем. На пятый день заговоришь как они. Как твой любимый джазовый музыкант заговорил в документальном кино голосом Бодо Примуса.
– А твой любимый музыкант, кажется, Густав Бром? Который никогда не действовал усыпляюще?
– Кстати, пора спать. Я выключаюсь.
– Подожди.
– Чего ждать? Я уже замерз. Тебе не надоело созерцать мой торс в обвислой майке?
– Не топишь, голубчик.
– А что делать? Если бы квартира держала тепло, как термос.
– А плесень?
– С плесенью нужно уметь дружить.
– Ты хотел сказать с Плéсенским…
Интересно, дружили ли с плесенью на газгольдерной станции. После того, как из нее вынесли всё оборудование и она стояла пустой. Главное зашпаклевать, а потом и задрапировать швы. Задрапировали ли вы швы, оставшиеся от детства, от школы? Или у вас их не было? Земля, молилась ли ты на ночь? Чтобы на следующий день без взрывов. Без вирусов. Я помню, как в доскайповые и домобильные времена мы дружили и воевали, как были пранкерами, чуть ли не первыми в своем роде. Рябчиков по моему наущению звонил в местный штаб ДНД. Нынешним жителям планеты уже нужно объяснять, что это такое. Добровольная народная дружина помогала милиции: записавшиеся в нее особо сознательные граждане с красными повязками на рукавах, а иногда даже со значками на груди патрулировали вечерние улицы в некоторых районах. Или просто сидели в означенном штабе и резались в домино. Как в клубе собственном. В клубах сигаретного дыма. Был у дружинников свой начштаба, был и командир отряда. Выяснив ФИО – имена, отчества и фамилии этих ответственных лиц, поручил я как-то Рябчикову звонить в ДНД. Как оказалось, командиром там был мужик по фамилии Плесенский. Именно Плéсенский, не Ясенский, не Краснопресненский и не Плисецкий. Звонили мы из моей квартиры, где к телефону Рябчиков каким-то хитроумным способом подключал магнитофон: как он это делал, я не ведаю до сих пор.
– Василия Трофимовича можно?
– Это я.
– С Новым годом!
– Что вы хотите с Новым годом?! Кто у аппарата?
– Это Плесенский.
– Где Плесенский? Почему, какой?
– Тот самый, Петр Андреич!
– Ну это вы врете!
– Не вру (молчание).
– А че у тебя такой голос?
Потом с кассеты, на которую шла запись, стирались слова Рябого, оставался только Василий Трофимович. Зная, что фамилия командира отряда совпадает с фамилией самого вредного нашего одноклассника, мы звонили другому соученику, нажав кнопку воспроизведения. Ошеломляющий результат получался!
– Але.
– Это я.
– Кто?
– Что вы хотите с Новым годом?! Кто у аппарата?
– Офигел да?
– Где Плесенский? Почему, какой?
– Какого х… ты звонишь? В морду дам!
– Ну это вы врете!
– Ах ты падла.
– А че у тебя такой голос?
И как тут не взорваться. Я его понимаю. И даже знаю, почему все это осталось в памяти. Но только отчего в сусеках башки застревает разная чепуха, не связанная вообще ни с чем. Например, улица города Шверин, ведущая к вокзалу, или упоминание городка под названием Бризеланг, просьбы моей тогда будущей (ныне – бывшей) жены привезти ей из гавелянского леса огурцы и майонез, именно майонез и огурцы. «Они там на деревьях не растут», – возражал я. В Швейцарии жена была, в отличие от меня. Ездила и в Австрию. По объявлению. Крестьянские хозяйства в австрийских Альпах ищут себе летом помощников, которые могут бесплатно пожить у них. Заодно подсобить. И даже что-то подзаработать, хотя бы символически. Моя решилась на такой подвиг, вариант сельского туризма. Подумала, что все складывается как нельзя лучше: натуральные продукты, свежий воздух, вечером пешие переходы. В итоге ее там какой-то дед запряг и упахал по полной программе. Подъем в семь утра и все такое прочее. От зари дотемна. Иногда звонила мне оттуда, имитируя тирольский прононс.
Но на пранкеров высокого полета мы не тянули, конечно. Ни Рябчиков, ни я, ни жена моя. Мы ведь не дурачили президентов и Йобелевских лауреатов. Хотя номером телефона одного писателя, который очень рвался в скандальные политики, однажды обзавелись. Разжились – я и Рубидий. И в школьные времена воспользовались. Звякнули ему. Пригрозили, что будет кормить рыб в заливе, если и впредь продолжит свою подрывную работу. Как будто чувствовали: стоит случиться взрыву – а запах из пороховой бочки все больше сочился по улицам, экранам и газетам, раньше охотно подставлявшим себя под водку, воблу и огурец – жить нам, так или иначе, придется в другой стране.
– Плесенский твой наверняка давно стал каким-нибудь кантонским буржуем. – Услышал я опять голос Рябого.
– Какой из них? Одноклассник или дээндэшник?
– Думаю, оба. Вот и выезжай к ним, у них действительно полные закрома. И ближе, чем до Швеции, – Рябой замедлил темп речи, слегка повысив голос, – выезжай завтра же, автобусом.
– Завтра не смогу. Меня на съемки пригласили.
– Что за съемки такие?
На секунду мне показалось, что Рябой, для которого любая беседа – несмотря на всю его собственную внешнюю эмоциональность, экспансивность, умение «заполнить собой пространство» – всего лишь ни к чему не обязывающий смол-ток, способен всерьез удивиться.
– Голливуд фильм снимает. Из жизни египтян времен Птолемея 16-го.
– С Людовиком не путаешь?
– Не путаю. Емелю прислали.
– Мы с Емелей-Птолемелей. Я думаю, Птолемеев было меньше. Штук десять. И фильм должен называться «Птолемей на печи». – Рябой опять отвлекся и напевал уже что-то себе под нос. – Потому что ночь тиха, ночь тепла, спать ложиться пора. Как сформулировал артист Хенкин. А дети – не помеха, как пишут в объявлениях рубрики знакомств.
Я отошел от компа.
– Эй, ты где? И кого нужно играть? Как всегда статист?
– Примерно, – мне подвернулось любимое выражение бывшей жены. – Вот, послушай, что пишут: «Указание мужчинам: лицо чисто выбрито. У женщин маникюр». Гениальная фраза.
– Не гениальная, а генеральная, как будто могло быть наоборот. Усы сбривать будешь?
– Не дождетесь. Взрыва легче дождаться. И вируса.
– Какого?
– Не суть.
– Ну так что, по люлям? – нетерпеливо гудел Рябой.
– Тебе рано вставать?
– Нет, просто холодно и сыро.
Странным образом я задерживал Рябчикова, хотя мне уже давно надоел и этот разговор, и его нудный голос.
– Кстати о сыре. Корешей и вонючий сыр в Германии называют иногда старыми шведами, – брякнул я без всякой надобности. – Хотя на сыре вроде бы швейцарцы специализируются. А то, что ты про точку замерзания изрек… Я, честно говоря, думал, что богатырское спокойствие как раз для старых шведов характерно.
– Стереотипы. Давай вернемся к твоему кино.
– Я тебе все рассказал. Еще обещают в Люксембург пригласить.
– Опять фильм?
– Не суть.
– Да, что ты заладил, не суть, не суть. Как барышня! – напоследок Рябой решил выразить недовольство. – Между прочим, Люксембург… занят. Однако хороший бензин там дешевле.
– Что-то я тебя не понял, кем занят? Не смог дозвониться?
– Не кем, а чем, – Рябой снова зевнул, – народ там занят управлением. Управляют всем Бенилюксом. Но Швейцария лучше, несмотря на цены. Цены высокие у всех «швов». Шведы, правда, не любят русских. Со времен короля Карла. У них даже выражение есть: ты что, русский? Это, если кто-то козлит. Или злит. Или мозолит.
Тут Рябчиков задумался и произнес неожиданно-распевно:
– Можно, правда, рвануть и в Грецию. Вместо Гельветии…
И добавил жестче:
– Ведь греки – это не нация, а идея. Идея справедливости. Человек, отрицающий данную идею, не может считаться греком. Ты слышал, что первым коммунистом был комедиограф Аристофан?
– Чего?
– Да, да, не удивляйся. У Аристофана бедность в споре с богатством говорит, что именно она – двигатель прогресса. Будь все богаты, человеки не пошевелили бы и пальцами. Не обойтись нам без комиссаров в огромном море компромиссов. Пойду спать.
О проекте
О подписке