Старшая сестра поэта Екатерина была убеждена, что ссоры между отцом и матерью происходили из-за денег: «Дядя Ваня ничего не присылал домой. Отец же присылал все, что заработает, Аграфене Панкратьевне. Из-за этого между ней и нашей матерью были ссоры. Отец очень любил свою мать и даже слышать не хотел о разделе с нею. Тогда наша мать ушла из дома и не жила с отцом пять лет. В 1904 году мать вернулась в дом Есениных, но мира не наступило, и так было до 1907 года, пока братья не разделились».
Родственной этой версии (мать не жила с отцом, так как не смогла ужиться со свекровью и золовкой) несколько противоречит автобиография Есенина, написанная в 1922-м в Берлине для журнала «Новая русская книга»: «С двух лет, по бедности отца и многочисленности семейства, был отдан на воспитание довольно зажиточному деду по матери». Но это расхождение несущественное. Екатерина писала воспоминания, когда родителей уже не было в живых, Сергей – при их жизни. Ссоры из-за денег, уход матери из семьи – это тот сор, который негоже из избы выметать. Приличнее сослаться на самую простую причину разлада.
Впрочем, не исключаю, что и сам поэт, и старшая его сестра ничего сознательно не утаивают, а объясняют нелады в семье так, как им было рассказано, в упрощенном варианте. В действительности, видимо, ситуация была более сложной. Константиновские старики, к примеру, утверждали: Танька Титова не по дури сбегла от мужа, это Монахи ее выгнали, когда узнали, что сноха снова брюхата и вроде как не от Сашки.
Деревня – это деревня: хлебом не корми, а дай посплетничать, тем паче о первой на селе красавице. И все-таки дыма без огня не бывает… Зато утверждение поэта, что в двухлетнем возрасте был отдан на воспитание деду по матери, подтверждается множеством свидетельств. В том числе и воспоминаниями соседей Титовых. Они хорошо запомнили, что в раннем детстве их приглашали в дом к старикам Титовым – поиграть с их внуком. Вот что рассказывала Ф. А. Панфилову соседка Федора Андреевича и ровесница Есенина: «Я в доме у Ф. А. Титова. Играем в игрушки Сергея. У него деревянный конь. Редкостная по тем временам игрушка. На колесиках, с гривой. Не очень большой. Не очень дорогой. Но конь. Второе – пароход. Это была редкостная, привлекательная для нас игрушка».
Необычные для деревни редкости специально для внука уже не покупались, для Титовых такие траты теперь не по карману, а сохранились от тех богатых времен, когда Федор Андреевич гостинцы возил мешками. В Божий храм – утварь, жене – рукодельный товар, ребятне – цацки. «Федор Андреевич Титов любил игрушки и привозил их из Питера целый мешок». (Е. А. Воробьева).
О том, что отношения родителей поэта были куда более запутанными, чем утверждает семейная хроника, свидетельствуют и наконец-то найденные музейщиками и обнародованные в первом томе «Летописи жизни и творчества С. А. Есенина» метрические записи в церковных книгах Константиновского храма. Согласно этим документам, в июле 1898 года, то есть тогда, когда Сергею было почти три, Татьяна Федоровна родила дочь Ольгу, восприемницей которой была младшая сестрица Александра Никитича Пелагея. Впрочем, и этот факт можно истолковать двояко: и как опровержение зазорного слуха, и как его подтверждение – не в правилах Аграфены Панкратьевны выносить сор из избы. Да и девочка родилась такой вялой и слабенькой, что ее можно было и не принимать на семейный кошт. Повитуха вот так, прямо, и ляпнула роженице: не жилица, до годика не дотянет. И ошиблась. Ольга дотянула до двух с половиной. Правда, только потому, что дочь, как и сына, Татьяна отдала «на воспитание» Титовым, а сама уехала на заработки в Москву, где деверь устроил ее работницей на кондитерскую фабрику. В Москве, видимо, чуток потеплели и отношения супругов. Татьяна бывала у Александра Никитича на Строченовском, в общежитии при мясной лавке. Там, кстати, и подрабатывала, убираясь и стирая и на хозяев, и на работников. И когда вновь забеременела и родила девочку, еще более слабенькую, чем недавно похороненная Ольга, пересудов в Константинове не было. Языки заработали только тогда, когда, отрыдав на свежей детской могилке, Татьяна вернулась не в Москву, а в Рязань, где поступила в хороший дом «прислугой за все».
Как жилось Татьяне Федоровне в Рязани, где, как известно, и пироги с глазами, мы не знаем. Ни дочерям, ни сыну о вольных годочках невеселой своей жизни она не рассказывала. Известно, правда, со слов крайне заинтересованного лица, что просила немилого мужа дать ей либо развод, либо паспорт, но Александр Никитич отказал. Даже тогда не пошел на разрыв, когда узнал стороной, что беглая жена нагуляла «выблядка». Но тут уж всполошились Титовы и, чтобы замять семейный позор, отыскали промеж обширной пятиюродной родни старую деву Екатерину Разгуляеву. Она-то и согласилась усыновить ребеночка. Приемная мать, видимо, выбирала и имя единоутробному брату будущего поэта. Вряд ли, будь на то воля Татьяны Федоровны, назвала бы она безотцовщину именем постылого мужа.
Александр Разгуляев, не в пример детям Татьяны Титовой от Александра Есенина, был человеком заурядным: ни добр, ни зол, ни умен, ни глуп. Тем не менее именно его, а не гениального первенца, любила она той всепрощающей слепой любовью, какую принято называть материнской. Судя по неопубликованным воспоминаниям Александра Разгуляева, Сергей Есенин знал о его существовании и жалел мать, вынужденную жить в разлучении с «несчастным дитем». Спокойно вспоминают о незаконном братце и сестры поэта, дескать, дело давнее и привычное. Тем паче в семьях, где муж и жена десятилетиями живут практически врозь: она в деревне, он в городе – Москве, Питере, Рязани, Ревеле, Риге… Есенин, по-видимому, относился к этой давней истории иначе. Узнав, что Татьяна Федоровна тайком видится с разлюбезным своим Сашей и потихоньку отдает ему деньги, которые поэт посылал в Константиново, на строительство новой, взамен сгоревшей избы, Сергей Александрович (в 1925 году) написал отцу такое письмо, правда, неотосланное:
«Дорогой отец! Пишу тебе очень сжато… Мать ездила в Москву вовсе не ко мне, а к своему сыну. Теперь я понял, куда шли эти злосчастные 3000 руб. Я все узнал от прислуги. Когда мать приезжала, он приходил ко мне на квартиру, и они уходили с ним чай пить. Передай ей, чтоб больше ее нога в Москве не была».
Есенину почти тридцать, а реагирует он на «измену» матери, на то, что та приезжала в Москву повидаться со своим сыном, – а не с ним! – так, как могут обижаться подростки с ранимой душой. Это-то, кстати, и наводит на мысль, что поэт куда болезненнее переживал семейные неурядицы, чем казалось его сестрам. О том же свидетельствует одно из ранних стихотворений его, героине которого Есенин, и, думаю, не случайно, дал имя матери, повторив то, что говорили на селе, вспоминая и молодую Татьяну Федоровну («Хороша была необыкновенно. Первая красавица на селе»), и историю ее замужества: любила, мол, одного, а выдали за другого:
Хороша была Танюша, краше не было в селе,
Красной рюшкою по белу сарафан на подоле.
У оврага за плетнями ходит Таня ввечеру.
Месяц в облачном тумане водит с тучами игру.
Вышел парень, поклонился кучерявой головой:
«Ты прощай ли, моя радость, я женюся на другой».
Побледнела, словно саван, схолодела, как роса.
Душегубкою-змеею развилась ее коса.
«Ой ты, парень синеглазый, не в обиду я скажу,
Я пришла тебе сказаться: за другого выхожу».
Не заутренние звоны, а печальный переклик,
Скачет свадьба на телегах, верховые прячут лик.
Не кукушки загрустили – плачет Танина родня,
На виске у Тани рана от лихого кистеня.
Алым венчиком кровинки запеклися на челе —
Хороша была Танюша, краше не было в селе.
«Хороша была Танюша…», 1915(?)
Героиня жестокой баллады гибнет, а кто конкретно ее убил – бросивший любовник или обманутый жених – автор не уточняет. Как и положено по закону жанра. С реальной Татьяной Федоровной самого страшного не случилось. К тридцати годам она подурнела и обабилась, потому и притихла, перестала бунтовать и, покорясь неласковой судьбе, вернулась в семью. Правда, поставила мужу два условия: пусть отделит Ивана и его мымру и выстроит новый дом, старый того и гляди рухнет. Александр на оба условия согласился, а со свекровью Татьяна не то чтобы помирилась, скорее смирилась. После внезапной смерти младшей любимой дочери Аграфена Панкратьевна так сдала, что превратилась в собственную тень: смотрит – не видит, слушает – не слышит. Даже рождению внучки Екатерины, крошечки-хаврошечки, до того бойкой и крепенькой, что и годочка не было, а с отцовых колен соскользнула и побежала, не обрадовалась. А вот Татьяну после новых родов как подменили: с рук Катьку не спускает, по ночам к люльке-качалке раз десять подойдет – дышит ли, не хрипит ли, перевернет поудобнее, одеялко поправит. Но все эти перемены произойдут ох как нескоро. А пока Сергей живет у Титовых. Мать из Рязани приезжает редко, а когда приезжает, ни ей, ни деду лучше на глаза не попадаться. Оба злые и ссорятся. Мать злее.
Татьяне Федоровне и впрямь не до нежностей. Отец требует денег (целых три рубля!) на содержание законного сына. Девица Разгуляева просит полтора на прокорм незаконного. Такой суммы ей не заработать. В отчаянье Татьяна Федоровна кинулась было к брошенному мужу. Прикатила в Москву нарядная, коса короной, полушалок малиновый, в белых розанах, щеки кровь с молоком. Александр Никитич нехорошего не говорил, но деньги для Сергуньки отдавать Титовым отказался. Дескать, как отсылал жалованье матушке Аграфене Панкратьевне, так и теперь отсылаю. На все семейство, купно. Пусть у нее Федор Андреич и просит, ежели так обеднел, что при трех коровах одного внука прокормить не умеет.
Прокормить внука Федор Титов, разумеется, мог и рубчики с непутевой дочери требовал не от скаредности, а для порядка. А еще от обиды. Смертно обидела его Татьяна. Какая девка была, а чем кончилось? Что до мальчишки, то Титов был, наверное, единственным из родичей будущего поэта, кому подкидыш не в тягость, а в нечаянную радость.
В автобиографической версии, записанной в феврале 1921 года Ив. Ник. Розановым со слов поэта, Есенин сообщает: «В нашем краю много сектантов и старообрядцев. Дед мой, замечательный человек, был старообрядческим начетником. Книга не была у нас совершенно исключительным явлением, как во многих других избах. Насколько я себя помню, помню и толстые книги в кожаных переплетах». О том, что он из «старообрядческой семьи», Есенин говорил и Александру Блоку. Комментаторская традиция, отнеся процитированные высказывания к Федору Титову, считает, что Есенин, угадав интерес столичной интеллигенции к старообрядчеству, стал сочинять себе модную биографию. Вот как откомментирован записанный Розановым текст в четырехтомнике «Есенин в стихах и в жизни»: «Сведений о том, что дед Есенина был старообрядцем, нет. Но в окрестностях Константинова, в Спас-Клепиках, старообрядцы жили, и Есенин мог слышать от них духовные стихи». В том, что в воспоминаниях И. Н. Розанова речь идет о деде по материнской линии, убеждены почему-то и Ст. и С. Куняевы. Отсюда, видимо, и их реакция на записанный Иваном Никаноровичем есенинский рассказ о себе: «Дед поэта по матери, Федор Андреевич Титов, не был, вопреки уверениям внука, ни старообрядцем, ни начетником. Грамотой он владел еле-еле…»
На мой же взгляд, рассуждения Куняевых – не что иное, как результат недостаточно внимательного вчитывания в текст и вдумывания в контекст. Ни при какой погоде Есенину и в голову бы не пришло называть Федора Титова, почетного прихожанина Константиновского храма, старообрядцем. Начетником, книжником и замечательным человеком он, судя по всему, считал другого, умершего деда – Никиту Осиповича. И ссылки на духовные стихи, которые поэт якобы мог слышать от живших в Спас-Клепиках старообрядцев, – аргумент натянутый. Есенин говорил Розанову не о песнях, а о книгах, и притом о книгах домашних. У полуграмотного Федора Андреевича старинных изданий, разумеется, не было. А вот от Никиты Осиповича книги наверняка остались, и именно такие, какие запомнил (младенческим оком) его гениальный внук: толстые, в кожаных переплетах. Дети Никиты Монаха в них конечно же не заглядывали, хотя и были грамотные. Не слишком, видимо, пеклись и об их сохранности, держали не в тайнике, а на виду, в доступном месте. Короче, в раннем детстве Есенин вполне мог оставшиеся от деда Никиты кожаные фолианты и перелистывать, и рассматривать, хотя прочесть, похоже что не успел. К 1904 году, когда его забрали из титовского в отчий дом, от книжных сокровищ Никиты Осиповича уже ничего не осталось. Часть книг Аграфена Панкратьевна за медный мусор уступила квартирантам, ведать не ведая, что русская старина вошла в большую моду и знающие люди платят за нее хорошие деньги. А то, что осталось из ветхого и потрепанного, пропало, когда после смерти матери (1909) отец поэта на месте обветшавшей двухэтажной избы выстроил новую.
Сложив все это вместе: и рассказы бабки Груни о том, каким замечательным человеком был покойный ее муж, а его, Сережи, дед, и как приходили к нему мужики побеседовать о земном и о божественном, – Есенин, видимо, и пришел к выводу, что Никита Осипович был старообрядцем. Иначе как объяснить: не пил, не курил и до двадцати восьми лет не женился, за что и прозван Монахом? А главная загадка – книги. Откуда они у простого крестьянина? Словом, Есенин не сочинял интересную биографию, а домысливал ее, пытаясь понять, от какой же яблони он яблочко и откуда у него не понятная что матери, что отцу любовь к книге?
Впрочем, и другой его дед, Титов, хотя и был едва грамотным, немало поспособствовал тому, что сам поэт называл «пробуждением творческих дум». В автобиографической прозе о Федоре Титове сказано немного. Скупее, чем об озорных дядьях, учивших плавать, ездить верхом и драться, или о бабке по матери, любившей его без памяти. Вдалбливал-де старую патриархальную культуру, пел старинные заунывные песни, по субботам и воскресеньям пересказывал Библию. А вот судя по стихам, главным человеком в стране детства поэта был именно дед Федор, потому что, сам того не подозревая, растил своего единственного внука поэтом. Старшая из сестер Есенина вспоминает, что Сергей часто пересказывал ей свои разговоры с дедом. Правда, запомнила Екатерина только один, вот этот: «Дедушка с Сергеем спали на печке. Из окна на печку светила луна.
– Дедушка, а кто это месяц на небе повесил?
Дедушка все знал и не задумываясь отвечал:
– Месяц? Его туда Феодосий Иванович повесил.
– А кто такой Феодосий Иванович?
– Феодосий Иванович сапожник, вот поедем с тобой во вторник на базар, я тебе покажу его – толстый такой».
Эту лукавую дедову сказочку Есенин вставит в одну из своих маленьких поэм почти без изменений:
О месяц, месяц!
Рыжая шапка моего деда,
Закинутая озорным внуком на сук облака,
Спади на землю…
Прикрой глаза мои!
«Сельский часослов», 1918
Действующим лицом оказывается дед Федор и в поэме «Октоих», созданной в тот промежуток краткий, когда Есенин верил, что, сбросив монархическое «иго», Россия станет Великой мужицкой Республикой, а его земляки («отчари»), получив наконец землю и волю, превратят ее в рай изобилия:
Осанна в вышних!
Холмы поют про рай.
И в том раю я вижу
Тебя, мой отчий край.
Под Маврикийским дубом
Сидит мой рыжий дед,
И светит его шуба
Горохом частых звезд.
«И луна, и месяц, – писал страстный почитатель поэзии Есенина композитор и музыкальный критик Арсений Авраамов, – обычно употребляются вместо фонаря, для “светотени”, во свидетели ночных тайн… И так ведется из века в век… И вот пришел Сергей Есенин и, не успев напечатать трех сотен страниц, шутя, между “делом”, дал русской поэзии свыше полусотни незабываемых образов месяца-луны, ни разу не обмолвившись ни единым эпитетом… Не только “шаблонных” нет у него – свои собственные, новые он никогда не повторяет. Сам он – рог изобилия, образ его – сказочный оборотень».
Какие из полусотни нешаблонных образов месяца-луны, типа «ягненочек кудрявый, месяц, гуляет в голубой траве», принадлежат Есенину, а какие придумал для внука Федор Титов, нам уже никогда не узнать. Да это не так уж и важно. Важнее запомнить, что отношение к образу как к сказочному оборотню, обращающемуся, как говаривали в старину, «в разные виды», для Есенина столь же органично, как и для его деда. Властная простота, с какой Федор Титов обращался (и общался) с пространством космоса, делая доступной малолетке «расстановку» небесных тел и сил, аукнулось не только в стихах, особенно в ранних, с мифологическим и фольклорным уклоном, но и в теоретическом трактате «Ключи Марии». Едва грамотный дед, сам того не подозревая, передал Есенину ключи к тайне «органической фигуральности», то есть образности как способу соображения понятий, а значит, и к поэзии русского языка: «Живя, двигаясь и волнуясь, человек древней эпохи не мог не задавать себе вопроса: откуда он, что есть солнце и вообще что есть обступающая его жизнь? Ища ответа во всем, он как бы искал своего внутреннего примирения с собой и миром. И разматывая клубок движений на земле, находя имя всякому предмету и положению… он решился теми же средствами примирить себя с непокорностью стихий и безответностью пространства. Примирение это состояло в том, что кругом он сделал доступную своему пониманию расстановку. Солнце, например, уподобилось колесу, тельцу и множеству других положений, облака взрычали, как волки, и т. д.»
Почти на каждое из узаконенных фольклорной традицией уподоблений Есенин создает несколько вариаций: «Колесом за сини горы солнце тихое скатилось…», «Над крышею, как корова, хвост задрала заря…», «Облака лают, ревет златозубая высь…» Процитированные фигуральности настолько необычны, что их связь (соотнесенность) с первоисточником если и фиксируется (узнается), то лишь умозрительно, задним числом, по размышлении и припоминании. А первое впечатление – впечатление ошеломительной ереси, то бишь лирической дерзости и свежести непосредственного восприятия:
И невольно в мире хлеба
Рвется образ с языка:
Отелившееся небо
Лижет красного телка.