– Я скажу, кому. Весточку, что я жив. Только сделать это надо будет осторожно. Сможешь?
Пауза.
– Сделаешь? – повторил Патрик.
– Ваша милость, – Жан сглотнул и посмотрел на него умоляюще. – Не губите, ваша милость. Мы и так… всем, чем можем, вам… А мы ведь люди маленькие. А ну как прознает кто, ведь не сносить нам головы. Вы-то, поди, знаете, на что идете… а я? А Жаклина? Ведь у нее, кроме меня, никого, как я могу ее голову в петлю совать? Ну… ну, давайте я чего другое для вас сделаю… денег добуду… а это – нет, не просите.
– Боишься? – тихо спросил Патрик.
– Боюсь, – честно признался Жан. – Не обессудьте. Мне во дворец попасть просто, да выйти сложно. А ну, как узнает кто? А если этот ваш… а если и он купленный?
– Нет, – твердо проговорил Патрик. – Этот человек – пожалуй, единственный, кому я могу доверять. И кто может что-то сделать. Прошу тебя.
– Нет, – замотал головой Жан. – Не пойду. Боюсь.
Патрик посмотрел на него и отвел взгляд. Опустился на подушку.
– Ладно, – проговорил он ровно. – Прости меня, солдат. Ты прав.
– Ваша милость, – Жан опустил глаза. – Не серчайте. Не могу я. Правда не могу. Боюсь.
– Ты будешь бояться еще больше, – усмехнулся принц, – пока я здесь. И ты боишься, и тетка твоя. Потому что в каждую минуту меня могут найти, и тогда вам несдобровать. И ты это знаешь. А если меня здесь не будет, вы забудете это все, как страшный сон. Вот и думай, солдат, что тебе лучше – отбояться один раз – и забыть или трястись от страха еще несколько месяцев, пока я не встану на ноги и не уйду? Вот и думай.
Вот и сидит теперь рядовой Жан Вельен с кружкой в обнимку, только хмель не берет – от мыслей невеселых бежит, как от огня. И некому рассказать даже… не тетку же в это впутывать.
– Эй, Вельен, – отвлек его знакомый голос. – Чего кислый-то такой? Давай выпьем.
Легран с размаху грохнул на стол кружку, не пролив при этом, однако, ни капли, и уселся на скамью рядом.
– Чего кислый такой? – повторил он. – Или мамзеля послала?
Жан только рукой махнул.
Легран пригляделся к нему.
– Что стряслось? – спросил уже иначе, тихо и настороженно.
Жан посмотрел на него. Нет больше сил нести все в одиночку. Не помощник ему никто, но выговориться… хотя бы выговориться он может? И кто поймет его лучше, чем Легран – ведь он тоже был там той ночью, той проклятой ночью, с которой все пошло наперекосяк.
– Случилось…
Он поднял на приятеля тяжелый взгляд.
– Поговорить надо… Не торопишься?
Легран сделал немаленький глоток и придвинулся ближе.
– Куда мне торопиться… Ну? Выкладывай, приятель, а то на твою рожу смотреть – пиво скисает.
Жан огляделся по сторонам.
– Помнишь… этого?
– Кого? – не понял Легран.
– Ну… – Жан слегка разозлился на приятеля за непонятливость. – Которого мы с тобой… ну, с того света вытащили, помнишь?
Легран испуганно заозирался, отодвинулся и выматерился вполголоса.
– И слышать про него не хочу! Сто раз уже пожалел, что тебя тогда послушал.
– Да я и сам пожалел, – признался Жан. – Только что делать-то теперь?
Легран опять украдкой огляделся.
– Шел бы ты, парень, со своим мертвяком… Нашел место, где ужасы рассказывать. Ну тебя.
Взял кружку и ушел.
Жан посмотрел ему вслед. Умный человек, сразу видно. Вмазываться не хочет, и правильно делает. Жан залпом опрокинул кружку и грохнул кулаком по столу. Все умные, один он в дураках остался.
Ночью он долго лежал без сна, слушая мощный храп казармы. Лунные лучи лежали на полу, в них плавали пылинки. Воняло от сапог соседа. Кто-то присвистывал во сне, кто-то по-детски чмокал губами. Жан лежал с открытыми глазами и смотрел в потолок.
За дверью простучали шаги – смена караула. Жан перевернулся на другой бок и умял подушку. А ведь ни свет ни заря подымут. За что ему такое наказанье?
– Что не спишь? – услышал Жан шепот и приподнялся на локте.
Легран лежал, повернувшись к нему лицом, закрыв глаза.
– Ну, так что не спишь-то? – голос его был совсем не сонным.
– До ветру собрался, – буркнул Жан. – Щас вернусь.
Он встал, натянул сапоги и вышел. Покачиваясь, пересек длинный коридор и вышел во двор. Луна светила – ярче не придумаешь, по траве протянулись резкие, почти черные тени.
За спиной послышались осторожные шаги, дверь скрипнула, и Жан резко повернулся.
– Ты за мной шпионить, что ли, взялся? – без всякого выражения спросил он, увидев на крыльце длинную фигуру.
– Нужен ты мне, – фыркнул Легран, останавливаясь рядом. – Я, может, тоже отлить хочу.
Он поднял голову, поглядел в темное небо. Зевнул, почесал шею.
– За полночь, поди, уже. Что, Вельен, маешься?
– Тебе какое дело…
– Да никакого, в общем. Тебя жалко. Вижу ведь, что маешься. Из-за этого, что ли?
Жан промолчал.
Легран огляделся. Они были одни. В раскрытые, несмотря на осень, окна казармы доносился мощный храп.
– Отойдем, что ли… – позвал Легран.
Они сошли с крыльца, сделали несколько шагов и остановились у забора. Легран вытащил трубку, похлопал себя по карманам.
– Эх, жаль, огня не захватил, – посетовал он. – А ты тоже хорош, дурак – про такие дела в трактире говорить. Ум-то есть у тебя? Мало ли, сколько ушей там слушает. Давай, выкладывай. Понял я, про кого ты. Неужто живой?
– Живой, – тихо ответил Жан. – Правда, лежит еще… неделя всего, как в себя пришел.
– Так он… у тебя, что ли?!
Жан молча кивнул.
– Вот это да! Силен парень… Где ж ты его прячешь? А если найдут?
– О чем и речь, – прошептал Жан. – Я уже от тени своей шарахаюсь. Сколько натерпелся – не рассказать… каждый раз иду в увольнение и трясусь – вдруг там от дома угли одни остались. Он вроде на поправку пошел… мы думали – все, концы отдаст. На той неделе я пришел – он еще говорить не мог, а узнал меня. Спасибо сказал.
– Спасибом сыт не будешь, – фыркнул Легран.
– Да Бог бы с ним, пусть лежит. Но ведь он… сегодня прихожу – а он… он просит, чтоб помог я ему. Записку вот просил отнести… одному человеку. А мне и отказать вроде неловко – не век же ему лежать в нашей халупе, а все ж страшно…
– Ты дурак, Вельен, – покачал головой Легран. – Да он на тебя сядет – пикнуть не успеешь. Ты хоть соображаешь, во что ввязался?
– Да соображаю я все. Жалко мне его, – признался Жан.
– С жалостью этой ты попадешь … сказать куда?
– Сам знаю. Только вот что делать теперь, не знаю.
– Как это что? – шепотом возмутился Легран. – Да пошли ты его куда подальше, и все дела.
– Не могу…
– Да почему, так тебя и разэтак?!
Жан покряхтел. Как ему объяснить? Как сказать, если слов таких он сызмальства не знал, это все для благородных слова, а им такое не пристало.
– Не могу, – повторил он. – Получается, что брошу я его. А у него ведь нет никого теперь. Один. И едва живой. А я присягу давал… и ему, получается, – тоже, – он запутался, махнул рукой.
– Ну, ты и дурак, – покачал головой Легран. – О себе не думаешь – о тетке своей подумай. Пропадет ведь. А если донесут?
– Того и боюсь.
– Ну, так и отправь его… Адрес подсказать или сам знаешь?
– Куда я его отправлю, Легран, ну куда? Он еще на ногах не стоит, только-только с того света вернулся. Как я его выгоню? Проще было сразу закопать…
– Да надо было закопать, – проворчал Легран. – Меньше мороки было бы. Жалельщик, мать твою. Пропадешь тут с тобой.
Он помолчал, повертел трубку в руках и поежился. Где-то заухала ночная птица.
– Ну, а от меня-то ты чего хочешь?
– Да ничего, наверное, – вздохнул Жан. – Совета хотел спросить… да вижу, что не советчик ты, – он махнул рукой.
– Не советчик. А то ты потом меня за собой потянешь… плавали, знаем. Думай сам. И меня в это дело не впутывай.
Легран спрятал трубку в карман и развернулся было, чтобы уходить, но остановился.
– Ты вот что… Как другу говорю, Вельен: выгони ты его. Все, что мог, ты для него сделал. А он тебе не сват, не кум, чтоб башку в петлю совать. Пусть сам разбирается, это их, господское, дело.
Он помолчал.
– А если меня еще раз впутать соберешься – донесу. Я предупредил.
Неторопливо, зевая, он двинулся за угол, к дощатой будке. Жан сплюнул и выругался – хмуро, но от души. Махнул рукой и пошел обратно, в сонную тишину казармы.
* * *
Бабка Катарина, вдова каменщика, жила одна уже пять лет. Муж ее погиб – сорвался с лесов на строительстве. Он был хорошим работником и, по счастью, успел скопить кое-что себе и жене «на безбедную старость». Старость Катарины не стала вовсе уж безбедной, но все-таки давала возможность прожить, не будучи никому обузой. Впрочем, обузой быть и некому: детей у Катарины и Мориса не было, хотя носила она пятерых, пятерых и родила, только двое умерли сразу, еще двое не пережили первую зиму, а первенец умер в шесть лет от быстрой какой-то болезни, распознать которую не сумели даже лекари.
– Бог дал – Бог и взял, – говорила Катарина довольно спокойно. – Чего уж тут… Спасибо, муж был. Да племянников у меня целый мешок – и всех я вынянчила, теперь вон – лбы здоровущее, у одного уж свои внуки есть.
Жила бабка Катарина скромно, но тихой ее жизнь назвать никак было нельзя. До старости сохранив неугомонный нрав, она целыми днями крутилась по многочисленной родне, помогая нянчить детей, внуков, правнуков, племянников, внучатых племянников… «а дальше я и не считаю, чтоб слишком старой себя не чувствовать». Была бабка, несмотря на преклонные годы, бодрой и шустрой, всего год как перестала сама колоть дрова – теперь ей помогал в этом соседкин сын, здоровенный мужик-вдовец, который звал Катарину бабуней и, видно, крепко любил. Не проходило дня, чтоб он не забегал к бабке справиться о здоровье, а она улыбалась и совала ему что-нибудь вкусненькое. Мужика звали Пьером, был он бородат и с виду суров, но, как вскоре поняла Вета, беззлобен и добродушен.
Впрочем, увидев у бабуни чужую девку, «приблуду», как выразилась мать Пьера, мужик напрягся. Катарина, как могла, пыталась успокоить его, но понадобилась не неделя и не две, чтобы Пьер перестал видеть в Вете воровку, вознамерившуюся обманом завладеть бабкиным наследством. То, что наследства было – крошечный домик, кошка и клубки пряжи для вязания, Пьера нисколько не волновало – в предместье и за подобное могли пойти на душегубство, а после, если не повезет, и на каторгу.
Впервые столкнувшись с жизнью и миром простых обывателей, Вета долго не могла привыкнуть к их прямому, бескомпромиссному и бесхитростному взгляду на жизнь. Черное было для них черным, а белое – белым. Голод был голодом, но воровство не осуждалось, если человек шел на него из-за страха голодной смерти себе или детям. Их не волновали отвлеченные умствования о том, куда идут налоги и с кем нынче воюет или не воюет страна, они воевали каждый день – с нуждой, недородом, вьюнком в огороде, заморозками или гусеницами, считали, что до Бога высоко, а до короля далеко, и не верили в иную справедливость, кроме своей собственной. Были эти люди угрюмы на первый взгляд и не терпели попрошаек и лентяев, но если доходило до настоящей беды – могли помочь, не спрашивая имен и званий. Вета иногда думала, что судьба в лице бабки Катарины послала ей свою милость: здесь, в предместье Леррена, она могла жить долго-долго, и никто не нашел бы, не узнал бы бывшей графини прямо под носом у лорда-регента, да и искать бы никто не стал. Здесь, пожалуй, она могла бы в безопасности вырастить сына.
Сложно сказать, поверила ли бабка тому, что рассказала ей о себе неожиданная гостья, но сильно не расспрашивала. Видимо, ей было достаточно того, что Вета поклялась: она не воровка и не убийца, полиция ее не ищет (и это была правда – кому она теперь, после гибели Патрика, нужна?). Вета представилась сиротой, выросшей в батрачках, вышедшей замуж за мастерового. Теперь мужа убили в пьяной драке: сосед распускал руки, она пожаловалась мужу… кто же знал, что так выйдет? (прости, Патрик! Тысячу раз прости!). После похорон свекровь выгнала: нам, мол, такая не нужна, которая сына сгубила, а идти ей некуда. Вот и пошла новое место искать.
Местом ее стала теперь деревянная лавка в большой кухне, служившей одновременно и спальней, и гостиной. Как во многих не очень больших и небогатых семьях, в доме Катарины было всего две комнаты: одна жилая, вторая парадная, предназначенная для почетных гостей и «для фасону». В ней стояла деревянная кровать с большой периной и грудой белоснежных подушек, покрытая цветным лоскутным покрывалом, и огромный сундук, в котором хранились еще девичьи бабкины наряды. Часть нарядов пошла в дело: единственное платье Веты, еще то, которое дала ей Хая, совсем истрепалось. Но Вета никак не могла заставить себя снять его – в этом платье она была счастлива с Патриком, это платье помнило его живым. И если бы не уверения Катарины, что обноски не будут порваны на тряпки, а займут место в сундуке, она так бы и ходила, «как оборванка», как в сердцах сказала однажды бабка.
Вставали они до света и ложились рано; топили печь и пекли хлеб, кормили кур, которых было у Катарины аж целых пять штук. Потом Вета прибиралась в комнате, а бабка уходила за водой – эту работу она всегда выполняла сама и гордилась, что в свои годы еще способна удержать полные ведра на коромысле. День проходил в мелких заботах о хлебе насущном, и думать, и вспоминать было некогда.
Вета крутилась по нехитрому хозяйству бабки Катарины, вязала и шила, потихоньку прислушиваясь к тому новому, что происходит внутри нее. Ей казалось, что она попала в другой мир и другую жизнь, и это помогало приглушать постоянную, ноющую, как больной зуб, боль утраты.
Дни были одинаковыми, монотонными и серыми, никакими. Вета терпеливо пережидала пустые часы, занимаясь чем-то необходимым и обыденным, что не имело совершенно никакого значения. День был не настоящий, настоящими были ночи. Ночь – вот единственно реальное время, в котором она оживала и вновь становилась собой.
Ночью приходил Патрик. Живой. Настоящий. Веселый. Садился на край ее постели, смеялся и просил подождать чуть-чуть. Родится малыш, и он заберет их к себе, и они уйдут туда, где их никто не найдет. И пусть Вета не винит себя, она ни в чем не виновата и все сделала правильно, он жив и скоро вернется. Вета смеялась, кивала, и ледяной ком, в который смерзлась ее душа, таял, уступая место облегчению и надежде.
Утром она открывала глаза, и все продолжалось. Серые дни, лед внутри, усталость и безразличие. Поэтому, едва выпадала свободная минутка, Вета пряталась в угол и закрывала глаза, уходила – туда, где Патрик был жив и помнил о ней.
Бабка Катарина сначала поглядывала на свою жилицу с беспокойством, пробовала расспрашивать, что случилось. Вета отговаривалась усталостью. Потом Катарина стала тормошить ее, говоря:
– Не нравишься ты мне, девка. Говори! А ну-ка говори!
– Что говорить, бабушка? – вяло сопротивлялась Вета.
– Что хочешь, то и говори. О муже рассказывай. Он у тебя что, красивый был?
Говорить было больно. Каждое слово царапало душу, как камень с зазубренными краями. Вета не могла и не хотела расстаться даже с крупицей тех воспоминаний, в который Патрик принадлежал ей и только ей; на все попытки бабки она отнекивалась, потом стала зло огрызаться. Но Катарина не унималась, и девушка нехотя цедила сквозь зубы самые мелкие и незначительные подробности: что любил Патрик, как одевался, что предпочитал на обед или на ужин. Рассказывать это было опасно, но бабка, казалось, не замечала откровенного вранья или нестыковок: откуда бы мастеровой умел охотиться или как мог любить зайчатину в белом вине? И вытягивала, вытягивала из девушки все новые крохи, слушала и кивала. В какой-то момент Вета поняла, что ей это нужно, что в рассказах Патрик становится больше живым, чем в ее снах. И говорила уже сама, без понуканий, и улыбалась, вспоминая. А однажды вечером, вдруг запнулась на полуслове, посмотрела на бабку широко раскрытыми, изумленными глазами и прошептала, словно поняла только сейчас:
– Он ведь умер…
Слезы хлынули градом, полились по лицу, закапали на деревянную столешницу, но Вета сидела молча, словно недоумевая, не замечая ничего вокруг. И только спустя минуту вздрогнула, будто проснувшись – и застонала, зарыдала в голос, упала головой на стол. И плакала, как в детстве – горько, отчаянно, колотя кулаками – как не плакала уже давно, с той самой ночи или раньше, намного раньше.
Бабка терпеливо пережидала, только гладила ее по голове, по трясущимся плечам. А когда Вета всхлипнула в последний раз и вытерла мокрые глаза, сказала мягко:
– Вот и хорошо, вот и умница. Теперь будешь жить. А то ведь сухая ты была, девка, а это ой как плохо. Боялась я за тебя, все приглядывала, как бы ты руки на себя не наложила. – И вздохнула: – Горе, девонька, не спрашивает, куда да когда являться, приходит само, когда не ждали. Вот и тебе пришлось. Ну да что ж – зато дите у тебя будет, для него жить надобно. Твой-то Патрик во сне к тебе приходил, верно?
Вета кивнула.
– Теперь реже приходить будет. Вылила ты, теперь и тебе, и ему легче станет.
Как-то раз Катарина отправила девушку на рынок – кончились соль и мука. Уже катил к концу ноябрь; деревья, уже разноцветные и полуоблетевшие, неторопливо роняли листья на головы прохожим, и Вете казалось, что она слышит этот слабый шорох. Девушка шла неторопливо, осторожно ставя ноги – уже стал виден под одеждой живот, иногда было тяжеловато ходить – и куталась в старый плащ, отданный ей Катариной.
До рынка совсем недалеко, но так хотелось пройтись ясным погожим деньком. Накануне сутки лил дождь, и мостовая еще не успела просохнуть, оттого вдвойне дорогим было это нежаркое осеннее солнышко. Вета ловила глазами лучи, щурилась и думала о том маленьком, что растет у нее внутри. Впервые за все эти месяцы тоска внутри улеглась и свернулась тихим клубочком. Какое теплое солнце… Она свернула в переулок, чтобы выйти к реке… постоять немного на берегу, посмотреть на ленивую, полусонную Тирну…
Где-то впереди раздались мужские голоса и смех. И Вета дернулась и ускорила шаг, потому что это смеялся Патрик. Надо догнать и окликнуть его, он поможет ей донести корзинку, и она расскажет ему, что…
Отмахнувшись от боли, привычно шевельнувшейся внутри, девушка ускорила шаг. Переулок изгибался, и, свернув за поворот, она увидела идущего впереди высокого светловолосого человека. Он только что махнул рукой приятелю, ушедшему в один из дворов, и теперь шел неторопливо и легко по улице к набережной. Волосы его золотились на солнце, он слегка прихрамывал…
– Патрик! – закричала Вета и побежала за ним. – Патрик, подожди, постой!
Она догнала его и схватила за плечо. Человек обернулся…
Это был совсем незнакомый мужчина, намного старше Патрика – лет, наверное, тридцати с небольшим. Ну, совсем не похож – грубое, точно из камня выточенное лицо, небольшие, глубоко сидящие глаза. Только волосы – золотистые, вьющиеся… и такая же светлая борода. Мужчина удивленно и недоумевающее смотрел на нее, потом неожиданно улыбнулся:
– Обозналась никак?
– Простите, – пробормотала Вета, отступая на шаг. Дверь, ведущая в счастье, захлопнулась с могильным стуком. – Простите…
– Бывает, – усмехнулся мужчина. Окинул ее оценивающим взглядом: – Куда бежишь-то, красавица? На рынок, что ли? А то давай помогу.
Руки его потянулись к корзинке Веты, но девушка вырвалась… Всхлипнув, бросилась бежать – не видя, куда, не разбирая дороги и натыкаясь на прохожих. Остановилась лишь тогда, когда ноги обожгла сквозь башмаки ледяная вода – и только тогда поняла, что выскочила на берег и едва не по щиколотку влетела в осеннюю Тирну.
* * *
Боль. Постоянная, ровная, неумолимая. Оглушающая, изматывающая, лишающая сил. Боль – это все, что осталось в жизни. Ни повернуться, ни вздохнуть нельзя без того, чтобы она не скалилась неумолимой усмешкой, не набрасывалась, грызя и терзая тысячами ножей. Ни проблеска, ни лучика надежды. Калека. Ты никогда не встанешь на ноги.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке