Я посмотрел на Марокко, но не произнес ни слова. Он не отреагировал на мое молчание.
– Инсинье в трех соснах может заблудиться, – сказал он мне.
Я допил пиво, улыбнулся бармену и показал ему пустую бутылку, прося повторить. Подошел к кассе, надеясь, что Марокко обо мне забудет. Расплатился и выпил прямо там, потому что никто не может говорить плохо о Лоренцо Инсинье в моем присутствии.
Я вернулся к остальным. Марокко был несгибаем, как сталь. Спросил, согласен ли я, что Мертенс гораздо сильнее Инсинье.
Я смирился с происходящим. Сказал, что они тупицы и ни хрена не понимают, не поймут даже, когда их в задницу будут трахать, подумают, что хвост растет.
Я сказал, что они неправильно судят об Инсинье, хотят, чтобы он забивал, а он должен не забивать, а создавать моменты, отдавать голевые передачи, организовывать атаку. Я сказал, что Инсинье – последний представитель уже исчезающего вида футбола, и да, еще не реализовал себя полностью, но вот эта его нереализованность и делает его истинным неаполитанцем, а то, что сами неаполитанцы не знают, в чем состоит их суть, это еще один пример их собственной сути. Марокко выпятил губу, выражая несогласие.
– Мертенс – игрок международного класса, – сказал он. Я не ответил. Он достал табак и принялся сворачивать самокрутку. – Инсинье и по-итальянски не понимает. – Марокко посмотрел на меня, потом опять на свои пальцы, укладывающие табак в бумагу. Завернул, облизал край, блеснули зубы. – Мертенс и по-английски говорит. Он более образованный, международного класса.
Я попытался поймать взгляд Русского, но его не интересовал «Наполи». Оставалось только промолчать и сдаться. Я почувствовал себя очень одиноким.
Мы попрощались с Марокко и вышли из бара. Дождя уже не было и, казалось, даже потеплело. Пока спускались по Медзоканноне, я подумал, что уже сыт по горло всем этим, этими словами, бессмысленными и жестокими. Подумал, что, если бы их бросили мне в лицо с другим акцентом или на другом языке, может, тогда они показались бы мне забавными, но произнесенные кем-то из нашей компании они слишком меня задевали, заставляя чувствовать себя жертвой кораблекрушения в открытом море.
Мы вышли на пьяцетту Джусто, и даже там никого не было. Сели в очередном баре. Светильники были частью желтыми, частью зелеными. Со стороны кассы доносился джаз, очень старый и банальный. Русский заказал то же, что и в прошлом баре, я – «Уникум».
– Иногда ты мне напоминаешь главного героя «Параноид парка». – Русский часто объяснял что-нибудь с помощью фильмов, для него они очень много значили, гораздо больше, чем для меня.
– У него была работа? – спросил я.
Русский ответил, что главный герой был подростком и ходил в школу.
– Нам бы пригодилась идея, – добавил он. – Чтобы найти работу.
– У тебя она есть?
– Что?
– Идея.
– Нет.
– А если появится, у тебя есть деньги, чтобы начать свое дело?
– Нет.
– Тогда на абордаж.
Я встал и взял себе бутылку «Настро Адзурро».
– Не стоило бы тебе мешать алкоголь, – заметил Русский, а я ответил, что хочу умереть. – Мне кажется, что Сара боится серьезных отношений, но в то же время боится и просто перепихнуться.
– А мне кажется, лучше бы ей исчезнуть, – ответил я.
– Дай прикурить.
– Слушай, да ну ее нафиг, эту Сару.
– Тут можно курить? – спросил Русский у бармена и, дождавшись положительного ответа, закурил.
Мы говорили о том, какой красивый город Анакапри и насколько отвратителен сам остров Капри, с его жирными зажравшимися богатеями, о том, какой зловещей казалась природа в Анакапри. Ночью, когда дул сильный ветер, были слышны только шум листьев и стук веток друг о друга. Днем над тобой возвышались острые серые вершины гор, видимые с любой точки острова. Море тоже было непростым. Кругом скалы. Русский сказал, что попытка нырнуть могла стоить тебе жизни.
– Великолепно, – отметил я.
– Летом мы опять туда поедем, но на этот раз возьмем с собой домашний алкоголь, – сказал он, а пока я говорил, что вместо алкоголя лучше бы взять с собой ружье для подводной охоты, вошли три девушки и подошли к стойке сделать заказ, и Русский замолчал, и Анакапри потемнел и скрылся вдали.
Русский тронул меня за локоть. Мотнул головой в сторону девушек, не отводя от них взгляда. Потом похлопал по свободному стулу рядом с собой:
– Эй, слушай, садись тут.
Девушки смеялись. Думаю, в том числе над нами, потому что иногда поворачивались и смотрели на нас. Взяли свои разноцветные напитки и подошли ближе. Русский продолжал смотреть на них.
– А если мы тут сядем? – сказала одна подружка, указывая на стол.
Другая, оглядевшись, в очередной раз внимательно посмотрела на Русского.
– Ничего, если мы сядем с вами? – спросила она.
Русский не стал возражать, сохраняя спокойствие и не показывая вида, что ждал другого. Их звали Элена, Симона, а как звали третью, я не понял.
Элена, самая смелая, села рядом с Русским. Я поздоровался и назвался Джанджакомо. Русский и Элена принялись болтать друг с другом, а две другие девушки стали сплетничать о ком-то или о чем-то, что их обидело. Я разглядывал бар сквозь донышко бутылки, все вокруг было зеленым. Две подружки обсуждали учебу, потом стали вести себя так, будто разговор касался всех присутствующих, затем снова принялись болтать друг с другом. Я встал, чтобы взять еще пива. Вернулся. Элена и Русский поднялись, Русский заплатил за ее выпивку. У двух ее подружек были пронзительные голоса, пронзительнее даже, чем саксофон контральто, звук которого доносился из колонок. Русский и Элена выпили, а потом, словно так и надо было, поцеловались. С языком. Подружки смутились, онемели, потом засмеялись, прикрывая рты ладошками.
– Все в порядке? – спросил меня Русский, когда я снова сел за стол.
Я кивнул.
– Хорошо, – сказал он. Свернул самокрутку и повернулся к Элене: – Идем, я тебе скажу кое-что важное.
Они вышли. Русский оставил на стуле зонтик. Подружки пересмеивались, изо всех сил показывая, что вся ситуация была очень странной, а они бы на месте Элены никогда бы так не поступили. Я закурил. Подумал, что, если бы в мире не существовало необходимости ждать, сигареты бы не изобрели.
– А ты, Джанджакомо, чем занимаешься? – спросила меня та, что без имени.
– Ничем.
– Не работаешь?
– Завязал.
Девушки обменялись заговорщицкими взглядами.
– А чем занимался раньше?
– Был моряком.
– А потом? Почему ушел?
– Разбогател, больше работать не надо.
– Повезло, – сказала вторая, Симона.
Я подмигнул ей.
– Так холодно, правда? – начала опять та, что без имени.
– Ужасно! – добавила Симона.
Я почувствовал, как внутри бурлит пиво, требует что-то сделать, не упускать возможность.
Я подчинился.
– А вы читали «Прекрасное лето» Павезе? – спросил я, девушки ответили, что не читали. – Главная героиня там начинает работать натурщицей у художника. Она позирует обнаженной, а на улице зима, и они в Турине, без отопления. И в какой-то момент Павезе говорит, что красивые женщины не чувствуют холод, природа сотворила их так, чтобы они могли ходить все время нагишом и не мерзнуть.
Они молчали, просто безучастно сидели.
– И что? – спросила наконец та, что без имени.
Я сказал, что ни на что такое не намекал, просто пытался поддержать разговор.
Девушки молчали, целиком и полностью погрузившись в экраны мобильников. Я тоже молчал. Посмотрел на обувь, подтянул носки, потом Русский открыл дверь и пропустил вперед Элену. Они сели.
– Все в порядке? – спросила она у всей компании.
Подруги посмотрели на них и заявили, что уже поздно, им пора идти.
– Мама дорогая, – сказал Русский, едва мы остались одни. – Я успел перепихнуться прямо здесь, в переулке, все по высшему разряду, а ты тут на жизнь жалуешься.
Мы выпили по последней рюмке водки, потому что это надо было отметить. Потом сели в машину, Русский завел мотор и сам тоже завелся. Он всегда начинал болтать, когда садился за руль.
Заявил, что мне пора завязывать со всем этим, что я вырос среди женщин, рядом всегда были мама, бабушка, тети, и все это наложило отпечаток на мое отношение к женщинам, я слишком застенчивый. Слишком их уважаю, отношусь к ним как к чему-то волшебному, а на самом деле они, как и все мы, а может и побольше нашего хотят просто перепихнуться.
Мы остановились на светофоре, поток красноречия Русского прервался.
– Ты понял? – Он явно ждал моего ответа.
– Да, – ответил я, потому что моя голова все равно кивала сама по себе.
Он сказал, что говорит мне такое ради моего же блага. Остановил машину у моего дома, перед закрытым супермаркетом.
– Не парься ты так, – сказал он, и, пока прикуривал сигарету, на лобовом стекле распустилось несколько капель.
Он сказал, что это мокрый снег.
Я уставился на капли. Попытался понять, из чего они состоят, но потом решил, что мне все равно.
– Пойду, – сказал я.
Вышел из машины и подошел к решетке, открыл сначала ее, потом дверь в квартиру. Разделся. Лег в кровать. Голова кружилась, и земля вместе с ней. Часы на телефоне показывали 5. 04. Я перевернулся на живот, чтобы остановить головокружение. Если ты спишь на животе, то не захлебнешься в собственной блевотине, а в мире и без того полно тех, кто умер, захлебнувшись в собственной блевотине, и у всех этих людей жизнь была поинтереснее моей. А еще я подумал, что если этой ночью умру, то это станет самой большой неудачей в моей жизни.
Я открыл глаза, сквозь жалюзи пробивался слабый свет. Я перевернулся под простыней и почувствовал, что голова кружится. За стеной мама возилась на кухне, гремел концерт из кастрюль и сковородок. Я встал. Зашел в туалет, яркий свет неоновой лампы на потолке заставил меня зажмуриться. Пописал сидя. Мое лицо в зеркале отсвечивало зеленым. Я зашел на кухню, в воздухе витали сильные запахи. На огне кипел соус, мама мешала его большой ложкой, держа в другой руке журнал. Я налил воды в стакан.
– Добрый день, – сказал я.
– Помойся и открой окно, от тебя воняет как в баре, – ответила она.
Я выпил воды и снова наполнил стакан: ничего нет лучше воды в воскресенье утром.
Я спросил, где отец, мама ответила, что он пошел на пробежку. Вода полилась в горло. Я поставил стакан на стол. Спросил, что мы будем есть, мама положила ложку на край кастрюли и направилась к двери.
– Ничего, есть нечего, – сказала она мне уже из коридора.
Я вернулся в комнату. Открыл окно и снова лег на кровать.
Завернулся в простыни, и мне почудилось, что я вдруг оказался в каком-то другом месте и теперь могу просто полежать в тишине и покое, что время тут остановилось, а скука и лень полностью оправданны.
Я проснулся от шума поднимающихся жалюзи и света, появившегося следом.
– Все готово, – сказала мама. – Иди за стол.
Я натянул свитер, умылся. Зашел в зал. Поздоровался с отцом, он мне сказал, что «Наполи» сегодня вечером играет отложенный матч, но я уже это знал.
– С кем играет? – спросила мама.
– С «Палермо», – ответил отец.
Мы сели за стол, на экране телевизора безостановочным потоком мелькали картинки. Отец включил новости, мама положила мне в тарелку первое. Ньокки с помидором и кусочками копченой проволы. Мы подождали, пока она тоже сядет за стол, и только потом начали есть.
– Знаешь, что натворил твой дед? – спросила меня мама, пока отец наливал ей в бокал красное вино. – Ударил старушку: видите ли, она слишком громко разговаривала, а его это раздражало.
– Как ударил?
– Отвесил ей пощечину, а потом толкнул.
Я только приподнял бровь, потому что на самом деле тут нечего было сказать. Деду, отцу матери, было 88 лет, и всю жизнь он делал то, что хотел, а сейчас его заперли в доме престарелых, и он сидит там, как лев в клетке, и никак не может успокоиться. Потому он и стал таким драчливым – это помогает ему чувствовать себя живым, а эта старушка была далеко не первым человеком, кого он ударил.
Я сказал матери, что он не может там оставаться, она сама видит, к чему это ведет.
Мама засуетилась, мотнула волосами:
– А где он должен быть? Он же невыносим.
Мы сменили тему.
Пока ждали мясной рулет, считали, сколько осталось родителям до пенсии. У мамы получилось десять лет, у отца – пять. Пока ели второе, говорили о мамином коллеге, который вечно создавал проблемы и все тормозил, но тут мое внимание привлекли новости по телевизору. Ночью на Сицилии и в Лечче выпал снег. Показывали выбеленные пляжи и волны, которые выкатывались на берег и смывали снег, засыпавший песок. Я подумал, что «быть вместе» для моих родителей, по сути, сводится к рассказам о тех случаях, когда они не были вместе.
Я доел, спросил у мамы, можно ли взять ее машину, потому что на улице дождь. Она разрешила. Я позвонил Русскому и предупредил, что заеду. Набрал ванну и вымылся. Оделся там же, не выходя в коридор, потому что воздух в ванной нагрелся от горячей воды. Вернулся в комнату, заглянул в кошелек – там осталось 5 евро. Взял карточку из ящика стола – я хранил ее там на всякий случай, пока не понадобится: с глаз долой – из сердца вон. Заглянул в гостиную и сказал:
– Я пошел.
Родители все еще сидели за столом.
Я сел в машину. Спрятал плюшевого льва под пассажирским креслом. Завел мотор, отрегулировал зеркало заднего вида, потом включил кондиционер на обогрев и пристегнул ремень. Включил «дворники», – лило как из ведра. Я был уверен, что Русский сейчас сидит за письменным столом, рядом горит лампа, он с головой погрузился в сборку очередной модели танка, и мое появление оторвет его от этого занятия, я его подразню немного, а потом мы будем говорить о прошлой ночи, выберем фильм, на который мне будет абсолютно наплевать, и я беспардонно засну, отчасти чтобы позлить Русского, отчасти потому, что и правда устал. Потом проснусь и посмотрю матч на его компьютере, пока он будет, одну за другой, прилаживать крошечные детали к модели танка. Я уже знал, как все будет, но ничего страшного, сойдет и так. Все лучше, чем быть одному. «Кому надо оставаться в одиночестве, чтобы почувствовать себя еще более одиноким?» – думал я, с трудом пытаясь включить третью передачу на виа Джустиниано. Опустил взгляд на коробку передач, дернул рукоятку со всей силы и одновременно уперся ногами, случайно прибавил газу, а когда выпрямился, то увидел совсем рядом автобус. Ударил по педали тормоза, но асфальт был мокрый, и машина не остановилась. Я потерял контроль над управлением. Снега не было и уже не будет. Я понял, что все закончится для меня очень плохо, но не думал о жизни и перед глазами не мелькали лучшие моменты из прошлого. Я не увидел бабушку, снова живую, готовящую мне сладкий хворост, ее большие крестьянские руки испачканы в тесте, на столе рассыпана мука, за окном холодный февральский день. Не увидел свой первый поцелуй с девушкой, у которой были черные волосы и родинка над губой, и мы стояли позади заброшенного салона «Альфа Ромео», стараясь не наступить на какой-нибудь испачканный кровью шприц.
Я ничего не видел, кроме автобуса, ярко-оранжевого, как апельсин.
Раздался скрежет, потом удар, что-то вроде взрыва, ноги чем-то придавило. Ремень натянулся, я влетел лицом в рулевое колесо, серое и твердое.
Я сидел неподвижно, лицом к соседнему сиденью, пытаясь понять, жив я или уже нет.
Бардачок открылся, и я увидел, что его содержимое – бумаги, диски, документы – выпало и рассыпалось по коврику и пассажирскому креслу. Капли дождя шумели по крыше и лобовому стеклу, приглушая музыку по радио. Пела женщина. У нее был немного хриплый голос, и я понял, что еще не умер, но не могу пошевелиться. Потом кто-то открыл водительскую дверцу и вытащил меня наружу. Медленно довел меня до балкона. Мне помогли сесть, спиной к опущенным рольставням.
– Все в порядке? Что-то болит? – спросили меня, но я не смотрел ни на кого, не отвлекался и не отвечал.
Я засунул в рот пальцы и принялся пересчитывать зубы, проверяя, все ли на месте. У меня болело все тело, и особенно лицо. Я не плакал и был в шоке, застряв в мгновении, которого не существовало в реальности. Мой взгляд блуждал по сторонам, пока не наткнулся на то, что осталось от машины. Передняя часть была смята в лепешку. Капот открылся, из мотора валил белый дым.
– Вызовите «скорую»! – крикнул кто-то.
Черт бы побрал эту смерть, подумал я.
Огромные сосны шелестели под ветром, будто наряженные в юбки из невесомого атласа. Я лежал на кровати и смотрел на деревья, чаще всего по ночам, потому что если дни в больнице казались долгими, то ночи тянулись еще дольше. Прозвенел звонок, потом раздались стон, шарканье тапочек медсестры, после этого было сложно опять уснуть, зная, что кто-то умирает или случилось еще что-нибудь в таком духе.
В больнице я провел четыре дня и три ночи, но только первый день казался бесконечным. Рентген, компьютерная томография, в очереди я на кресле-каталке, приехали мои родители, мама плакала.
– О чем ты думал? Ты мог разбиться насмерть! – вскрикнула она, а я попросил ее привезти мне ноутбук и наушники.
Я лежал на кровати, переслушивал дискографию «Cure». Моим любимым альбомом так и остался «Disintegration», все остальные альбомы, которые вышли после 1989 года, за исключением нескольких песен с разных дисков, можно было вообще не слушать.
Удар был сильным. Меня осматривали на предмет повреждений, но сильнее всего болела спина. Поперек груди был кровоподтек, очертаниями повторяющий ремень безопасности, и врач мог бы принять меня за автомобильное сиденье в человеческой оболочке. Он взял мою карточку, прочитал и тут же исчез, даже не взглянув на меня.
Отношение поменялось, когда пришли результаты анализов. Врач заставил пересдать их, потом сравнил с предыдущими. Посмотрел на меня и перестал сомневаться:
– А ты определенно большой любитель выпить. Продолжишь в том же духе, и выпивка убьет тебя быстрее любой аварии.
Я ничего не сказал.
– Работаешь?
– Нет.
– Женщины?
– Тоже нет.
Врач засунул руки в карманы халата. Потом вытащил одну и потер лоб.
– Ты из тех, которые предпочитают выбросить то, что сломалось, а не пытаться починить. – Он повернулся, чтобы уйти, и добавил: – Бедняга.
Среди тех, кто лежал со мной в одной палате, был один старик, Джерардо, с которым мы иногда разговаривали. Я звал его «дядей», из носа у него росли длинные седые волосы, переходящие в усы. Он лежал в больнице уже шесть месяцев. Ничего о себе не рассказывал, только повторял:
– Проблемы с желудком.
– На неделе мне будут делать колоноскопию, – однажды сказал он мне, когда мы вышли на балкон покурить, и я подумал, что он больше стыдился симптомов своей болезни, чем лечения.
Я сказал, что могу только представить то неудобство, которое он испытывал, а Джерардо ответил, что ко всему привык и ему наплевать; утром он зажал капельницу под мышкой, надел пальто, вышел из больницы и отправился завтракать, как ни в чем не бывало.
Потом, как и полагается, настал тот самый день.
– Завтра, – сказал врач, и наступило завтра.
У меня все еще болела спина, двигаться было трудно. Отец шел рядом со мной от дверей палаты до своей машины. Потеплело. Небо, краски, температура – все вернулось к обычным зимним показателям.
О проекте
О подписке