– Так вот, Петька, я впервые в детстве их увидал. Совсем малой был, к бабке родители на лето сдали, в колхоз. Ну, ты-то их, колхозов, считай, не застал, да оно и к лучшему.
– Да не, Евгений Васильевич, какие там колхозы. Да и городской я, деды в соседнем подъезде всегда жили.
– Ну, в городе тоже этих хватает… Но слушай сначала. Сдали меня в колхоз, а дед с бабкой работают с утра до вечера, спины гнут на поле. Ну а я малой, что мне, дома сидеть? А в паре километров от колхоза – деревня заброшенная. Ну, когда народ в колхоз съехался, видать, тогда ее и оставили. Детям-то самое оно, по старым домам полазить. Сокровища искали, с революции закопанные, как сейчас помню. Вы, Петька, сокровища в детстве искали?
– Искали. Только не с революции, а такие, из книжек, клады. Или тарелки инопланетные зарытые.
– Не-е, у нас-то такие истории были! Мол, помещик такой-то, перед тем как его расстреляли, в барский дом запрятал золотишко. Или поп крест золотой под церковью зарыл. А деревня старая была, лет сто ей было, не меньше.
Так вот, полезли мы с мальчишками туда. Больше, конечно, по домам побродить, чтобы было потом что у костра пересказывать. Рассыпались по деревне, перекрикиваемся, ходим по развалинам. Половицы скрипучие, жуть! Идешь, и будто кто-то в спину шепчет, ух. А если лаз в подвал открыт – так вообще история! Ползешь там в грязи, дово-ольный! А если найдешь осколок какой от тарелки, так и все, героем ходишь – отрыл старинную крынку!
Иду я по деревне и смотрю – поодаль, в кустах, домишко старый стоит. Большой такой, с флигелем, наличники резные… А вокруг – сад яблоневый, висят яблочки, наливные, боками светят. Я зырк по сторонам – мои друзья разбежались кто куда, а в дом этот никто не пошел. Ну я и ломанулся. Иду – холодает. Ну, думаю, в тень сада зашел. Руками по плечам потер, попрыгал на месте, согрелся и внутрь. Захожу – дом красивый такой! Окна огромные, краска даже на месте, зеленая… Дверь забита крест-накрест. Я и так в нее, и так – не, не открывается. Обошел вокруг дома, вернулся ко входу, пнул со злости ногой в дверь, вдруг откроется. Куда там!
Только слышу голос: «Молодой человек, вы ножки-то поберегите!». Оборачиваюсь – а там бабка на скамейке у дома сидит!
– Местная?
– Да куда там… Деревню давно забросили… Никаких бабок быть не должно. А сидит. В черном платочке такая, с клюкой, смотрит на меня. Сама в чем-то темном, балахонистом, строгая.
Я струхнул, признать. Говорю: «Бабушка, а вы кто?».
А она отвечает: «Агафия Павловна я, звать меня так…». И смотрит. Глаза молодые, черные. У стариков-то они выцветают, как вода, а эта смотрит пристально прямо в лицо мне и будто ждет чего-то.
Потом спрашивает: «А вас как звать?». «Женька», – отвечаю. «А что же вы тут шалите, по домам чужим лазаете, Евгений?», – и строго так, как учителка в школе. Тут я совсем испугался, говорю: «Так, Агафья Павловна, это ж не чужой дом. Ничейный он, заброшенный… Не живет там никто».
А она мне: «Как же не живет, Евгений? Я тут живу…».
Ох, думаю, во дела. Заброшенная деревня, а в ней старушка жива-здорова. А ребята даже не предупредили. Понятно, почему они в этот дом не полезли. Ну, я решил неловкость сгладить и говорю: «А не скучно вам тут? Нет же никого? Вы бы в колхоз. Там люди, я вас с бабушкой познакомлю, она хорошая».
А она смотрит на меня, глаз не отводя, улыбается грустно так и говорит: «Хороший вы мальчик. Не могу я в колхоз, Евгений. Забыли меня здесь».
– Забыли? Прямо так и сказала?
– Прямо так и сказала. Я сначала не понял, говорю: «Агафья Павловна, как так… забыли? Когда же…» Ну, подумал, мало ли, приезжали сюда туристы, бабушку оставили случайно. А она мне отвечает: «В тридцать втором году, Евгений. Когда уезжали, оставили меня здесь…. С собой не позвали».
– А дело когда было?
– А дело, Петька, было в 71-м.
– Э-э-э. Так она 40 лет там прожила?
– Вот и я так сначала подумал. Говорю: «Бабушка… Вы тут что, сорок лет живете?». А она мне: «Я, Евгений, тут дольше живу. Сколько себя помню. Помню, как внуки мои сюда переехали, в году 1914-м, да и я с ними…».
Да ты лицо-то такое не строй! Я тоже быстро прикинул, сколько ей лет должно быть, и думаю – старушка-то совсем путается. Мне мать рассказывала, что у стариков расстройство памяти случается, вот и Агафья Павловна, наверное, тоже… Расстроилась. К врачам бы ее надо. Я делаю шаг к ней и говорю: «Может быть, вы со мной пойдете?». Ну я же пионер был, сам понимаешь, старшим надо помогать.
А она мне говорит грустно так: «Как же я пойду, Евгений. Медальон-то мой меж половиц упал, прямиком в погреб, да там в землю и врос. Забыли его. Забыли меня».
– А вы что?
– А я стою, молчу, руками себя растираю – похолодало, как будто осень наступила, меня аж в дрожь бросило.
А она и продолжает: «Вы, Евгений, не бойтесь. Случается такое. Вы, когда уходить будете, ветку с креста уберите, буду вам крайне признательна». С какого-такого креста, спрашиваю. А на кладбище – отвечает.
Тут нервы мои и не выдержали. Бросился прочь, а она вслед мне что-то говорит, да только я не слышу. Прибежал к ребятам, рассказал им, все рванули к дому и не нашли там никого. А на обратной дороге смотрю – и правда, кладбище старое-деревенское. Зашли туда, все могилы обошли. И нашли ее: «Агафья Павловна Меренская, 1918 года смерти». Крест старый, во мхе весь. И ветка на него упала дубовая, тяжелая…. Молча убрали, да как дали деру до колхоза. Взрослым ничего не рассказали…
– А потом?
– А потом на войне был. Дело было близ Кабула. Я тогда уже не первый год служил, думал, ко всему привык.
Зашли мы в городок разрушенный. Маленький совсем, после обстрела камня на камне не осталось, дома хлипенькие были. Идем, смотрим, вдруг остался кто живой из местных. Пошел я школу осмотреть – здание большое. Разделились, я давай на школьный двор и вижу – девчушка ко мне бежит. Смуглая, в платочке ярком, в обносках каких-то.
Я тогда не сразу осознал, что понимаю-то ее, словно она на русском тараторит, хотя говорила она на этом… пушту или как там его. «Дяденька, говорит, дяденька!», – и прижимается ко мне.
«Зовут тебя как», – спрашиваю. «Ацак, – говорит. – Ацак меня звать», – и за руку хватает. «Ты одна здесь, Ацак?», – говорю. «Мама с папой мои тут!», – отвечает. Обрадовался, думаю, есть кто-то живой: «Покажешь?» Она кивает и тянет меня с собой. Ну пошли. Доходим до дома – смотрю, тихо. Окна все выбиты, крыша провалилась, нежилой дом. Смотрю на Ацак, а она говорит: «Там, в подвале укрылись!» и в дом убегает. Ну я ребятам в рацию доложил, дождался подкрепления и пошли – мало ли, кто там, в подвале…
Спускаемся – вонь жуткая. И тела лежат. Мужчины, женщины… и Ацак. Рана на голове, словно в упор стреляли. И лежат здесь неделю, не меньше. Раздулись уже… Ну я нос зажал, бойцам отбой даю, вышел выдохнуть. Сижу на камне, и вижу – она рядом стоит. «Возьмите меня с собой, дяденька», – говорит. – «Не хочу здесь оставаться. Возьмите…» – «Да как же я возьму тебя?» – «А вы платок мне с головы снимите и заберите. Необязательно тело целиком перевозить, можно хотя бы одну вещь взять. А я уже в ней с вами поеду! Не забывайте меня тут!». «А их», – спрашиваю? Потому что за ней люди стоят поодаль – и те, из подвала, и другие… «Они сказали, что хотя бы меня…». И смотрят все они на меня – и Ацак смотрит, и прочие. И холодно, словно не солнце сверху шпарит, а снег идет…
– Взяли ее?
– Куда там… Думал взять, к дому пришел, а он горит. Один из наших не выдержал, запалил, мол, как погребальный костер. Он потом совсем крышей поехал, в госпиталь его отправили…
– А еще… еще вы их видели?
– Забытых? Видел… пару раз. В квартирах старых видел, когда после армии жилье снимал. Умрет хозяин, родственники его там… забудут, он и мается. Вроде как надо мертвых с собой забирать, как мне один из них сказал. Умный был, профессор какой-то. Только толку с этого профессорства – умер один, семья квартиру по комнатам попилила и в ход пустила. Я как раз одну комнатушку у них снимал, разговаривали с ним по вечерам. Говорил, мол, надо с собой своих мертвых позвать, взять какую-то вещь их – чтобы они, так сказать, переехали вместе с ней. Раньше кладбища переносили, если уж приходилось деревню оставлять, бросить мертвого никак нельзя было, а сейчас – нет. Да им и вещи хватит, хотя бы одной… Петька?
– Да, Евгений Васильевич?
– Ты это… когда нас спасатели найдут. Ты не перебивай меня, знаю, что найдут. Похоронить меня, конечно, похоронят. Только я боюсь, что если вещи тут, в пещере останутся, то и я… останусь. Не забывай меня тут, Петька. Ты… книжку записную мою возьми. С собой. Прям щас вот в кармашек положи, на.
– Хорошо, Евгений Васильевич. Я вас тут ни за что не забуду! И дневник ваш у меня, никуда не денется… Только вы нос тоже не вешайте. Похоронят – не похоронят, это еще бабка надвое сказала.
– Ну, добро, добро… Петька?
– Что, Евгений Васильевич?
– Ты сходи ко входу, проверь? А то мне чудится, звуки, словно люди какие-то там. А вдруг нашли нас?
– Ой, Евгений Васильевич… Холодно так, я только пригрелся. Ладно. Схожу сейчас. Вы это… Вы только меня дождитесь, ладно?
– Дождусь. Дождусь… Иди… Ты, Петька, не переживай. Я теперь всегда с тобой буду. Главное, не забывай меня тут.
Не забывай меня.
Марта собирает чемоданы.
Точнее, один старенький чемодан – трофейный, муж привез с войны, пузатый – чемодан, а не муж (хотя и муж к старости, честно скажем, обзавелся животиком, но очень не любил об этом говорить).
А еще ридикюль, подаренный мамой, почти столетний, с ручной вышивкой мастериц, которых давным-давно нет на свете, а их работа – гляди-ка, вот она, переливается бисером и золотыми нитями, его мама брала на свой первый бал – подумать только, бал! Он хранил мамины, а потом и мартины секреты – записки, душистые платки, порванные браслеты и засохшие цветы, и перешел бы ко внучке, конечно, но у Марты два внука, и оба, балбесы, пока не женились, так что ридикюль отправится с ней, с Мартой, раз уж некому его передать
В чемодан – старенькое крепдешиновое платье с вязанным воротничком, одного будет достаточно, еще, конечно, жемчужная нитка бус – вот удивятся все, когда будут ее искать, ведь жемчуг дорогой и старый, он даже занесен в какой-то важный каталог – редкая форма жемчужин и цвет – и Марта его так любит, что не планирует оставлять, хотя там можно обойтись без украшений, без дневника в тканевой обертке, где лица на выцветших фотографиях, без фарфоровой чайной пары – костяной фарфор, тончайший, с розами, без старенького шерстяного пледа, который согревал ее все эти годы, безо всего: когда она проснулась сегодня утром, она четко это поняла, но собирает вещи из какого-то внутреннего упрямства, «можно обойтись» – это ведь не значит, что нельзя брать с собой?
Марта захлопывает чемодан, достает документы – на квартиру, на дачный домик, на маленькие апартаменты в одном южном городе, это был их с мужем секрет, место, куда можно сбежать ото всех, вот сыновья-то удивятся, кладет их на видное место, чтобы не перерывали квартиру, а нашли сразу.
Проверяет ридикюль – денег на проезд хватает, обязательно монетками, как сказали во сне, смотрит в зеркало, припудривает щеки и идет кормить кошку. Кошка тоже старенькая, на пересчете с кошачьих лет на человечьи она даже старше, чем Марта, но вот взять ее с собой нельзя – во сне строго сказали, что нельзя, и Марта печалится, потому что точно знает – тоже из сна, ведь спросила в нем про это отдельно – что в суете кошка сбежит из дома, будет мыкаться по двору, а потом по улице, совсем домашняя, не приученная ловить мышей и есть из помоек, а когда грянут холода – совсем скоро, через месяц – то просто замерзнет под первым же выпавшим снегом, и Марте жаль ее до слез, но что тут поделаешь….Нельзя так нельзя. Наверное, у котов и людей совсем разные небеса, и от этого Марте нестерпимо грустно.
Марта наполняет миску до краев, проверяет, достаточно ли воды на те два дня, пока в квартиру не ворвутся обеспокоенные сыновья, гладит кошку по редкой шерстке, проверяет, выключен ли газ, гасит свет во всех комнатах и выходит.
Уже темно, но фонари еще светят – осенние улицы, листопад, красота, ветер играет с кронами, словно шепчет что-то Марте, но она пока этого не понимает, но улыбается ему и обещает обязательно полетать вместе с ним.
Проходит через парк – даже собачники уже разошлись по домам, поздно, идет на свет старого кривого фонаря и поднимается на старую трамвайную остановку. Когда-то здесь бегали трамваи – она помнит, как запускали эти маршруты, как молодые рабочие укладывали шпалы и шутили вслед молодой Марте – барышня, барышня, а пойдемте на танцы – а она напоказ хмурилась и грозила им пальцем, хотя губы сами расплывались в улыбке. Но прошли годы, и годы, и годы, и трамвайные маршруты один за другим отменили, и рельсы кое-где достали из земли, а где-то они поросли травой, а шпалы сгнили, так что если не знать, что здесь когда-то ходили яркие вагончики, то никогда не угадаешь, что бетонный остов – это бывшая остановка.
Марта ставит чемодан на пол, прижимает к груди ридикюль и смотрит в темноту.
Еще десять минут.
Она раньше думала – а что будет в эти десять минут? Кого она будет вспоминать? О чем жалеть? Но в голове ее словно играет ветер, и все, о чем она думает, так это о кошке, которая уютно спит в ее кресле, о тепле своего дома, о его вручную связанных ковриках, тарелках на стенах с рисунками других городов, все привезенные из путешествий, и улыбается – как хорошо все-таки получилось, так красиво, так спокойно, без суеты и больниц.
Трамвай приходит вовремя.
Через десять минут Марта слышит тихий звон, откуда-то слева, свет двух фар – трамвай неторопливо выворачивает из темноты, именно такой, какие ходили в пору ее юности, на таких она ездила на свидания и возвращалась домой, поглядывая на часики – успеть бы, пока мама не разозлилась, но трамваи не подводили, и она всегда успевала.
Трамвай подъезжает к остановке – его колеса в тени, и Марта не знает, летит ли он, или под ним оживают, выворачиваются из земли старые рельсы, выпрямляются шпалы – наверное, так, с полетом это было бы… ну, слишком, а Марта во всем любит умеренность.
Двери перед ней открываются. В салоне светло. Несколько мест уже заняты – такие же старички, как она, и кондуктор протягивает ей руку, большая такая дама в фирменном переднике, с буклями на голове, пахнет сдобой и ландышевыми духами, такие были у Марты в юности, первые духи, подаренные ей мамой, и Марта принимает ее руку и поднимается в салон.
Открывает ридикюль, отсчитывает нужное количество монеток – она знает, что когда она заплатит за проезд, двери за ней закроются, и трамвай тронется с места и уже больше не остановится до конечной.
О проекте
О подписке