Те же двое охранников вывели меня из избы. Глаза вновь на мгновенье ослепли, но на этот раз от яркого предвечернего солнца, бившего прямо в лицо. Меня повели вглубь скита. Миновав по натоптанной извилистой тропке три избушки, подошли к четвертой, росшей из земли почти у самой околицы. Изба, не то чтоб маленькая, но и не так, чтоб большая, сложенная из крепких толстых лиственничных стволов, уже хорошо потемневших от времени. Как и все прочие строения в поселке она крыта тесом из нешироких досок. Из крыши торчит круглая труба. Мы обошли сруб кругом, так как дверь избушки выходила в сторону леса. У самого входа, на обрубке бревна сидит дед. Он, пожалуй, того же возраста, что и Старец. Но вид его выдавал совершенно иную личность. Первым обращал на себя добрый, с некоторым налетом грустного лукавства взгляд выцветших от времени голубоватых глаз. Разрез глаз его, так же как и у Старца, не имел того небольшого прищура, что характерен для большинства местных жителей. Фигурка хозяина суха и, как то по-старчески, костиста. Впрочем, когда он встал, сразу стало заметно, что в молодые свои годы человек этот был весьма высок и крепок. Увы, сейчас от былой крепости осталось немного. Одет хозяин в домотканые штаны и рубаху, ничем, по-домашнему, не подпоясанную. На ногах короткие кожаные, протертые по внутренним сторонам голенищ почти до дыр сапоги. Борода и волосы деда такие же седые как и у Старца, но довольно коротко и аккуратно стрижены, отчего лицо его приобретало несколько интеллигентный вид. Пожалуй не хватало лишь очков – половинок.
Архип без особого почтения, но и не так чтоб развязно, обратился к нему:
– Матвей, Старец велел тебе взять чужака к себе в избу. Пусть живет у тебя, пока старики не решат, что с ним делать дале.
Дед окинул, как мне показалось, чуть насмешливым взглядом Архипа, от которого тот заметно стушевался. Затем с интересом, но доброжелательно осмотрел меня. Вытащил трубку изо рта и чуть трескучим голосом фыркнул:
– Ну коль Старец изволил… – и повернувшись ко мне, продолжил, – А ты, парень, проходь. И не серчай на прием. Мы, в обще-то люди добры, не злобливы.
Обернувшись вновь к приведшим меня, спросил:
– Чо щё просил Лексей казать? – я понял, что «Лексей» – имя Старца. Меня такое нарочитое непочтение к тому, пред кем я видел лишь всеобщее почтение, несколько удивило. Архипа, казалось, это покоробило.
– Токмо то. – и, словно только сейчас вспомнив, – Да. Завтра в вечеру совет стариков. И ты приходи. – было заметно, что Архип хочет высказать свое неудовольствие поведением собеседника, но, все ж, он несколько робеет перед этим человеком. Причем робость была иного рода, чем перед Старцем. Без преклонения. С некоторым даже высокомерием. Но все ж он явно его опасался. Это повод поразмыслить. Не всё, видно, так уж однозначно в этом «датском королевстве», как мне старались показать.
– Ну так иди, малой, – отпустил его Матвей. Архип крутанулся, словно его щелкнули по носу, и зашагал прочь в сопровождении своего молчаливого и вполне ко всему безразличного товарища. Тот явно не торопился встать на сторону ни одного, ни другого. Но мне показалось, что он внутренне наслаждается унижением Архипа.
Хозяин проводил удаляющуюся парочку насмешливым взглядом и затем, обращаясь ко мне:
– Как мне звать тебя, человече?
– Так Никитою все зовут.
Дед какое-то время пристально смотрел мне в глаза. Мне даже показалось, что он каким то образом знает, что это не мое имя. Затем он все тем же приветливым голосом согласился:
– Ну Никита, так Никита. Заходи, Никитушка, в избу.
Вслед за дедом я вошел внутрь, опять на мгновенье ослепнув. Изба, хоть и гораздо меньшая по размерам, чем у Старца, все ж вполне просторная. Состояла из двух, разделенных рубленой стеной помещений, в первом из которых выделены небольшие сени, отгороженные толстыми тесанными досками. Пройдя через сени мы оказались внутри. Почти треть комнаты занимает стоящая по левую руку русская печь, менее громоздкая чем в предыдущем доме, но также вполне основательная. Судя по всему она, как и моя, целиком бита из глины-сырца, но сделана неизмеримо искуснее. Справа во внешней стене небольшое оконце, застекленное через переплет четырьмя стеклышками. Под окошком, несколько наискосок от печи, большой стол, непременный атрибут крестьянской избы, с обеих длинных сторон которого лавки. У противоположной стены, во всю её длину – лавка пошире. Справа у входа, прямо в стену набито с десяток коротеньких колышков для верхней одежды, а дальше, в углу – ряды полок. Содержимое полок полускрыто занавесочкой, но можно разглядеть чашки, тарелки, крынки, несколько чугунов и кружек. Все это частью из металла, частью глиняное либо деревянное. Под полками еще один стол, небольшой. На нём в берестяных туесках деревянные ложки и пара ножей. Несколько туесков с плотно воткнутыми крышками. Вообще комната, несмотря на свою скромность, покоряла чистотой и порядком – каждой вещи определено своё место. По гладко струганному полу разбросано с пяток самотканых половичков, а у дальней лавки здоровенная, бурого цвета шкура. Не иначе, как медвежья, решил я. Сдесь же аккуратно расставлены какие-то немногочисленные приспособления из деревянных частей, назначения которых я не знал. В правом дальнем углу полочка с пятью иконками. Тусклое серебро окладов и густой темноты деревянное обрамление говорили об их древности. Центральная же, большая из всех, была цельно-писанной, на единой, несколько выпуклой к центру доске. Неброскую красоту её не искажало никакое обрамление. С доски прямо в душу вошедшему смотрели удивительной глубины и мудрости глаза. У меня пробежал озноб по спине.
В левой стене, сразу за печью, скрипнула маленькая дверка. Из соседней комнатки, не вытерпев, выглянули две особы. Одна – молодая еще женщина, не больше двадцати пяти – двадцати семи лет, с очень грустными печальными глазами. У её ног, прижавшись к ней, серьезным взглядом смотрела на меня совсем крошечная девчушка лет семи, не больше. Обе одеты в самотканые некрашеные сарафаны с повязанными на головах из той же ткани платками. Встретившись со мной взглядами, особы попытались тут же нырнуть обратно, но Матвей остановил их жестом руки.
– Это Аленушка, внучка моя, – голос старика мягок и ласков, – И Настюша, – добавил после небольшой заминки, сглотнув комок, подкативший к горлу, – Вдова сына мово, Николки.
Как поведал старый Матвей, вернувшись с Совета, решено крестить меня в правильную веру и оставить в скиту. Моим согласием ни в первом, ни во втором случае никто, даже сам Матвей, поинтересоваться не посчитали нужным. Поначалу это меня не то что бы оскорбило или шокировало, скорее удивило. Как так? Неужели им безразлично по свободному ли выбору, с желанием ли человек вливается в их общину? Однако, поразмыслив, сложив в голове то, что успел увидеть и услышать, понял, что меня отнюдь никто обидеть не хотел. Напротив. Эта небольшая община уверена, что именно она только и живёт по правильным заветам и истинному установлению создателя. А там, в том, далеком и чуждом для них мире все погрязли в ереси и блуде. Почему так? Они не знали сами. Так всегда говорил Старец, так говорили их отцы и деды. Кстати ни понятия «староверы», «старообрядцы», «двоедане», «раскол», ни кто такой Никон они не ведали. Вернее не помнили. Попросту знали, что избраны хранить истинную веру, которая в миру давно искажена, а значит быть «Верой» перестала. Себя же считали не какими то «настоящими» христианами, но просто – христианами. Даже слово «православные» я за все время услышал лишь раз или два ибо они не различали понятия «православный» и «христианин», так как ты был либо «христианином», либо им не был. Все прочие вне стен скита считались мирскими. Само слово «мирской», «мирянин» произносилось с несказанным презрением и брезгливостью. Отдать дочь за мирянина, либо женится на женщине мирянке – большой грех, потеря чистоты, да и попросту вещь совершенно невозможная. С мирским не то что есть или пить из одной посуды, находиться в одном помещении – грех. Вообще каждый в общине имел свою особую посуду из которой только и ел. Если же кто вынужден был воспользоваться чужой, её после этого тщательно мыли, читая молитву, и несколько дней потом к ней не прикасались. Если же к посуде притронулся мирянин, посуду выкидывали подальше за околицу, а то и сжигали за пределами скита (но ни в коем случае не в печи!). Как я узнал впоследствии, с моей посудой, что я пользовался до крещения, хозяева в тайне от меня поступали так же.
И только они, «христяне», да их единоверцы из других известных им скитов истинно спасутся и получат вечное блаженство после воскрешения. Само общение с грешниками, слугами антихристовыми является большим грехом, требующим многочасового замаливания. Даже на встречу с мирянами с целью обменять шкурки послы получают соответствующее дозволение Старца и напутствие, какие молитвы следует читать до, какие после общения с «богохулителями» и «отступниками». На самом деле это не одно и тоже. Если первые изначально считались врагами веры христианской, то вторые, по малодушию своему, предались им, отступившись от веры истинной к мракобесию Антихристову. Первых следовало опасаться и ненавидеть, вторых дозволено жалеть и молиться за грешные души их. Моим непонятным, неустановленным статусом, а не только тем, что я просто чужак, и объясняется неподдельный страх местных предо мной. Поэтому, как все считали, община оказывает мне безмерную честь, согласившись принять в свои ряды. Основной спор на совете, по словам Матвея, велся о том, чего во мне больше, благости или греха. Перевешивало ли то, что я спас Силантия, то, что он по моей же вине чуть не погиб? К моему удивлению чашу весов в мою пользу склонил Архип. Он напомнил старикам, что я был схвачен против своей воли, а посему имел полное право, пока не знал кто они, пытаться вернуть себе свободу. Архип признал, что вина в том лежит и на нем, ибо это он вовремя не растолковал чужаку кто они. А в том, что я сам вышел к ним, виден промысел божий. Все согласились с этим. Старец вынес решение: коли я буду крещен в веру истинную, то так тому и быть – я стану одним из них. Заодно наложил епитимью на Архипа за признанный им проступок, посчитав, что большим грехом то с его стороны не является. Казалось хозяин несказанно рад тому, что все так хорошо обернулось. Особенно он остался доволен тем, что жить мне определено у него. Во всяком случае до тех пор, пока я не женюсь и не справлю свою избу.
Остаток вечера Матвей учил меня, какие мне станут задаваться вопросы на таинстве крещения и как следует на них отвечать. Как правильно креститься. Как, когда и сколько следует класть поклонов. «Никогда не клади поклон, как осеняешь себя крестным знаменьем, – наставлял старик, – Перекрестился, только затем кланяйся. Ибо в противном грех велик. Нельзя крест к земле гнуть. То понятно?». Разъяснял, пред какой иконой какие слова говорить. И, главное, о чем ни в коем случае нельзя упоминать.
Даже домашние деда, после принятого решения, облегченно, казалось, вздохнули и заметно изменили ко мне отношение. Теперь я хоть и не свой, но уже не чужак, за общение с которым последует строгое наказание. Аленка вприпрыжку бегала по избе, сначала робко, а затем все беззаботнее и радостнее. Временами она лишь, словно опомнившись, замирала и с опаской поглядывала на меня. Но через минуту вновь игралась как котенок. Даже молодая вдова, скромно опустив глаза долу, вышла из своей комнатушки и принялась хлопотать по хозяйству.
Рано поутру, до рассвета, Матвей поднял меня. У избы Старца собралось человек пятнадцать. Как я понял – все взрослое дееспособное мужское население скита. Вскоре вышел и сам патриарх. Он был бос и одет лишь в длинную не подпоясанную домотканую рубаху и такой же ткани штаны. Молчаливая процессия двинулась к реке, вдоль берега которой спустилась несколько ниже по течению, к небольшому заливу, метрах в пятистах от скита. Старец завел меня по пояс в воду и велел скинуть всю одежду, бывшую на мне и бросить её в воду. Затем, положив правую руку мне на голову и вполголоса читая молитву, принудил окунуться с головой. Едва я вынырнул, спросил: «Веруешь ли в отца нашего всемогущего?», Я отвечал «Верую». Он тут же второй раз погрузил меня в воду, а затем в третий. И каждый раз задавал тот же вопрос. И каждый раз я отвечал – «верую». Как ни был я взволнован происходящим, однако заметил, что Старец говорит только об Отце, Творце сущего, но не упоминает ни Исуса, ни Духа Святого. Что это – отрицание триединой сущности Создателя, принятой в большинстве христианских течений или просто сложившаяся в общине традиция?
После того, как я в третий раз ответил «верую», мне поднесли совершенно новую длинную, домотканого полотна рубаху, которую я одел прямо в воде, после чего только смог выйти. Подол рубахи спускался чуть не до колен, потому отсутствие штанов на мне не смущало ни меня, ни прочих свидетелей таинства. Меня заставили встать на колени и, читая молитвы, один из стариков остро отточенным ножом коротко пообрезал мою бороду и волосы (тут я, честно говоря, искренне возрадовался, что попал не в общину иудеев и отделался лишь потерей волос). Старец надел мне на шею простенький медный крестик без всяких рисунков и надписей. Со мной по очереди обнялись все присутствующие и двукратно расцеловали в обе щеки, приговаривая «приветствую тя, брат». Я отвечал тем же. Одежду мою, меж тем, выловили длинной палкой из воды, не позволяя коснуться берега, и бросили в разведенный специально для этого костер. Туда же последовали волосы. Пока костер догорал, уничтожая следы мирского, все, вслед за Старцем, читали молитвы и вдохновенно спели несколько псалмов. Затем пепел развеяли над рекой, а кострище забросано песком. Никакого следа от моей мирской одежды не должно осталось и в помине.
В конце церемонии мне презентовали порты – свободные штаны из некрашеной ткани, кожаные сапоги с «поддевками» (портянками) и пояс – все это символизировало то, что теперь я не только крещеный единоверец прочим, но и признан взрослым, полноправным членом общины. В ходе церемонии я как бы прошел символический путь от рождения до зрелости. Никаких крестных отцов или матерей не предусматривалось.
По возвращению в скит мы обнаружили на центральной площади два составленных встык длинных стола. На столах стояло лишь несколько больших мисок (похожих скорее на тазы), полных дымящейся каши. Возвышался горкой ломанный толстыми ломтями черный хлеб. Стояли крынки с чистой водой. Во-главе стола сел Старец. По правую руку от него, по мере убывания старшинства, старики. По левую – взрослые мужчины. Я был посажен в самом их завершении, в отдалении от Старца, так как, несмотря на то, что и стал виновником торжества, но считался младшим из взрослых членов общины, еще не доказавшим ей своей полезности. Ни вилок, ни ложек, ни ножей на столе не заметно.
О проекте
О подписке