Василий Лебедь с сыновьями и женушкой Анастасией Евстигнеевной отбили поясной поклон Дону и поехали на двух бричках лицом к восходу солнца – в Сибирь. На чугунке погрузились в товарный вагон вместе с двумя разномастными конями, коровою, нетелью, скарбом и немало времени тянулись эшелоном в просторные земли за Уралом. От Красноярска плыли на пароходе до Минусинска по Енисею, а окрест лохматилась желтая осень. И тайга подступала к берегам, какую во снах не видывали. Потом на бричках дорога в Таштып. Ковыльные степи, серебрящиеся на солнце, где нагуливались отары овец и косяки лошадей, а деревня от деревни – семь верст киселя хлебать. На пашнях шатрами возвышались суслоны и скирды хлеба, стога сена по долинам. Дух захватывало от размашистого простора, невиданного на Дону.
Дяди – Кондратий и Леонтий Васильевичи, – такие же рыжие, как и старый Лебедь, встретили племянника с семьею гуляньем на целую неделю; жили они справно, в крестовых домах, а в надворьях – амбары с хлебом, скотные дворы.
Приписался Василий Лебедь к Енисейскому казачьему войску, сменил красные лампасы на желтые. За два года поставили пятистенный дом – благо лес был под рукою – кедровый, сосновый, – живи не тужи!..
Прибавлялась семья. Одна за другой появлялись на свет люди твоя, Господи, женского полу: Харитинья, Лизавета, Анна, Прасковья, и на исходе бабьего века народилась Евлампия, которая, не прожив трех недель после крещения, была «заспана» матерью – о чем не очень-то сокрушался отец.
По семнадцатому году богатырской силушки сын Ной в горном Урянхайском крае, где казаки несли пограничную службу, подружился с отчаянным лоцманом, гонявшим салики по бурным и опасным рекам двуглавого Енисея – Бий-Хему и Каа-Хему, и до того наторел в плаванье, что век бы не расставался с диким краем, где проживали сойоты в берестяных и войлочных чумах, а среди них русские поселенцы из староверов, некогда бежавшие от православной церкви и самодержавии. Вольной волюшки набрался Ной по самую маковку. И действительную службу довелось ему отбыть в Урянхае, в казачьем гарнизоне Белоцарска.
Шли годы. Обжились Лебеди в Таштыпе. Замылся в памяти отчий курень старого Лебедя, умершего в Качалинской, и давно отошла с миром матушка Василия Васильевича, да и с братьями разминулся. Мужали сыновья, отбыв действительную службу. Старший, Василий, женился на сибирской казачке – у батюшки Лебедя появились внучки. Жить бы миром и согласием, да самодержец всея Руси, помазанник божий царь Николай Второй призвал казаков первой очереди в армию.
Было Василию двадцать шесть лет от роду, Ною – двадцать четыре.
И сказал рыжий батюшка Лебедь сынам: свое никому не отдавайте, чужого на погляд не берите и не вводите себя в искушение – грех будет. Служите верою и правдою царю и отечеству, как я служил, как отец мой служил.
– И если почнется война с проклятущим кайзером Вильгельмом, не последними будьте в казачьем полку. Лебеди завсегда должны быть первыми, – напутствовал отец. – А еще скажу вам: держите шашки всегда вострыми и поезжайте с богом и родительским благословением.
Батюшка Лебедь торжественно передал шашку Яремея сыну Ною, как и заповедовал ему отец.
Братья Лебеди оседлали откормленных гнедых коней, поклонились в ноги отцу, Ной принял из рук матери дедушкино Евангелие и малую иконку Богородицы, а Василий простился с женушкой и двумя малолетними дочерьми. Ной облобызался с крестной, бабушкой Татьяной Семеновной. Напутствуя крестника на ратные подвиги, она самолично проверила казачье снаряжение – седла, потники, подковы, подпруги, ремни шашек и даже темляки на эфесах. Поклонились рыжечубые отчему дому, надворью, а тогда уже сумрачным, лохматым Саянам, где немало охотились и добывали зверя.
Любовью и разлукой светился тот день в истоке, когда братья вывели из ограды коней под седлами и ускакали на сбор к станичной управе.
Батюшка Лебедь наказал домашним: три дня ворота не закрывать, а у самого захолонуло сердце: старший сын Василий – казак надежный, а вот головастый Ной чуток подпорченный, на полевых ученьях не шибко старался, водил дружбу с поселенцами и ссыльными; ох уж эта Сибирь каторжная! Как бы греха не вышло.
И вот она – война с Германией!..
Хлеба шли в налив, нескошенные травы пенились под ветром, а в станице – мобилизация.
Сполоснулась станица слезами казачек, солдаток и малых детушек.
Кому-то война выкинет козырную карту – живым быть, кому-то с мелкими козырями – калекой остаться, а кому-то бескозырное – аминь отдать.
В доме Василия Васильевича Лебедя печаль гнездо свила, и никто не знал, каких она птенцов высидит: черных воронят или сизокрылых голубей?
Кому угадать судьбу свою?..
В мокропогодное сентябрьское утро переступил порог дома Лебедей станичный почтальон в дождевике, с сумкой. И по тому, как он виновато вошел в переднюю избу, сняв старый картуз, перекрестился на иконы, у батюшки Лебедя подмыло душу – не иначе как черный пакет принес.
Так и есть: два казенных конверта! Одно в траурной рамке – извещение о гибели. Василия или Ноя? Другое в конверте под пятью сургучными печатями.
Слышно было, как хлестал дождь за окнами и в палисаднике пошумливала отлинялая черемуха да тикали настенные ходики, а в голове у батюшки Лебедя вскипало горе: убит, убит! Один или оба?!
– Дай, Анастасия, ножик, конверты вскрыть, – супругу свою он всегда называл Анастасией, не мельчил имени.
Маленький листок бумаги, отпечатанный в типографии и заполненный писарской рукой черными чернилами: «Ваш сын, Василий Васильевич Лебедь, казак 1-го Енисейского полка, в бою с неравными силами противника пал смертью храбрых…»
Анастасия истошно завопила. У батюшки Лебедя бумага выпала из рук. Невестка, вскрикнув, упала возле стола.
Свершилось! Высиделся в гнезде печальный черный ворон! Овдовела Натальюшка с двумя дочерьми, едва почав трудный бабий век.
А дождь хлещет, хлещет, черемуховые ветки шелестят по стеклам, и так-то тошно батюшке Лебедю! Вертит в пальцах пакет за сургучными печатями; черноголовый, вытянувшийся Иван смотрит на него.
– Наталия! Анастасия! Буде на первый раз, – призвал хозяин. – Ишшо долго реветь нам таперя. Второй пакет открывать али отложить до завтра? Может, сперва оплачем одного?
Подавив рыдания, вытираясь концами платков, Анастасия Евстигнеевна с невесткой подошли к столу, напряженно ждали. Батюшка Лебедь глянул на них, матюгнулся неизвестно в чей адрес, сорвал печати – большой лист гербовой бумаги с распростертым во всю ширину водянистым знаком державного орла с короною, а вверху жирный оттиск: «Ставка Командующего Северо-Западным фронтом его высокого превосходительства генерала Я. Г. Жилинского».
У батюшки Лебедя мелко тряслись руки.
«Многоуважаемый младший урядник Енисейского казачьево войска господин Василий Васильевич Лебедь». Многоуважаемый! У батюшки Лебедя прыгали перед глазами машинописные строчки. Глядя на лист, вдруг понял: бумага вовсе не о Василии! Про подвиги Ноя в Восточной Пруссии…
Четырежды награжден Георгиями!..
Переведя дух, достал кожаный кисет, свернул самокрутку, прикурил и глубоко затянулся крепчайшим самосадом.
«По личному соизволению его сиятельства, великого князя…»
Схватился руками за голову и, сотрясаясь мощным телом, разразился рыданием:
– Господи! Неслыханный подвиг свершил Ной! Как батюшка мой под Плевною и Шипкою! Славен наш Ной перед государем и отечеством! – Рывком отодвинул от себя стул – тарелка слетела, разбившись, но никто не слышал звона: домочадцы испуганно смотрели на батюшку, а он повернулся лицом к божнице, упал на колени. – Да ниспошли мне, Господи, прозрения и твердости духа, каким ты осенил сына мово Ноя. В полные георгиевские кавалеры вышел!..
Из того же гнезда, откуда только что вылетел черный ворон, порхнул по дому сизокрылый голубь; печаль и радость в один и тот же час!
Справили Лебеди панихиду по убиенному сыну Василию, а тем временем прибыло уездное начальство чествовать георгиевского кавалера Ноя Васильевича Лебедя.
Отлили сентябрьские дожди, начались первые заморозки, и тут пришло скупое письмо от самого героя. Земные поклоны батюшке и матушке, брату Ивану, сестренкам, горькое соболезнование невестке и осиротевшим племянницам, твердости духа всей семье в годину тяжких испытаний, а в конце:
«Из бумаги штаба Ставки командования фронта вам все известно – о том писать не буду. Пеплом присыпало душу от того боя, в котором сгиб мой дорогой брат и наши солдаты; чрез неслыханный огонь прорвались мы с пулеметною командою, чтоб выскочить из ада. И нету мне утешения по сей день – черная печаль укутала душу…»
Минул год, и еще год; от Ноя приходили скупые письма. В хорунжие вышел, командовал сотней в том же 1-м Енисейском полку, трижды пополненном, и вдруг – никаких вестей.
В марте 1917 года докатилось до Таштыпа: свалился царь с престола, и настала в России такая заваруха, что во всей станице ума не нашлось, чтоб рассудить: что к чему свершается?
Батюшку Лебедя избрали на станичном кругу атаманом, и он не посрамил себя. Призвал на службу всех бракованных и стариков тряхнул, чтоб отстоять свои исконные привилегии, если, не ровен час, власть временная обернется супротив казаков.
Но власть временная милостиво обошлась с казаками: как жили, так и жить будут. Да вот есть в России партия неких большевиков, от них, дескать, беды ждать надо. А посему сготавливайтесь.
В июле, до страды, казачья сотня атамана Лебедя погрузилась на баржу в Минусинске и в Красноярск приплыла на подмогу комиссариату Временного, чтоб в страхе держать смутьянов и этих самых большевиков.
По первоснежью ударило – не морозом, хуже! – большевики в Петрограде захватили власть. «Экое, Господи прости! – кряхтел атаман Лебедь. – Сохрани сына мово, Ноя, Мать Пресвятая Богородица!..»
Сколько раз батюшка Лебедь выстаивал долгие молитвы в Покровском соборе Красноярска, вскидывая глаза на святого Георгия Победоносца, поражающего копьем змия: «Святой Егорий, нету угрева мне, нету известия. И где сын мой радостный, Ной? В живых ли он пребывает али большевики прикончили его? Игде он, сын мой?»
И не было ответа батюшке Лебедю.
Слово дано всем, мудрость души – немногим.
Река катает камни, бьет их друг о дружку, шлифует, и камни становятся гладкими, круглыми или плоскими, и тогда говорят: обкатаны водой.
Людей обкатывает жизнь и время…
Ной сидит возле печки с открытой дверкой, изредка подкидывает в огонь по паркетной плитке и неотрывно смотрит на вздрагивающее пламя. Голова у него большая, лобастая, борода рыжая, кудрявая – медью медь лита, плечи в суконной гимнастерке – саженью меряй; на коленях, в рыжей замше и золоте, драгоценная шашка, гнутая коромыслом. Подживляя огонь, Ной перекладывает шашку, вздыхает, то выпрямится, то сгорбится, тяжко думает.
Ох-хо-хо!
Времечко!..
Не взять тебя в беремечко, не перенести с места на место.
Четверо сидят и думают…
Пятый поглядывает на думщиков со стороны, подкручивает смоляные метелки усов – и ни о чем не думает: ни к чему зазря мозги тревожить. Он, пятый, Санька – Александр Свиридович Круглов – всего-навсего ординарец хорунжего Ноя Лебедя, председателя полкового комитета.
Тайный центр заговора из Пскова уведомил: на 26 января 1918 года назначено восстание двух дивизий 17-го корпуса на Северном фронте, двух стрелковых полков в Петрограде, женского батальона на станции Суйда и, главное, начать восстание должен Сводный сибирский полк с артбригадой в Гатчине.
В комнате буржуйского дома тепло от жарко пылающей чугунной печки. Думщики пригрелись – сон морит. Опять-таки, решение надо обмозговать и дать ответ посланцу тайного центра сотнику Бологову. Штабисты во главе с выборным командиром полка Дальчевским ловко вывернулись: пускай, мол, всю ответственность за восстание берет на себя чубатая дремучесть – полковой комитет.
Трое комитетчиков – Павлов, Сазонов и Крыслов, в казачьих шароварах с лампасами, думают всяк по-своему. Павлов – русый, усатый, стреляет глазами по думщикам, как бы в ожидании подсказки; Сазонов – пожилой казак, заросший сивою щетиной, с подрезанными усами и седеющей головой, развалясь в кресле, вроде спит с открытыми глазами: всхрапнет со смаком, дрогнет, оглянется и опять примет прежнее покойное положение; Крыслов беспокойно вертится на резном стуле с высокой спинкой, то на лепной потолок уставится, то на готические своды двух окон с замысловатыми переплетами рам, то на трубу печки, вставленную в форточку, то на полированный стол с гнутыми ножками, на котором чинно расставлена дорогая фарфоровая посуда – тарелки, чашечки с блюдцами, тут же обливная кружка, алюминиевый котелок, в черных корках Евангелие, иконка Богородицы над столом, две полированные кровати под ворсистыми одеялами, пуховые подушки – экая уютность, язви его! Ловко окопался хорунжий со своим ординарцем. Должно, немало добра нашли в этом одноэтажном каменном доме, брошенном беглым буржуем. Не с пустыми руками уедут домой. А тоже, председатель полкового комитета!..
Ной посмотрел на массивные золотые часы «Павел Буре» с откидной крышкой и золотой витой цепочкой: было без нескольких минут семь. По январю – ночь.
– Надумали? Починай, Иван Тимофеевич.
Крыслов прямится, оглядывается:
– Почему с меня? Как по старшинству – Сазонов пущай.
– Гутарь, Михаил Власыч.
– А што я? – просыпается Сазонов. – Какое мое старшинство? Председатель всему голова.
– Потому и спрашиваю как председатель. Придет сотник – ответ надо дать.
Молчат. Прячут глаза за частоколом ресниц, и как будто не с них спрос.
– Два часа преем. Сколь можно думать?
– Не шутейное дело!
– Влезем по пояс, а потом и по горло.
– Опосля как будет, если дело не выгорит? – щурится Павлов.
– Поминки дома справят, вот как будет опосля, – ворочается Ной на стуле – припекло от печки, отодвигается вместе со стулом. – Гутарьте! Не на мирный майдан сошлись.
– Пущай бы штаб с командиром.
– Штаб переложил на нас, как на комитет.
– Дык двух комитетчиков от солдат полка нету, – вспомнил Павлов, лишь бы оттянуть время. – Мы за казаков – само собой, а полк-то сводный. Половина на половину. Куда два батальона попрут?
– Без серой суконки тошно, – ворчнул Крыслов. – Мы ж договорились без них обсудить. По мне так: вроде бы приспело, а? Если в самом Петрограде два полка шатаются да еще артбригада, которая сейчас в Гатчине, да наш полк, да из Пскова подойдут две дивизии, как там ни суди – сила!..
Ной внимательно выслушал Ивана Тимофеевича, наклоняя голову то к правому, то к левому плечу.
– За восстание ты или против? – спросил.
– А при чем тут я-то? Не одной башкой решать!
– А если поддержка не подоспеет из Пскова? И петроградские полки замешкаются? – спрашивает Сазонов, что-то соображая. – Тогда как будет?
– Всякому по Якову! – отрубил Ной. – Трех месяцев не прошло после мятежа генерала Краснова. Донцы шли! Отборное войско. Растрепали в пух-прах, а теперь новое восстание. Соображайте! Сами казаков шуруете: прикончить надо большевиков и так далее.
– Все едино не жить нам с большевиками! – зло сказал Крыслов, задиристый, что бойцовый петух. – Они ж наскрозь из суконки и мазутчиков, которым казаки с испокон века плетей всыпали. Али помилуют нас, когда укрепятся? У!
Заговорили, перебивая друг друга, и все в один голос: с большевиками в мире и согласии не жить.
– Стал быть, решили восставать? Подымайте руки!
Молчание. Рук не подняли. Сидят, посапывают, не глядя друг на друга.
Ной оглянулся на своего ординарца:
– Может, ты, Александр Свиридыч, решишь за нас?
– А што, Ной Василич? Моментом! Токо не в комитете я.
Крыслов ожил:
– Даем тебе право – решай!
Санька подкинул ребром ладони чернущий ус:
– По мне так: бежать надо отселева без оглядки! Из Гатчины – до Вятчины, а там через Урал в Сибирь, к себе домой. Вот и весь мой сказ. Пущай большевики сами по себе, а мы сами по себе. Нам с ними ни детей крестить, ни иордань святить. Пропади они пропадом!
– Что правда, то правда! – поддакнул Сазонов.
– В самом деле, чево мы тут прикипели, в Гатчине? – удивился Павлов, будто только что узнал, где он находится. – Со всех фронтов солдатня прет домой, а казаки и кавалерия – давным-давно с бабами постели мнут. Чего нам-то ждать?
– Шутейный разговор слышу! – остановил Ной. – А теперь скажу так: приспел час посмотреть нам на самих себя, какие мы есть спереду и сзаду.
Комитетчики ждут. Интересно, какие же они с этих сторон?
Председатель продолжает:
– Какие мы есть спереду? Красные, как вроде клюквы или той брусники. Али не мы подняли оружие за Советы и за большевиков, когда нас пригнали в Петроград по приказу временных? Али не наши две сотни щипали донских казаков Краснова под Пулковом? Такие мы есть спереду.
Комитетчики шумно вздохнули. Эко разложил их председатель! А ведь в самом деле так оно и есть – клюква…
– Теперь глянем, какие мы есть сзаду? Каждодневно шипим и дуемся на большевиков, которых мы же сами защищали. Слушаемся разных серых и офицерам поддакиваем, гнем линию к восстанию. Так или нет? С центром тайную связь держим. Так или нет? Какие же мы есть сзаду? Белые. Только погонушки навешать – и сготовились. А разве не наскрозь белый наш выборный командир Дальчевский? Али он запамятовал, что он есть полковник и должен быть при погонах с двумя просветами? Хэ! Он на свои карточки денно и нощно глядит! Там-то он припечатан в парадных погонах. Зовется эсером, а што это обозначает? Каким бывает туман, видели?
– Дак серый! – подсказал Санька.
– То и есть серые, туманные, – кивнул Ной, довольный тем, что сумел точно определить эсеров. – Ну а теперь скажите: разве можно жить на два цвета? Красными и белыми? Поглядят на нас большевики, какие мы есть сзаду, – влупят! Ну а как из тайного центра захватят власть, как думаете: запамятуют, какими мы показали себя большевикам спереду? Опять влупят!
У комитетчиков чубы повисли.
– Теперь скажу про диспозицию, какую выработал тайный центр. За январь месяц в третий раз приезжают к нам офицеры из центра, шуруют в полку, а мы – глаза вприжмурку. Бологов красиво гутарил про дивизии, да враки все. Нету дивизий в Пскове и на Северо-Западном фронте, какие сготовились идти на Петроград. Дезертирство кругом, офицерье щелкают по взводам и ротам. И чтоб солдаты пошли в такое время за восстание за бывших благородий? Хо-хо! Смехота. Или те два полка в Петрограде… Что же они не восстали?
Молчание. Тягучее, клейкое, как смола.
Ной доканывает:
– Стал быть, на кого надежду имеет тайный центр? Да на наш сбродный полк! Еще на эту артбригаду, какая из Павловска прибыла в Гатчину на передислокацию, как у них там что-то произошло, и теперь их чистят.
– Пятерых офицеров арестовали у них позавчера, – сообщил вездесущий Санька, поддерживая командира. – А комиссаром к ним поставили большевичку из Петрограда, ей-бо! Селестина Грива по фамилии, из Минусинска будто бы. Сама в кожаной тужурке под матросским ремнем, с револьвером, в папахе, ей-бо! Глаза чернущие, а лицом белая. Спросила: из какой станицы я, много ли казаков Минусинского уезда? А я ей: «А вам какое дело?»
Сазонов тоже вспомнил:
– Погоди, Сань. Гришь, в кожаной тужурке и в солдатской папахе? Тогда я ее знаю. Приходила в нашу казарму, газету еще читала, про мировых буржуев чтой-то. Комиссар наш с ней был. А потом со мной разговор поимела. Интересовалась: знал ли я полковника Дальчевского по Красноярску, когда он ишшо был сотником? Я тут смикитил: подбирается, стерва, к девятьсот пятому году!..
Ной выпрямился, как аршин заглотнул:
О проекте
О подписке