Кружатся, топчутся, уминают саван; каркают вороны в чернолесье по левому берегу, перелетая стаями с места на место, как будто падаль чуют, полынья взбуривает на подводных каменюгах, бормочет синюшными губами, точно облизывается после сытного обеда. Народу все гуще и гуще.
– Ой, глите, ктой-то идет? – показала какая-то баба.
– Святители, пророк Моисей! – возвестила сморщенная старушонка в самотканой однорядке поверх полушубка, перепоясанная красным кучерским кушаком. – Али не слыхивали? Ишшо вечор объявился. У Харитиньи Поликарповны заночевал. Моленье у них было. Вера у него самая праведная, сказывал. От войска атамана Сотникова приехамши, чтоб людей готовить ко встрече с войском.
Мужикам в диковинку – что еще за пророк? А старухи – одна к другой – то-се, святой, дескать, переворот ожидается; привечать надо святого поклоном.
Пророк тем временем сошел с берега на лед и двигался к народу этакой невиданной громадиной, опираясь на толстую суковатую палку. Фигура в некотором роде внушительная – косая сажень в плечах, высоченный, чернущая борода в аршин из кольца в кольцо развевается ветром, как веник, без шапки, в одной длинной холщовой рубахе, смахивающей на бабью споднюю становину, без ворота – просто вырез, чтоб голова пролезала, могучие плечи наполовину голые, шея что у быка, лохматобровый, носатый великан. Борода – смола текучая, а на голове – огонь летучий. Не диво ли? На холщовой рубахе – самодельный осиновый крест на толстой веревке. Полешники креста не обструганы – корою вверх для явственности – чтобы зрили, с какого дерева сработан. Холщовые шаровары пророка вправлены в белые шерстяные носки. На ногах сшитые из лосевой кожи чирки.
Мужики глазеют на пророка, подавленно покряхтывают. Экая силища! В мороз – в одной рубахе, в чирках, простоголовый. Тут в шубах и полушубках пробрало до костей, руки-ноги с испару заходятся, а ему, должно, жарко.
Бабы и старухи, расступившись, крестятся, кланяются.
– По-о-омяни, Го-оспо-ди, – затянул трубным бычьим басом пророк, озирая толпу с высоты своего роста, осеняя грудь староверческим знамением. – Блаженны плачущи, ибо утешатся в час лицепристанья пред Господом Богом нашим. Увы, увы, чады мои, сестры мои, братия во Христе, настал час скорбям и мукам вашим, и дана нам вера Господня, чтобы было нам спасенье. Аааминь.
Трубное «аминь» отдалось в берегах Амыла.
– Помолимся, помолимся! Аще будет спасенье! Войско атамана Сотникова поспешает на землю минусинскую, ждите!.. На неделе будет здесь. Прозрятся души наши, и спасены будем. Ааминь!..
Домоводительница Юсковых Алевтина Карповна подступила к нему ближе всех, глядела на грудь святого, выпиравшую колоколом из-под холщовой рубахи, на его могучие плечи, рыжую голову и бородищу смоляную, ну как будто жеребца покупала: хорош ли? Не съел ли коренные зубы? Ладен ли круп? Пророк, в свою очередь, возвещая тарабарщину, украдкой взглядывал на богатую бабенку.
Вскидывая руки к небу, заорал:
– Зрю, зрю! Страшен будет суд над безбожниками, какие будут помогать большевикам. Геенна будет!
Кто знает, что еще наговорил бы пророк Моисей, если бы не подошла к нему на шаг маленькая, неприметная, ссохшаяся бабка Ефимия в старомодной лисьей шубе, в шаленке, едва прикрывающей сахарно-белые волосы, а с нею приживалка Варварушка.
Недовольная Алевтина Карповна посторонилась, капризно смяв пухлые губы, а бабка Ефимия на нее никого внимания: смотрит и смотрит на пророка. Тот еще рычал о грядущем светопреставлении, о Страшном суде над отступниками от старой веры, и, когда на секунду замолк, бабка взяла его за осиновый крест и легонько дернула.
– Узнала тебя, Евлашенька. Экий ты стал, а? Бороду-то какую вырастил, а?
Пророк онемел на некоторое время, а бабка Ефимия подергивает осиновый крест:
– Не признал? Гляди же, гляди!
– Откуда сия старуха? – опомнился пророк, оглядываясь на толпу.
– Не признал? Ай, суетный! Так и мать родную не признал бы. Не ко мне ли в дом в Минусинске прибился ты с каторги? Ко мне, ко мне! Тому тридцать лет минуло. Приняла тебя, обогрела, дала укрыться, да ты, вижу, порушил слово свое. Грех то, Евлашенька! Не ты ли говорил, что отторгнул еретичную «осиновую» веру отца своего? А крест-то, крест осиновый. Ай-я-яй! Али псом стал?
Пророк гаркнул:
– Изыди, нечистая сила!
А тут и Александра Панкратьевна подкинула:
– Ведьма она, ведьма!
Юсковы добавили:
– Из твоей избы Дарья в полынью кинулась! Чтобы тебе околеть, проклятущая!..
Старушонки облепили бабку Ефимию, цеплялись за ее шубу, и если бы не мужики – разорвали бы нарушительницу благочестивого откровения пророка Моисея.
Чернота.
Морозит. Морозит.
Посвистывает.
Розовело небо; солнце еще не поднялось на пики елей – куталось в мглисто-слоеную шубу; не грело и не радовало – да есть ли оно на небеси?
На берегу, сидя на задних лапах, задрав голову к небу, утробно воет лохматый кобель деда Юскова – воет по покойнику, душу выматывает.
Пророк призвал разойтись всех по домам и не глазеть здесь из праздного любопытства. Алевтине Карповне шепнул незаметно, что поговорить-де надо, с глазу на глаз.
– Отойдем от суетных и праздных, сестра.
Бормоча молитву, размашисто крестясь, обошел вокруг полыньи и подался льдом дальше.
С реки свернул к излучине правого, крутого берега, где не так жестко драл свирепый ветер. Нет, он не жаловался на мороз, как будто и в самом деле не чувствовал ни холода, ни пронизывающего ветра. Его лапы до того покраснели, будто кровь выступила сквозь кожу, морда – краснее кирпича. Алевтина Карповна едва поспевала за ним.
– Куда же мы идем? – спросила. – У нас в доме такое горе!.. Хозяйку надо утешить. И вас прошу к нам в этот скорбный час.
– И смерть, и жизнь в руце Господа Бога нашего, – ответил пророк, хищновато поглядывая на барыню в дорогой шубе. – Поговорим здесь, сестра, откровение под небом угодно Господу Богу, не суетным, перемежающимся. Дозволь узнать, старуха, какая подступила ко мне, откуда родом? Кто такая?
– Юскова фамилия ее, Ефимия Юскова. Однофамилица моего хозяина, Елизара Елизаровича.
– О, Господи! Да сколь годов ей?
– Сто тринадцать будто.
– О, Господи! Продли мне век до годов сей старухи, и я прозрею в святости твоей, Господи!
– Она давно из ума выжила. Несет всякое. – А глаза хитрые, молоком вскипают, и видит то пророк, уминая под собой снег. – Разве вы Евлашенька, как она вас назвала?
– Евлампием был в общине батюшки свово, – признался пророк с тяжким вздохом. – Евлампием был, службу тяжкую правил, за что и повязан был царской властью: на двадцать лет в каторгу упекли. Али не слыхала про Усинскую общину?
Алевтина Карповна ушам своим не верила. Так вот кто он такой! Про Усинскую общину до сей поры быль и небыль сказывают. Еще давно глубоко в Саянах открыто было тайное поселение раскольников. Вся власть в общине принадлежала святому Емануилу с его тремя сынами. Они вершили суд и расправу над отступниками от «осинников»
Заведено было так: ни одна из девиц не могла выйти замуж, не переспав с Емануилом в особой исповедальне. Однако нашлась отчаянная – имя ее не называли в газетах – бежала из Усинска тайгою, едва не погибла, но вышла на казачью станицу Таштып и открыла станичному атаману про все злодеяния святого Емануила в Усинске. Девицу доставили в город, снарядили казачий отряд, отыскали поселение раскольников, нашли «смертный лог», в котором «лобанили» еретиков, собрали около сотни черепов с проломанными лобными костями, арестовали святого и всех его подручных и потом судили. Святого приговорили на вечную каторгу. Один из его сынов – Евлампий… пророк Моисей.
– У Юскова проживаешь, сестра? Атаман шлет ему поклон, да пусть готовит встречу войску.
– Скорее бы они пришли!
– Не так торопко. Пашеничку ждать будем.
– Как это понять?
– Поймешь!
– Вам же холодно в одной рубахе! Пойдемте. – А сама с любопытством, игриво воззрилась на бородатое чудовище; не выдержав напора нечистых глаз, тряхнул огненной головой:
– Ох, ввела во искушение!
– Ну что вы! Что вы! – попятилась Алевтина Карповна. – Пойдемте! Вы же окоченеете в одной рубахе. Мне и в шубе холодно.
– Не холодно, гляди! Сейчас жарко будет, – гудящим сдавленным басом ответил пророк и, воткнув свою толстую палку в снег, облапил дородную Алевтину Карповну да бородищей к лицу – задохлась. От бороды несло конопляным маслом, а от губ – тертым чесноком. Одной рукой от стащил свой осиновый крест, а другой прижал ее к себе. – Не грех то, не грех, – сопел в лицо чесночной вонью. – Не грех то, коль плоть с духом пеленается.
– С ума сошли! Кричать буду!
– Кого кричать? Обратись! – отвечал пророк, уминая сугроб под крутым яром. От тяжести двух тел оледеневшая корка сугроба не выдержала, и они оказались в белом гробу.
Это был самый длинный час в ее постылой жизни вечной полюбовницы. «О, Боже, спаси меня!» Но Бога не было – она не знала и не помнила ни Бога, ни черта, воспитанница купца Пашина, которого обокрала по наущению золотопромышленника Иваницкого. Сколько рук хватало ее белое, холеное тело, сколько раз она подсчитывала потом прибавку к собственному капиталу, а тут – за что? Задарма? Чудовище, пещерный дикарь!
– Сподобилась, Господи, пашеничная. Приобщу. Приобщу к кресту праведному.
– Будь ты проклят, дьявол! – кусала себе губы Алевтина Карповна. Страх и бессилье закупорили горло; на лицо сыпался снег, и слезы, смешиваясь с тающим снегом, текли по щекам, приторно-чесночный запах будто проникал во все поры ее тела.
– Поплачь маненько. Полегчает.
– Будь ты проклят! Насильник!
– Замкни чесало!
– Чудовище!
Он вытаращил на нее глаза:
– Гляди, барыня! Шутейки свои забудь. Про меня в скиту говаривали: хто хоть раз с Моисеем шутку сыграет, вдругорядь, Господи помилуй, на небеси преставится. Цалуй хрест, коль сподобилась. Обратилась. Дюжая ты, слава Христе. Ой, дюжая. Хрест поцалуешь и – ступай.
– Будь ты проклят вместе со своим осиновым крестом. Будь ты…
Он ударил ее по мокрым губам – головой в снег сунулась.
– Не кощунствуй на пророка, тварь.
– Боже, боже! Да что это такое? – в горле у нее закипели слезы. Это же сумасшедший!..
Он опять поднес к ее губам крест:
– С пророком ли ты пребываешь, барыня? Не вводи меня в соблазн пролития крови.
– Не пророк ты! Каторжник, каторжник! – взревела барыня.
– Баба! – грозно гаркнул пророк. – Не зуди больно. Не шараборься по гладкой стене – не вскочишь на небеси, не сдвигаешь гору, коль веры нету. Уверуй допреждь. Обратилась – держи тайну сю. Ежли бы я был Евлампием – да в родственном Усинске, – не жила бы за срамное суесловие – в геенну вверг бы. Погрязла. Ой, погрязла. Цалуй троекратно.
Поцеловала троекратно…
Обратилась.
Брела домой, согнувшись коромыслом, и слезы застилали глаза. Плакала, плакала, не видя ни берегов Амыла, не чувствуя ледяного дыхания хиуза.
Не успела дойти до дома Юсковых, как по большаку навстречу вылетел пророк на грудастом рыжем жеребце.
– В Минусинск поспешаю! – крикнул, скаля белые зубы. – Жди, пашеничная, возвернусь с войском. Моленье будет, пашеничная!
И лихо умчался.
О проекте
О подписке