Кто их теперь вспомнит, эти бары? Не про себя, с мимолетным сожалением, а так, чтобы осталось где-нибудь, с благодарностью? Их было много, и каждый запомнился какой-то одной картинкой, тогда как все прочее время, проведенное за кружкой, сливается в сплошную струю разбавленного пива.
Я их тут перечислю несколько штук, чтобы память не истиралась.
Первый бар, в котором я побывал, назывался «Янтарный». Он находился на Петроградской стороне, и нас с приятелем отправили туда в качестве бдительных дружинников, приказавши взять пару кружечек и сидеть тихо, следить за порядком. И мы сидели, а вокруг бушевала сплошная гармония. Мы честно цедили прописанную пару кружек и поняли свою ошибку только когда наш старший, едва державшийся на ногах, подошел к нам и осведомился, не торчит ли у него рация.
Тогда мы поняли, что в баре нужно заниматься тем, чем положено заниматься в баре.
Еще одним баром на Петроградской был «Кирпич», он же – 14-я аудитория, благо в нашем институте их было 13. Что про него расскажешь? Это добрый роман. Из шести лет, что я проучился, год, наверное, приходится на долю «Кирпича». Еще год – на марксистскую философию. Итого на медицину – года четыре, а то и три, так как были и другие радости, помимо «Кирпича» с философией.
Еще на Петроградской имелся «Пушкарь». Единственное место, в котором подавали «бархатное» пиво – и пиво не подводило. Это было до крайности тихое, спокойное заведение. Тяжелые скамьи, тяжелые столы, тяжелые люди – вернее, зубры, бизоны, которые вдумчиво и почти бессловесно сосали заказ. Временами слышался стук: падало очередное тело. Оно падало мирно, без скандала, без реакции со стороны соседей, которые даже не оборачивались, и тут же исчезало, будучи увлеченным куда-то за кулисы, а место старого тела занимало новое тело.
Были «Жигули», куда я явился с американским значком и при галстуке, поскольку хотел потом сняться на выпускной альбом. «Пан-Америкэн» хочет рыбки? " – издевательски интересовался халдей. Пан-Америкэн очень хотел, и снимок не вышел.
Был «Прибой» – сугубо мужское место, в котором никогда не бывало женщин, за исключением одного раза, когда местные шалуны затащили туда финскую туристку, в дрезину пьяную. Они обкладывали ее матюгами в глаза, а она только хохотала, на что мужики хохотали еще громче и толкали друг дружку: «Видишь, ни хрена не понимает!»
Был доброй памяти безымянный бар, который мы прозвали «Андрополем» и откуда меня в 1983 году вышвырнули за распитие под столом. Это сделал наглый бармен Вадик. Мне было отмщение: однажды в бар явился человек, который еле стоял на ногах, и которого сопровождал огромный пятнистый дог. «Кобылу-то убери! – опасливо кричал Вадик из-за стойки. – Убери кобылу-то! " Кобыла не уходила. Я ликовал, наблюдая, как Вадик, держась из последних сил, наливает лошаднику пиво.
А близ моего дома располагался «Нептун», изумительно гнусное место, в котором однажды меня пригласила на белый танец беззубая девушка. И мы танцевали, одни, благо танцевать в этом баре было не принято, под настороженный блеск глаз ее спутников – хищные точки в пивном полумраке.
Теперь стало скучно и прилично, теперь такого уже нет нигде.
Где стол был яств, там гроб стоит.
Как-то раз, прогулявшись по Петроградской стороне, я вспомнил зачем-то про свою комсомольскую юность – как я в нее вступил. Это тем более странно, что не имеет ничего общего с Петроградской стороной.
Я не советую читать эту историю женщинам, хотя понимаю, что на советы мои плюнуть и растереть. Ну, мое дело предупредить.
Это было в 1978 году, в канун 60-летия ВЛКСМ. Я учился в восьмом классе, и время, стало быть, приспело: пора.
Нас было трое на челне.
Мы прибыли в райком, немного волнуясь. Нет – мы, конечно, не отличались особой идейностью, но и не каждый же день случается сменить агрегатное состояние. В общем, налицо была некоторая торжественность.
В райкоме к нашему появлению уже начали отмечать славное 60-летие. На столе стоял деревянный макет «Авроры», из-под стола несло коньяком. Шумел не то камыш, не то мыслящий тростник.
Нам задали вопрос про какой-то орден и тут же приняли в ряды, не дождавшись ответа.
И мы, как это ни грустно, воодушевились.
Мы вышли в осеннюю морось с распахнутой грудью, не без гордости выставляя на всеобщее обозрение оскверненные лацканы.
На троллейбусной остановке к нам приблизился мелкий, гаденький мужичок.
– Ребята, – сказал он хитро. – У меня для вас привет от трех лиц.
В нашей памяти еще были живы пионерские приветствия. Теперь, повзрослев, мы приготовились воспринимать приветствия в сомнительном свете комсомольского существования.
– От каких трех лиц? – спросили мы.
– От члена и двух яиц, – ответил мужичок.
Тут романтика выветрилась и больше не возвращалась.
Когда мне будет 53 года и у меня разовьется старческое слабоумие, осложненное корсаковским алкогольным синдромом, я возьму за руку доверчивого внучка и, если дойду, сведу его на улицу Льва Толстого. Там я остановлюсь и покажу ему белоснежное девятиэтажное здание Нефроцентра. «Смотри, мой внучек, – скажу я ему, превозмогая одноименные болезни Альцгеймера и Паркинсона. – Твой дедушка не только языком молол! Твой дедушка помогал строить этот прекрасный дом… " И в этом месте я взволнованно замолчу, подавившись утробным пафосом.
Я учился в институте шесть лет. И все эти шесть лет я строил Нефроцентр.
В первый раз, когда я оказался на его территории, я был юн, только что поступил на первый курс и чудом избежал гестаповского колхоза. Поэтому меня, конечно, по малолетству и незначительности не допустили до нарождавшегося тела Нефроцентра. Мне поручили содействовать строительству котельной; если точнее – корчевать пень. И мы его корчевали две недели по причине долгих расчетов. Но Нефроцентр манил нас, недоступный, хотя и был всего-навсего фундаментом – или, может, быть уже первым этажом, сейчас не помню. Его нужно было завоевать честным трудом.
Вторично я попал в Нефроцентр, когда учился не то на втором, не то на третьем курсе. Нас сняли с занятий и завели в подвал. Был март. В подвале стояла вода и плавали мутные льды. Там царила мрачная готика с примесью античности, напоминавшей про Лету, Цербера и вообще Аид. Нас разделили, и каждый направился в свой личный отрезок лабиринта. Скоро я остался в катакомбах один. Было темно. Может быть, это было уже метро. Ко мне пришла строгая девушка в ватнике и молча вручила лом. Мне было поручено долбить канавки в подводном льду, для отвода воды. Воды же было по колено, и долбеж не приносил удовлетворения, так как нельзя было увидеть результатов своего труда. Дождавшись, когда девушка уйдет, я прицелился и метнул лом в какое-то сооружение. Затем я вышел на белый свет и отправился в бар «Кирпич» для соблюдения преемственности, ибо в названии бара звучало нечто строительное, и связь не рвалась.
Третично (опускаю промежуточные подстадии) я пришел в Нефроцентр уже шестикурсником. Этажи к тому времени успели достроить. Мне, как зрелому и ответственному лицу, которое за шесть годов хлебнуло разного лиха, доверили компрессор. Это были незабываемые дни. Мы разъезжали взад и вперед, разламывая отбойными молотками свежую кладку. Так бывало изо дня в день: нам регулярно поручали ломать стены, возведенные накануне. Раствор еще не успевал толком схватиться, и крушить это дело было одно удовольствие.
Теперь-то в этом здании все сияет. Там многие доктора, мудрые и не очень, золотыми руками спасают больных, благосостояние которых тоже значительно повысилось, но впустую, потому что уже не радует и этим больным, собственно говоря, ни к чему.
«Видишь, внучек, – скажу я. – В фундаменте этого замечательного дома запеклись дедушкины окурки!»
И пригласил бы его восхититься величием строительства и Труда вообще.
Правда, там, по всей вероятности, немножко хромает вентиляция. Ничего не поделаешь, надо было думать, кого приглашать в рабочие.
Недавно, прогуливаясь по Невскому (ах, как это звучит! как по-писательски, с классическими отголосками-подголосками! ни хрена я не прогуливался, конечно; я несся, как конь) – итак, на Невском я натолкнулся на сугубую мерзость: общепит, со всякими современными примочками и наворотами, который нагло и беспардонно проименовали «Сайгоном».
Это не первый такой случай. У меня нет причины особенно защищать «Сайгон», так как в годы, когда он гремел и славился, я редко туда наведывался, почти никогда. Я столовался и стаканился в другом месте. Помню, я говорил, что половина моего студенческого существования прошла в пивной с неофициальным, зато народным названием «Кирпич». Вторая половина обучения состоялась в кафе со столь же неформальным названием «Рим». На днях я видел, что с ним стало. История с гробом, заменившим столы и яства, повторилась. Теперь там благоденствует поганый салон, в котором разная денежная шушера не то шшупает мебель, не то поглаживает шведские унитазы. Мне, честное слово, жаль этого места. «Рим» был совершенно безобидным, невинным по нынешним меркам оазисом. Там даже водку не продавали, только сухое, шампанское и коньяк, да пирожные с кофеем. О героине в те годы оставалось только мечтать; Система (слово, ныне забытое) хавала сиднокарб, циклодол и дефицитнейший кодтерпин, рецептов на которые я подделал штук двести; изредка покуривали какую-то дрянь, но не в самом «Риме», а в окрестных парадных. Вели себя наикультурнейшим образом и никогда, что для нас удивительно, не напивались там вдрызг.
«Рим» был прибежищем и отдушиной для питомцев Первого Меда, Химфарма и ЛЭТИ; мы изучали там теорию и практику фармакологии.
Среди завсегдатаев не было отморозков, хотя мы умели повеселиться – чего стоили хотя бы Римские Каникулы, когда основной состав выезжал на природу, в Орехово, окунаясь в умилительную разнузданность и предосудительное детское непотребство. Одним моим товарищем, который сейчас – почтенный отец семейства, мы, помнится, тушили костер: носили его взад и вперед, тогда как того, в свою очередь, безудержно рвало; другой, который стал потом очень приличным стоматологом, гнал по вене портвейн и загадывал, что будет, если ширнуться сметаной.
В «Риме» совершался подпольный книгообмен; куда ни взглянешь – обязательно наткнешься на древнекитайскую философию, или Судзуки, а то и Гегеля: в последнего тыкал пальцем один патлатый с хайратником, таращил глаза и шептал дрожащим голосом: «Это дьявольская, дьявольская книга!»
В «Рим» заходила милиция с собаками, но никого не забирала, даже самых отчаянных эфедронщиков, благо группа, сплотившись вокруг беспредельщика, не позволяла ему повалиться на пол – равно как не давала милиционерам выдернуть его из овощной грядки.
В общем, что теперь говорить.
Я не удивлюсь, если когда-нибудь из этого исторического помещения уберут унитазы с диванами, поставят черную доску с мелового периода надписью «гамбургер – 16 рублей», завезут пиво «Бочкарев» и то, что выйдет, назовут «Римом».
Потом будут показывать: что вы, дескать – вот же наш «Рим».
Вот же наш «Сайгон».
Вот же наше «ЧК».
Вот же наш «Пале-Ройяль».
Вот же наши «Жигули».
Вот же наш город Санкт-Петербург – видите, даже название не изменилось.
Я не люблю музеи.
Может быть, потому, что живу в Питере, который ими нашпигован, и я, как истинный питерец, довольствуюсь ощущением соседства.
Но может быть, дело в обычном уродстве восприятия. На какую бы выставку, случись такая беда, я ни пошел, обязательно все забуду. А если еще и экскурсовод объяснит – забуду мгновенно.
По малолетству меня не впечатлили даже замороженные гениталии Мамонтенка Димы, а после я уже разучился удивляться гениталиям, так и не научившись.
Гораздо ближе мне был ресторан «Универсаль», куда мы часто наведывались с одним моим покойным приятелем. Мы сразу шли в туалет, где выпивали заранее прихваченную водяру, чтобы дешевле обошлось, а после поднимались в зал, и начиналось веселье. Я плясал в кругу, взявшись за руки с двумя капитанами второго ранга, справа и слева, а друг порывался скусить колки с бас-гитары, гриф которой музыкант уводил из-под его вожделенного рыла в последний момент.
Однажды я приехал к моему приятелю; на дворе стоял постылый ноябрь. Приятель нахмурился и молвил с упреком:
«Что же мы с тобою все пьем, да пьем? Давай хоть в Эрмитаж сходим!»
Мы вышли, по пути завернули в магазин, купили портвейн. Потом заглянули в аптеку за маленькой мензуркой («Нам вот эту рюмочку», – сказал мой друг; «Рюмочку? " – неприязненно переспросила аптекарша; «Да, рюмочку, " – настаивал тот). Из аптеки мы проследовали в Кузнечный рынок, где стащили соленый огурец.
Позавтракав, мы пошли в Эрмитаж.
Там, с непривычки озираясь и двигаясь осторожно, мы взошли по лестнице, выстланной ковровой дорожкой, на второй, что ли, этаж и очутились в Галерее 1812 года.
В Галерее мы почтительно присели на банкетку и стали медленно поворачивать головы, созерцая благородные лица и пересчитывая ордена. Так прошло минуты четыре.
Мой товарищ вздохнул и встал.
«Ну, теперь в Универсаль, " – сказал он.
Лет пять-шесть назад мы заметили, что наш ребенок весьма возбужден, встревожен и упорно твердит про какую-то «Морду».
По всему выходило, что Морда эта обитает во дворе, и от нее все неприятности.
О проекте
О подписке