Юрий Борисович – настоящий местный аристократ, не то что Лимонхва какая-то. Отец его был каменщиком – вместе с мужем Колобка они учились в ФЗУ и приобрели даже и тогда редкую, почётнейшую и доходнейшую профессию. «Я полсела построил!» – не без гордости говаривал каждый из них при пьяных харчеваниях на очередной стройке (и справедливо: во всём селе нет ни одного деревянного дома!), они имели деньгу, жили калымами, не работая даже в колхозе. Кроме нашего села есть ещё и окрестные, дом-то уж не часто возводить приходится, а печку сварганить, печку русскую в плиту переделать, трубу к ней справить, сарайчик для свиней или мотоцикла – извольте. Теперь вот нет обоих, нет каменщика, и лет пятнадцать ни полдома новых не появилось, все сараи, гаражи и голландки поразвалились…
Отец, однако, именовался запросто Борька, а уж в летах заслужил и Бориса. А сынок, имеющий на себе явные признаки профессионального алкоголизма бати, всячески не чуждый сам и за всю жизнь не ударивший палец о палец, начал в остроумном нашем народе именоваться не иначе как Юрий Борисович (причём отчество даже без панибратской редукции «Борисыч»! ). Вот уж вправду могут припечатать! Любой Д. А. Пригов такому имиджу позавидовал бы! «Юрий Борисович то, Юрий Борисович это!..» А что то и что это? Юрий Борисович пьянищий в колее на дороге валяется – машина ехала, чуть не задавила, а он вскочил и ещё грязью зачерпнул и всю машину обдал! Юрий Борисович враздуду на своём велике драндулетил, пока не навернулся с него так, что потом как-то вплёлся межу рамкой и в полусне ещё метров пятнадцать по дороге вместе с ним прополз!
В молодости Юрий Борисович (уже тогда называвшийся Юрием Борисовичем) рассекал на мотороллере. Советский мотороллер – это вам не нынешний. Кроме прочего, его отлично было слышно во всех концах села и особенно удавались с него каскадёрские кульбиты через руль. Потом мотороллер в каком-то буераке развалился (как раз, смеются мужики, в один день с Союзом каким-то), и было года три-четыре относительной тишины. Тут и Борисовым трудовым на трёх сберкнижках капут! Но воспрянул Юрий, восстал из пепла Борисович! – купил мотоцикл – какой-то дурацкий, салатового, все дивились, несуразного цвета, не мощный, не солидный, зато дешёвый и громче прежнего! Ох и выписывал он восьмёрки, шестёрки и знаки бесконечности! Но и ему пришёл конец – только фара, как голова оторванная, как кочан капусты, на дороге валялась… А тут ещё дефолт какой-то!.. В итоге в новый миллениум не сказать, что ворвался, но вступил и въехал Ю. Б. на экологическом транспорте…
А вот куда всегда не дурак он ворваться, так это в дом. Собирает стаканы по деревне, назад влачится уже порой в чём жизнь и душа, мотаясь как при шторме, а над собой, как будто с донесением разведчик плывёт, в кулаке бумажку измусоленную держит. Суёт он её повсеместно, торгуют ли тут самогонищем или нет. Как правило, это лишь половина суммы. Кто-то отливает ему ровно по факту, а кто-то, чтоб всё же хоть как-нибудь отвязаться, даёт полулитру. Иногда бумажки нет вообще или она, как у фокусника, внезапно исчезает – схватив заветную бутылку, он обещает расплатиться завтра, а сам с заветной бумажкой спешит в другой дом.
Иной раз приходилось ему драндулет с полдороги катать, чуть не на себе таскать – то бензин кончится, то сломается, отвалится что-нибудь. С такими надобностями он спешит исключительно к отцу. «Саньк, – обращается он ко мне, зыркая вокруг нетрезвыми глазками, похожими на свиные (а уши оттопырены), – Сан Саныч дома?» Он боится, что его обманывают (что часто случается: скажут «нету», а отец как раз откуда-нибудь выходит!). Я, впрочем, говорю с ним почтительно, повторяя ответы по несколько раз, пока он не переходит в полное фамильярство и не норовит пройти весь дом до последней комнатушки. Братец вот с ним не церемонится: раз я застал, как Ю. Б. только что-то спросил-переспросил и едва успел улыбнуться своей дебиловатой улыбочкой, как братец зарядил ему по соплям, так что соискатель отлетел в грязь и какое-то время валялся там, бормоча, улыбаясь, размазывая по физии кровь.
Если он появляется у передней двери и она почему-то закрыта, то тогда ещё может по-человечески постучать в окно (вернее, во все окна, одновременно в них заглядывая!), при этом кругом, как в стереосистеме какой, раздаётся хрипло-пьяный выкрик, почти стон: «Саньк!.. Саньк…» А коли уж в заднюю вопрётся, то выкурить его можно лишь как залетевшего в дом кота: ксыксыкнув и показав кость, бросить её потом с порога за дверь.
Попервоначалу я даже пытался объяснить, что я не Санька (хотя сначала меня хотели назвать именно так), но с течением времени это вообще стало неактуально: меня и более вменяемые люди перестали узнавать и признавать: сказывают, что некоторые учителя (под чутким призором коих – лицом к лицу! – я отсолдафонил десять лет!) переспрашивают, а кто это такой «Алексей Александрович», «историк какой-то», коего пропечатали теперь в районке как прославившего Тамбовщину, а особливо её безотказную систему образования, где и Юрий Борисович достойно выучился. А дальше он вообще стал принимать меня за отца – особенно издалека.
Едет себе на велсапете – ну, едет – это громко и просто сказано: тут целая эквилибристика, наездничество, пантомима! – и замечает с дороги меня на огороде на задах… Вечер, мошкара, пылища на дороге – вообще от вывозящих зерно грузовиков целые пылевые облака нависают, чёрные, как будто смерч приближается – он не очень хорошо видит на расстоянии и начинает орать: «Саньк! Сан Санч!» Я редко подхожу: не отвяжешься! Если уж совсем близко. А так наоборот отворачиваюсь с косой, вилами или граблями и отхожу в конец огорода. Отец, если попадётся, чуть не часами с ним простаивает, выслушивая про существующий лишь в воспоминаньях мотоциклет и давая ненужные уже советы, а потом ругается: «Дурак, пупок!» и т. д.
Прошлой весной довелось нам вместе с отцом сажать тыквы (обычно он такими мелочами пренебрегает – мать заболела). Мы топтались с лопатой и чашкой семян на большом огороде сзади домов, уже вечер… По обыкновению мы не разговаривали, но мне вдруг подумалось, что в эти странные неуловимые минуты даже и отец наверняка чувствует, какое хорошее это вообще занятие, какое-то исконное… «Но кто, как не он, – заговорил во мне привычный голос, – в самом авангарде с батареей железо-техники постколхозной, и для них всю жизнь огород и сад – делишки второстепенные и третьестепенные!» Но тут, под ногами и вокруг в воздухе, как будто притаилось и дышит нечто неуловимо-чудесное, то, что больше человека: мягкая, влажная, тёплая, пахучая земля – и она, несмотря ни на что, рождает… И тут вдруг замечаем: Юрий Борисыч чалит – пешкодралом (велосипед уж тоже схрястал!). Не чалит даже – несётся – вот у кого энергетика! – вихляется, матерится на ходу и жестикулирует.
«Щас привяжется!» – прочитал мои мысли отец. Совместно претерпевать нашествие беспривязного совсем уж дело никудышное – хоть тоже возьми его за шкирку и отшвырни! (Вспомнил, как раз он допытывался, женат ли я и на ком – получив ответ, он захрюкал: «Врёшь, Саньк, брешешь!»)
Отвернувшись в пол-оборота, прекратив работу, мы наблюдали проход Ю. Б. по касательной огорода. Он останавливался и всматривался, прислушивался – мне казалось, даже на расстоянии я вижу его гримасы… И – прошёл дальше, как, например, дожди по полгода обходят стороной нашу Сосновку…
– Пьяный, – сказал отец.
А я понял и рассмеялся.
– Он просто нас не увидел! Старый стал Юрий Борисович, пятьсят лет в обед, зрение подвело!
Про телка я уже в других своих произведениях, никак ему не посвящённых, немало написал. Многое я рассматриваю «на примерах тялка». Однако, я думаю, проблематика эта и метафорика мало кому из просвещённой публики хоть как-то близка. Тялок как таковой – он и тут никому нахрен не нужон… Стоит себе у обочины, орёт-надрывается… Такова телячья доля, таково, по пословице, телячье дело: надорвался да стой…
Мы с Аней шутим, что употребляем в пищу теперича исключительно мясо лишь тех телков, с коими знакомы лично. Январь, Февраль, Марта, Кураж, Земфира… Им дают пожить, режут уже взрослыми, но жалко всё равно. Особенно было жаль корову – когда её повели резать, у неё на глазах выступили слёзы. Она будто бы смотрела с покорностью и укором: кормила я вас, поила, как своих деток, никого не обделяя, а вы меня… В холодильнике в банке осталось молоко: коровы уже неделю нет на свете, а молоко всё пьют. Я подумал даже, что молоко в пакетах, у коего срок хранения бывает по нескольку месяцев, составлено из молока коров, половина из которых уже съедена в котлетах замороженных или ждёт своей участи. Мир-село откровенно, прямолинейно жесток, а мир-город – прикровенно, лицемерно, всемерно.
Если бы не было сказано: «заколи и ешь», можно было бы и не есть. Хотя в деревне в приличных семействах без мяса за стол не садятся! Курице или селезню голову отрубить почитай каждый с детства должен уметь.
Хотя и здесь есть перегибы и варианты. После обеда выбрасываю в поросячью кастрюлю кости…
– Куда ты, надо Малышу отдать! – Мама.
– Малыш, – чуть не усмехаюсь, – отправился в мир иной.
– Куда отправился?.. – переспрашивает Сашенька.
– Никуда, – отвечают (благо, она не все фразеологизмы знает).
На самом деле Малыш, которого она нашла в посадках, выросший уже в пса (зимой он со мной бегал на пробежку), был вчера расстрелян отцом – за то, что ворует яйца. «Крову зарезали, кишок сколько с Гердой и Мухтаром пожрали, а всё равно!» Это называется «приговорить», тут регулярно так поступают.
Через два дня:
– Дядь Юра на тракторе твоего Малыша задавил, нечаянно.
– Ну ладно. Я нового принесу.
Так вот, телок… На самом деле это философская апория. Летом его выводят утром к обочине дороги, вроде как на травку, прикалывают верёвкой с цепью и ошейником на железный кол, вбиваемый железным, сваренным из толстых труб и валов, молотком. И день-деньской он вращается, что называется, вокруг своей оси… (в строгих терминах, по орбите, конечно). Его час наступает лишь когда в обед – жара немыслимая! – приносят пойло и можно пофыркать, пободаться, даже пролить, и вечером, когда его ведут обратно и можно залишиться, высоко задрав хвост и высоко подкидывая задние копыта, вдоль своих и чужих огородов…
Но за это предусмотрена экзекуция. Мало того, что его ругают на чём свет стоит, так его ещё и банцают специальной палкой (обычной кленовой, но гладкой и сухой, а потому прочной), а то, коль уж подрос порядочно, и просто совком (что, по сути, та же лопата). Поскольку телок бессловесен и всегда под рукой и на приколе, то на нём можно приспособиться срывать зло: при малейших его дуновениях можно толкнуть его ногой, так что он аж кувырнётся (если маленький), обматерить по первое число и угостить по хребтине палкой (а то и колом, или даже молотком, коий, валяясь в траве, наиболее сподручен). У нас для телка взбучка щадящая, до молотка-то не доходит, совком редкий раз – чиркнут по рогам, коль зимний уж, здоровенный бычок не к месту взыграет, зато уж словесно иногда заклеймят его названием другого животного, тоже с рогами. Не изверги все конечно, но между делом и между людьми всякое происходит.
Посему мало кого удивляют случаи, когда выросший в быка телок, оторвав с шеи цепь, возьмёт да и закатает своего хозяина. Особенно, когда от того разит перегаром, табачищем и он по-прежнему ругается и вроде как опять берётся за совок – может быть, просто чтобы почистить… Переломать, допустим, грудную клетку ему минутное дело.
Так вот, апория… Вспоминаются некогда известные строчки из хита единственной прославившейся (ну, не считая, нашего «Общества Зрелища», конечно) тамбовской группы: «Это сама природа наглядный даёт урок – крутится волчок!» (и особенно выразителен некий эхоповтор в концовке: «Ок!.. ок!.. ок!..»). Что за наглядный урок?.. Ну, крутится, понимаешь ли, волчок – какой в том урок, а тем более, природы?! У нас-то хоть искусство дебилизма называется…
Плоская земля, степь да степь кругом… – утоптанная, с иссохшими колючками, с засохшими лепёшками, метафизически замерший полдень. Только кружит, перемещаясь, как стрелка часов, телок… Как циркуль по карте, как аршин по пашне, окружающей неведомым морем этот круг…
О проекте
О подписке