Лимонхва – местная знаменитость. Положение её приближено к бомжовскому, она постоянно пьёт и гарцует то в одном конце села, то в другом чуть ли не одновременно – как дошедшая на лыжах мама из новогоднего мультика про Простоквашино. Можно сказать, это и есть воплощённое без дециметровых антенн и кабеля местное телевидение (о котором я мечтал в юности): причём сразу и криминальная сводка, и дебильная развлекуха.
Необычно и примечательно уже само её наименование. Хотел даже вопрос послать в «Что? Где? Когда?»: прозвище у тётки Лимонхва, типичное такое пренебрежительно-русское, какая-то лихва слышится, а оказалось, что это… имя! Как так? Минута…
Это фамилия. Она была замужем за корейцем. Ли Мон Хва! Какой шик, какое благородство, это почти что Ким Ки Дук, Гас ван Сент и Ларс фон Триер! Тут фильмы зашибенные можно клепать на каждом перекрёстке полураспаханных дорог! Хотел быть режиссёром тож… Но о кинокамере в деревенском детстве нечего было и мечтать; всё, чем удалось раздобыться, – тетрадь да карандаш… химический – алхимический!
Кстати, фамилия не такая уж и редкая была встарь (бабушка была Ковалёва, вышла замуж и стала Шепелёва, а за брата её дядь Васю Ковалёва вышла тёть Маня Шепелёва). При мне учились в школе штук пять однофамильцев, в том числе ещё один Алексей Шепелёв, ставший трактористом (он и сейчас, наверное, есть, только вряд ли на тракторе). Но дальше, как грязь с обрыва, всё поехало: антидемографический провал и отток в города. И вот теперь – на волне моей писательской мощи и потенции (не физической, не путать! – а вообще, конечно, шучу) начался настоящий ренессанс… В школе из сорока учеников человек пятнадцать Шепелёвых. Кто это такие не только мне, но и родителям, и моей десятилетней племяннице (А. Шепелёвой, кстати) трудно представить. «Таня Шепелёва – шлюха!» – надпись на остановке. Что за Таня, сколько ей лет, почему уже заслужила шлюху, никому не известно.
Лимонхва хоть вроде и по-сосновски забубённая, но по лицу и по разговору сразу видно (наверно, только мне, прочим не до тонкостей), что родом никак не отсюда. Лицо её не наглое, не кругло-тамбовское, глаза осмысленные и грустные, а главное – речь очень правильная. Другие интонации – не сельские (обычно понукательно-жлобские или поднимающие на смех), слова вроде «пожалуйста» и «спасибо» проскакивают…
Ей порой пренебрегают взрослые, иногда её дразнят дети… Но тут всё же не город… народ душевный. То ей тряпки старые отдадут, то картошку сгнившую, то пиво просроченное, а то и не сгнившую… Живёт она в домике на окраине, почитай что без окон и без дверей – не топит, дров, продуктов и денег не запасает, не готовит – лишь сибаритствует да выпивку добывает. В деревне это по-прежнему называется «тунеядство» и оченно не одобряется общественной моралью. Из-за чего Лимонхву пытаются перевоспитывать (а некоторые и прямо эксплуатировать), привлекая на различные авральные (типа посадки или уборки картошки) и тяжёлые и грязные (типа подъёма и выгребки из погреба сопревшей картошки) работы.
Только что узнал (и мало кто знает), что сожителя её периодического тоже А. Шепелёв фамилия (по линии тёти Мани Ковалёвой) – вот ведь! Он тоже человек пришлый и поражает селян тем, что никогда никуда не выходит из дому – всё «жена» приносит.
Вообще для бомжекоряжничества в сельской местности раздолье: бери, заселяйся в любую заброшенную избу, укореняйся! Были как-то тут у нас ещё одни пришлые люди: Сашка-бомж и Колька-бомж (они же: Бомж молодой и Бомж-старый). Лет, наверно, десять жили в полуразрушенном «красном уголке», устроив там на диво сельским трудягам лежаки бомжовские классические, завесив окна полусгоревшими одеялами и т. д. Постепенно они окультурились, и их активно стали привлекать «к сезонным и плановым работам» – даже уж, видимо, настоль активно, что не выдержали всё же – смылись.
Есть ещё Коля Зима – он ходит шатаясь, моряк моряком, и кстати, всё в каких-то чёрных расклёшенных истрёпанных брюках, как у морского Волка в седьмой серии «Ну, погоди!». И двадцать лет назад он расхаживал точно так же… Ухватки залихватские… Застопорился что-то у нашего дома, у братовой грузовой машины – гляжу: задрал ногу на высоченный бампер (там какая-то стремянка прямоугольная, тросом, что ль, тянуть), подвязал шнурок (неужели, шнурок?! – тут все в калошах) или что-то поправил, харкнул, выругался и погнал дальше. А тридцать, сорок лет назад абсолютно так же выхаживал его покойный батя – тоже Коля Зима.
Я несколько раз даже вступал в дискуссии с селянами, пытаясь объяснить, что ихний образ бытия не единственно возможная форма жизни. Защищал Лимонхву, провозглашая, что мне её манеры положительно нравятся… Да что говорить, когда я сам числюсь почти по тому же разряду: если хоть на один вопрос «анкеты» (о ней чуть ниже) даёшь ответ «Нет», «Ещё нет» или «Затрудняюсь», то какой же ты после этого «крутой Буратино»!
А Коле Зиме и Лимонхве на вашего Буратино – в шесть подъём, в восемь на работу, телка напоить, огурцов насолить да тачку б ещё купить – плюнуть и растереть. К эксплуататорам и отношение соответствующее. Коли уж она отработала выгрузку картошки (допустим, меня просто вовремя не было), пусть ей и уплатили клубнями и самогонкой (и потом ещё несколько раз), то и ведёт себя как суперзвезда: проходя мимо, приняв меня вдалеке на огороде за отца, выкрикивает: «Саньк, Сан Саныч! Отвези меня! Заведи машину! Я долго буду орать?!. Сейчас же!» Матерится и куртыкается на дороге – отвези и подвези. Зеленоглазое, блин, такси нашла! «Ну и… вам! Картошку больше не буду сажать!» – уже шантаж.
Иногда у неё эскорт бывает. Как-то зимой мама, возвращаясь из ларька, увидала: Лимонхва на сугробе лежит. Ночь уже, холод, темень (сейчас по всему селу ни одной лампочки не осталось, у клуба только старого-нового одна еле горит), и на помощь позвать некого – всем не до Лимонхвы: скотину бы успеть убрать, пока не совсем глаз коли да пурга вконец не разыгралась. Сугробы по колено, метель начинается, а избушка-то Лимонхвиная далече. А главное, сама еле ходит, каждый шаг выбирая: недавно упала и связки на ноге порвала. Но не бросишь же замерзать человека!
Вот и пёрла её полтора часа, обратно еле дошла: ещё давление и сердце… Чуть отдышалась, обмахивая в терраске войлочные сапоги… чу: знакомые вопли! Глядь, а пострадавшая опять уж здесь кочует! Здоровее прежнего – в непогоду как черти её разбирают!
А я всё думаю: какова-то её судьбина… судя по всему, трагическая, не зря же запьёшь горькую. Все знают, что детей её за пьянку забрали в детдом, это у нас уже было. Приехала она чуть ли не из Владивостока, в тюрьме сидела. А что там было, с этим корейцем и т.д., вряд ли кто и интересовался. Спит пьяная Валя Лимонхва у соседей в летнем загоне для коров, валяется, сжавшись в комок, как женщина поруганная, но ей хорошо, хотя кто ж знает…
В кои-то веки мы сидели в саду всем семейством, поедая шашлыки. Темнеет тут быстро, всё становится чёрным, будто бы отражение чернозёма. Даже угли уже почти совсем потухли, но мимо рта не пронесёшь… Природа стихла, человеческие звуки далеко различимы…
И вот совсем близко, по дороге вдоль заросшего сада, залишился, как у нас говорят, кто-то с песнями. «Птица щастья завтрешнего дня, выбери меня, вы-бери меня!..» – хрипловато, как-то утрировано (но не надрывно) орал он. Мы с женой Аней сразу засмеялись. «Коля Глухой идёть пьянищий, – пояснили родственники, – щас, наверно, к нам завернёт, в окна долбить будет, самогон ему подавай!»
Наш дом первый от дороги, в самом центре, на пересечении всех путей, все так и лезут… Есть, правда, ещё более крайний дом, но он заброшен. Несколько лет назад там был пожар, у моего дебёлого одноклассника по пьяни сгорело двое детей. Как тут не поверить в плохую энергетику. В 1962-м или 63-м, кажется, году, бабушка рассказывала, там тоже случился пожар от сбитой в ссоре керосинки, стена, с плётнём каким-то, была смежной с нашей, из-за чего полностью сгорели оба дома. Построили заново. На моей памяти там всё было хорошо, Перекус приезжал к своей бабке, снаружи выбелили, внутри отделали, оградку разнесли, но как-то приехал её сынок-алкаш, завёл ночью бучу, выкатил газовый баллон: «Я щас вас всех взорву!» (это очень часто используется), потом поджигать в сарае что-то стал. Пожар не состоялся, а сам он повесился в сенях.
Песня всё крепла (повторялся в основном рефрен и какие-то обрывки), потом послышался звук резко распахнутой калитки и довольно долго, минут пятнадцать, он долбил в окна и выкрикивал «Саньк!», хотя в доме и свет не горел. Мы с Аней прыскали, стараясь не привлечь внимания, вполголоса.
«Да что вы стесняетесь, он же глухой! – пояснили нам, – сам идёт, самому себе поёт, глазищи залил, на остальных ему до лампочки». А как же он определяет в темноте, да ещё по такой грязюке, куда идти? – спросили мы, – ведь и на лампочку не пойдёшь, потому что её нет. «Эхолокация!» – ответил братец неожиданно научным термином, боле того, все поняли и рассмеялись.
Вот так и человек, размышлял я, коли совершит что-то паскудное, то и второй раз ему проще, и зудит до третьего. И что поделаешь с таким плохим домом – с землёй не сравняешь, освятить бы. Единственное оружие – теперь именно у нас в терраске иконы – по сути, всё, что осталось от разрушенной церкви. В советское время повелось с ними хоронить, а хранились они у старой бабки Веры, имевшей с этого даже кое-какой мелкий доход; потом домик её купили бабушке, и иконы тоже стояли в сенях в кладовке (вообще-то тут нужно более почётное место), бабушка, тоже сбирая копеечную мзду, отдавала их подновлять заезжему Коле-художнику, но он сильно пил и оказался совсем не сведущ в несветских сюжетах… а теперь вот и к нам перешли, хотя тоже в углу в терраске…
Недавно меня приглашали на круглый стол по проблеме, как автор себя ощущает в литературном процессе и должен ли он реагировать на читательский вкус (сформулировано было, конечно, куда замысловатее). Не любитель теоретичностей и пустозвонства, я всё думал, что сказать, и решил поведать историю о бредущем и поющем в темноте. Николай Глухой! Встречайте! Вот это, понял я, и есть модель писателя. Такого вы ещё не слышали!
Благо, что на диспут я тогда не попал. Зато вот я опять в деревне… «Птица щастья завтрешнего дня, выбери меня!..» – горланит он от души своё излюбленное, и мне тоже почему-то радостно.
Тётя Валя Колобок – ныне чуть не единственный уцелевший в селе наш родственник, из них и так все были лишь троюродные, вот и она дочь бабушкиного брата. Бабушка, вышедшая замуж рано, рано потерявшая мужа, лет на пятнадцать её старше. Это она дала ей прозвище и всячески подтрунивала над ней – уже на наших глазах, когда тоже уже пожилой Колобок закатывался в гости к бабушке, жаловался на одышку и на какие-то боли: «Ой, чтой-то жуёть», спрашивал «ножку» (но-шпу), которой у бабушки отродясь не водилось… Вместо этого ей подносился стопарь самогона или водки с какой-нибудь скудной закуской. Тёть Валя тогда и впрямь была округла, но не жирна, просто роста соответствующего и не отказывалась и от второго стакашка, который, впрочем, подносился крайне редко. «Лётаешь, как Колобок, – выговаривала по уходе гостьи бабушка, – больная нашлась, чёрт тебя уложит!»
Захаживала тёть Валя Колбаса, которой без обиняков преподносилось два стопаря с совсем уж минималистичной закуской и говорилось потом примерно то же самое. С той разницей, что Колбаса была сухая, поджарая, лётала ещё быстрее, а жила дальше, вкушала крепкие напитки почти ежедневно и возрастом уже тогда была слегка за 80. К ней не прилагалась концовка «Всю жизнь за мужниным горбом прожила!», также она не ведала слов «жуёть» и «ножка», что ставило её куда почётнее.
Был ещё дядь Вася Ковалёв, бабанин младший брат – вот все посетители. Ему подносилось аж три стакашка, правда, третий уже с приговорами, что дюже, мол, попивает. Он тянул их, трясясь и рукой, и всем телом (на руке вместо половины пальцев культяпки), чуть не стуча железными зубами и как бы для погашения колебаний жёстко упираясь железной трубой, торчащей из ноги, в старый, ставший уже мягковатым пол. Находились и такие, кто по пьяной лавочке провозглашал: «Ты, можть, сам ногу-то задрал к пушке, тебе и стрельнули, шоб теперь, значить, всю жизнь пенсию получать, да орден, да машину!» Машина была «Запор», инвалидка. В ответ (да и просто) ветеран, заикаясь (как-то постоянно якая), юмористически костерил родственников, соседей и председателя. О войне дядя Вася никогда ничего не рассказывал.
Колобок же провозглашался сестрой и братом неумехой и лодырем, и, судя по всему, небезосновательно. Когда сажают картошку, польза от неё как от пьяной Лимонхвы. Когда выбирают, тоже за ней стараются для контроля по той же борозде следом пройти. Однажды довелось ей напроситься что-то помочь приготовить. Бабушка доверила самое простецкое – огурцы в салат порезать. Только огурцы у бабушки водились специфические: от недостатка полива быстро жухнет ботва, и они постоянно жёлтые и перезревшие, почти как дыни. Сначала их щедро очищают (внутри они, если совсем не горькие, довольно вкусные), а потом режут полукружиями. Колобок, конечно, неострым ножом отпахала те ещё кругляки, так что потом дядь Гена (в честь приезда коего и был банкет), отличавшийся, по словам бабушки, во всём комичностью, накалывая на вилку «изделие», интеллигентно-комично (он всю жизнь работает на экскаваторе, а тут со своими очищами да подтяжками сходит за академика или театрала), тихо и немного в нос, как Папанов (для деревни вовсе нехарактерная интонация!) риторически поинтересовался: «А шо это? Телку, что ль, нарубили?..» Все долго смеялись.
Но жизнь у Колобка на самом деле не такая смешная, хотя трагическое и комическое тут сплетены как в гоголевских росчерках гусиным пером. Дочь у неё умерла от рака. Тёть Шура, я едва её помню. Она жила в Москве и работала на каком-то странном предприятии, где делали фарфоровые или глиняные маски. Помню, я брал себе компаньона, и мы отправлялись на дальний конец села смотреть маски – очень боялись заблудиться, хотя путь-то всю дорогу прямо: мне было, наверно, года четыре или пять… Маски красовались развешанными на дощатой стене – диковина, нечто из другого мира! – понятное дело, ни у кого в селе ничего подобного отродясь не водилось. Особенно мне запомнилась коричнево-оранжевая, покрытая глазурью маска чёрта или Мефистофеля – с чёрными рогами и бородой, с чёрными выразительными зрачками и непривычными, страшными чёрными зубами.
Другие маски, наверное, были не такие злые, но я их не помню. Я ходил к Колобку всё чаще и чаще, хотя меня и не приглашали. Потом пришёл из армии её сын, он служил в ГДР, и я опять лётал, водя за собой и друзей-подруг, чтоб получить такую невидаль, как разноцветные круглые жвачки, среди которых тоже почему-то запомнились оранжевые (в советских изделиях этот цвет редко использовался – разве только в уже упомянутых перезревших огурцах).
Как-то меня попросила мама подписать тёте Шуре открытку. И я по принятым лекалам изваял обычную концовку: «И долгих лет жизни…» Не помню, то ли мама сказала, что тётя Шура будет плакать, то ли и впрямь плакала. Она умерла лет в двадцать с небольшим. Чёрти и прочие побрякушки куда-то исчезли.
Но это было не всё. Уже в новые времена, вскоре после смерти бабушки, умер Колобков муж (говоривший о себе: «Я полдеревни построил!» – на пару с Борисом) и почти одновременно с этим погиб сын: задохнулся, прогревая в гараже только что купленную машину. (К нему я несколько раз ездил по диссертационным делам в Москву).
Думали, что после этого тётя Валя не выживет. Вся почернела и исплакалась, исхудала – даже Колобком перестали называть.
Но года через три, когда я спросил о её судьбе, мне с присущим сельским жителям цинизмом и юмором ответили, что лётает, мол, Колобок, катается вдоль по деревне – пуще прежнего! Стаканы собирает, выпрашивает продукты питания – дай яичек, дай мясса1! – ежедневно за пивом в ларёк гоняет… Из ума, смеются, выжила, а аппетит прибавился, зарумянилась и впрямь как Колобок!
Вскоре она и сама не замедлила.
Подобных визитов вообще-то чураются. Но тут и помимо Колобка такой стиль общения. Приходит, допустим, бабка – молоко или яйца ей продать обещали.
– Мать дома?
– Нет, уехала.
– А когда приедет?
– Скоро должна, отец поехал встречать.
– А машина около дома стоит.
– На другой.
– Сам ты где живёшь?
– В Москве.
– А-а. А улица какая?
– Такая-то.
– А у наших Лескова.
– Ты с какого года-то?
– С такого-то.
– Ну, этъ ты щ молодой. А жана-то есть?
– Есть.
– С Москвы сама-то? Тоже молодая?
– Да как я почти. Из Тамбова.
– А ребятишки есть?
– Нету.
– А работаишь?..
– Пишу.
– Пишешь? Это грамоте надо знать.
– Знаю…
Грамоте (как и литературе и проч.) тут все знают. «Фермеры приехали…» – говорю, а нескольких лет от роду А. Шепепелёва тут же поправляет: «Фермера правильно!».
Меня этот блиц-опрос не смущает. Вернее, в общем-то, смущает, но что, так сказать, на противоположном конце общительности? Как говорят, не в зуб ногой – полное столичное отчуждение. А тут полминуты побеседовал, и сразу всё понятно, можешь твёрдо заявить: такого-то я знаю. Это ещё чужая, а свои, знакомые и родственники, могут и в куда более личные детали вдаться, вызнать, почём жизнь, дать советы – как общие-смысложизненные, так и обиходно-частные, к примеру, насчёт внешности.
Привыкнуть и за десятки лет трудно, а непривыкший человек, если его не гостем встречают на пару дней, как будто в тюрьме или в армии оказывается: таков подход не только у подростков или пьяниц в стилистике оторви и брось, а у всех абсолютно, от мала до велика. По сравнению с вялыми и равнодушными, а то и шизоидными городскими гражданами селяне более агрессивны, более экспансивны, целостные, но дюже шумные…
Кроме того, тут испокон веков заведено, что двери не выполняют своих привычных функций – это к барину без доклада не войдёшь, а к батраку запросто. Случилась революция, индустриализация и т.п., многое изменилось в умах и в домах, но понятие изолированной комнаты так и не прижилось. Кто угодно когда угодно может завалиться в дом – причём как через переднюю, так и через заднюю дверь. Нормальный человек (малознакомый, как правило, городской) ещё орёт с порога: «Хозяин! Хозяйка!» или «Есть кто дома?» и продвигается вглубь медленно, выкрикивая и прислушиваясь, а местный сельпоман, такой Юрий Борисович или Колоб на правах родственницы в минуту обшаривают все комнаты, и если ты спишь или моешься, тебе не избежать подробного тестирования нагишом.
Хорошо запомнилось, как Колобок, явившись, как Винни-Пух, с утра пораньше, когда мы с братом, толком не проснувшись, ещё валялись на раскладушках, докладывала про кого-то бабушке: «Я захожу, а они …!..» – неприличный глагол она произносит с просторечным «и» вместо «е». Катается себе, где хочет…
Я поговорил с тётей Валей честь по чести, ответив на все вопросы. Впрочем, я и со всеми одинаково разговариваю: ненавижу, когда в разговоре сразу дают понять, «за кого тебя содержат». Ей это понравилось.
– Пиву будешь? – вдруг спросила она и достала откуда-то бутылку «Балтики».
Я отказался, она тут же откупорила бутылку об железяку, половину пролила пеной, остальное в несколько минут выглотала. Недослышит, недовидит, рот совсем беззубый!..
О проекте
О подписке