Я умолкаю. На этом месте текст обрывается. Мне предстоит его закончить сегодня. Это и есть моя работа – я пишу слова, которые потом должен произнести кто-то другой. За долгие годы я написал десятки тысяч слов, под которыми никогда не поставят моё имя. Эти выступления – как дети, оставшиеся в чужой семье после развода.
В окно раздаётся лёгкий стук. Я на секунду отвлекаюсь от своих мыслей. В небольшой просвет жалюзи видно, как крупное насекомое ударяется в стекло и падает на подоконник. Следом в окно врезается ещё одно, но на этот раз оно умудряется чудом уцепиться на гладкой поверхности. Это саранча. Вместе с восточным ветром она каждый год прилетает в наш город. Похоже, сегодня-завтра должно произойти её очередное нашествие.
Саранча продолжает сидеть на стекле, шевеля короткими усиками. Её пёстрое брюшко похоже на вывернутые наизнанку внутренности мужских яичек в кабинете врача-андролога.
Лёгкая дурнота сжимает желудок, и я, не сводя глаз с насекомого, закрываю жалюзи ещё плотнее, чтобы не видеть его отвратительное устройство так близко от себя.
И тут я вспоминаю, что мне сегодня снилось. Мне снился кошмар про нашу дочь.
Вот только дочери у нас нет. И уже три года, как она не может появиться.
4
– Привет, милый, – говорит Люся, встречая меня после работы.
Я целую её. За три года нашего брака мы так и не выработали каких-то особенных слов, чтобы обращаться друг к другу. Даже не знаю, нужны ли вообще такие слова. Мы привыкли обходиться без них. Слова, я думаю, вообще не главное.
– Я думала, ты будешь позже, – Люся смотрит на меня исподлобья. Такая у неё привычка. Одна из тех, что со временем перестаёшь замечать.
Я ещё раз целую её. Мне нравятся поцелуи, а она, наоборот, всегда убирает губы. Ещё она не любит делать минет, но это, собственно, тоже не самое главное. Иногда мне кажется, что главного у нас вообще нет.
– Давай ужинать? – у Люси хриплый надломленный голос. В детстве она перенесла операцию на голосовых связках и с тех пор приобрела этот небольшой дефект. Всё, что она говорит, теперь звучит с надрывом, но на самом деле это ничего не значит. Есть такие животные, которые кажутся грустными из-за особенностей морды или глаз. Но их природа лишена эмоций и смысла. И в надтреснутом голосе моей жены тоже звучит она – бесстрастная природа, и больше ничего.
– Да, – говорю я, – сейчас будем.
Привычные действия повторяются каждый вечер. Я снимаю костюм, иду в ванную, одеваюсь в домашнее, обхожу пустые комнаты, следую на кухню. Всё как всегда. За исключением одного. В комнате, где обычно ночует мой сын, бывая в гостях, теперь чего-то не хватает. Я мысленно касаюсь каждой вещи, каждого предмета, и тут понимаю, чего именно больше нет. И кровь приливает к моему лицу от вспыхивающего гнева.
Три года назад, до того, как я женился снова, сын часто бывал у меня. А потом это стало происходить всё реже и реже. Теперь я беру его к нам даже не каждые выходные, и он почти никогда не остаётся ночевать.
Но его вещи по-прежнему хранятся в комнате, когда-то бывшей его детской. Вот шкафчик на стене, к средней дверце которого вместо ручки прикреплён хвост игрушечного енота. Вот небольшой диван у стены, накрытый пледом с гоночными автомобилями. Вот деревянный столик с двумя стульчиками, которые, в общем-то, уже давно ему малы. Настольный хоккей, в который он раньше часто играл со мной. Неровная стопка детских книжек, включая те, что я читал ему перед сном ещё в колыбели. А ещё в дальнем углу стояла одна вещь. И теперь её нет на месте.
– Ты идёшь? – кричит Люся из кухни. Я перевожу дыхание, стараясь успокоиться. Что мне сказать ей теперь по этому поводу? Задать прямой вопрос? Прийти в бешенство? Швырнуть в стену тарелку?
Вот здесь в углу это было ещё утром. Даже светлый круг примятого ворса остался на ковре. Я безотчётно запоминаю этот круг, как примету повседневности, из которой внезапно изъяли какую-то деталь. Наверное, всё запоминать – это тоже моя природа, бесстрастная ко всему, кроме своих неведомых целей.
– Да, – снова говорю я, – сейчас.
Я ещё раз окидываю взглядом бывшую детскую, и сердце сжимается от боли, будто я опять переживаю давнюю потерю.
В темнеющем проёме окна заметно какое-то движение. Наверное, саранча добралась уже и в эту часть города. Что ей нужно в мире стекла, бетона и водоустойчивой штукатурки? Как она умудряется размножаться так быстро, несмотря ни на что?
– Ну, остынет же! – кричит жена.
Она, конечно, заботится обо мне. Её любовь выражается в простых и понятных вещах. И она сама, в сущности, и есть простой и понятный человек. Как и многие женщины, меряет и запоминает свою жизнь от свадьбы до первого жилья, от получения профессиональной квалификации до наследования земельного участка, от самостоятельной поездки на машине до кожаного дивана в гостиной. Может, и её сегодняшний поступок продиктован всего лишь женской сутью? Ведь и кукушка не со зла разрушает чужие птичьи семьи?
Я наконец вхожу в кухню. Моё лицо ничего не выражает. Собственно, я даже не знаю, что оно могло бы сейчас выражать. Ведь вечер такой хороший. Горячий ужин на столе, чистые салфетки, от электрочайника идёт пар. Люся совсем не умеет делать минет, но она хорошая хозяйка. Хотя, если уж говорить правду, не заботы об удобствах не хватает мне, а понимания. Что, если я женился на женщине, не способной разделить мои мечты и чувства?
Мне был тревожный знак, когда она отказалась прочитать мой первый роман. Давно, ещё до свадьбы. А я не придал тогда этому особого значения, хотя Люся и сказала со злостью, что в книжке описана жизнь, в которой её нет и о которой она не желает знать. Я думал, что это ерунда и всё наладится, позабыв о том, что ничто и никогда не налаживается, а есть только распад и охлаждение.
Наверное, так происходит у многих. Обманчивое ощущение счастья впереди только отодвигает будущее всё дальше. И моё теперь, похоже, отодвинуто за самый горизонт.
Да, никогда она не принимала моего творчества и сейчас отказывается его принять. Жена всерьёз считает, что в написанном я просто искажу нашу жизнь. Как в кривом зеркале, делающем уродливым всё, что в нём отражается. Может быть, она права? Неужели мне так никогда и не вырваться из этого постылого заколдованного круга?
Я принимаюсь есть, не обращая внимания, как горячее рагу обжигает язык и нёбо. Мне почему-то хочется сказать что-нибудь смешное. Не для того, чтобы разрядить обстановку, нет. Бывает, что люди шутят с горя или чтобы скрыть смятение. У некоторых это даже входит в привычку.
– Вчера, чтобы сдать сперму, пришлось представлять тебя, – говорю я, – у них там, оказывается, специальное видео, чтобы возбудиться, но в такой обстановке, как в клинике, это не очень помогает. Онанируешь, как робот, и всё.
– Ты уже забрал результат?
– Нет, анализ сложный, нужно два дня, – вру я. Результат лежит у меня в портфеле, но мне об этом совсем не хочется сейчас говорить.
– Понятно, – говорит Люся, – а я тоже была у врача. Но не у той старушки, сказавшей, будто я никогда не смогу иметь детей. Я к ней больше вообще не пойду. Она меня до слёз довела своей категоричностью. Эта новая – Елена Анатольевна – кандидат медицинских наук. У неё вся стена в кабинете в дипломах и сертификатах. Есть и зарубежные, кстати. Она дважды в год в Германию ездит, представляешь?
– Да, – киваю я с набитым ртом.
– Так вот, она сказала, что поликистоз яичников прекрасно лечится. И вообще во многих случаях это не препятствие к тому, чтобы забеременеть. Главное сейчас – нормализовать месячные, чтобы овуляция происходила регулярно. И в эти дни надо пытаться.
На самом деле мы пытаемся. И в дни овуляции, и в другие дни. Но эти попытки не делают нас счастливее. Природа дала людям инстинкт размножения, а приносит он радость или несчастье – до этого ей нет дела.
Может быть, у нас ничего не получается, потому что мы слишком разные? Потому что мы созданы не друг для друга, а для кого-то ещё? И в мире есть женщины, которые легко от меня забеременеют, и есть мужчины, от которых Люся смогла бы зачать? Но мы уже три года только друг с другом, и ничего хорошего из этого не вышло.
– Она сказала мне поменять гормоны, которые принимаю, – продолжает жена, – те были слишком сильные. Их вообще женщинам, у которых скоро климакс, назначают. Ну что за бред, представляешь? А я их пила. Теперь будут новые таблетки. Их не нужно пить, а просто вставлять вагинально перед сном. Так гораздо меньше нагрузка на организм, и лекарство сразу поступает туда, куда нужно. Елена Анатольевна мне всё это объяснила сегодня. Первый вменяемый врач на пути попался наконец.
Я слушаю Люсю, продолжая думать о своём. О том, что, может, и моё творческое бесплодие всего лишь следствие нашей несовместимости? Не жена ли отняла моё вдохновение вместо того, чтобы поощрять меня писать? Для неё жизнь стала практической задачей, для решения которой отсекается всё, что не способствует цели. А цель у нас одна – завести детей. И поскорее, ведь время уходит, а силы и здоровье – вместе с ним.
С другой стороны, могу ли я винить одну только жену в своей писательской несостоятельности? Пусть в моей жизни нет любви, о которой я мечтал, но разве я не должен тогда отдать своё сердце литературе?
А ещё я просто зол на неё сейчас, вот и думаю о нашем браке исключительно в мрачном свете. А она наверняка любит меня, как умеет. И считает, что для наших отношений всё делает правильно. Есть в ней спокойная уверенность, которой мне самому никогда не хватает. С этой уверенностью она кроит нашу общую жизнь и отчасти мою личную по своему вкусу и своим правилам. Ей даже в голову прийти не может, как я порой несчастлив. Вот и сейчас Люсе невдомёк, что я чувствую.
– Елена Анатольевна рассказала мне один случай. У пары не было детей пять лет. А потом она перестала принимать «Дюфастон» и перешла на «Утрожестан». И забеременела на «Утрожестане», представляешь? Ещё рекомендуют сократить частоту половых актов. Каждый день – это слишком много для качества спермы. Надо гораздо реже.
– Зачем ты выбросила корзину с его игрушками? – перебиваю я.
– Что?
– Зачем ты её выбросила? – я стараюсь говорить жёстко, но голос у меня почему-то дрожит.
– А… – она пожимает плечами, – да они всё равно уже старые, он ими не играет.
– Он ими не играет, потому что ты запрещаешь сюда приходить.
– Что за бред?! Совсем «ку-ку»?
– Никакой не бред, – я чувствую, что моя слабая атака захлёбывается. Чего я, собственно, хочу добиться?
– Ты их выбросила, потому что ты его не любишь, – говорю я тихо, глядя в стол, – у тебя злое сердце, вот что.
Люся поворачивает ко мне своё узкое, как лезвие ножа, лицо. Её глаза вспыхивают тёмным огнём, не предвещающим ничего хорошего.
– Это у тебя злое сердце, – говорит жена, – настолько злое, что ты даже не хочешь сейчас слушать важные вещи.
– Я слушаю тебя. Но зачем было выбрасывать? Теперь на помойке валяется то, чем ребёнок играл практически с рождения.
– А я тебе ещё раз говорю, что он ими больше не играет, и мы хранили дома хлам!
Гнев отпускает меня. Мне становится горько. Мне жаль себя и своей жизни. Разве может теперь что-то измениться к лучшему, если единственный, кто меня жалеет, это я сам? Странные слова: «жалость – плохое чувство». Я думаю, что это, наоборот, очень хорошее чувство. А в ком нет жалости, тот и не человек вовсе.
– Ладно, – я машу рукой, – что тут теперь говорить.
– А ты вообще не хочешь говорить о том, что у нас нет детей. Я одна бьюсь с этой проблемой. Ты даже к врачу пошёл только после долгих уговоров.
– Я делаю всё, что ты просишь.
– Потому что, похоже, это только моя беда, а ты пытаешься сделать вид, будто тебя это не касается.
– Меня касается, – говорю я трудным шёпотом. Понимает ли она меня? Что же такое разделяет нас, мешая дать начало новой жизни?
– Ты думаешь, мне легко всё это даётся?! Бесконечные хождения по врачам, страшные диагнозы, унизительные процедуры, тонны гормонов, которые я принимаю? – голос жены звучит со скрипучей нотой истерики. Как всегда, впрочем. Особенность голосовых связок. Нелепая случайность. Природа. Судьба.
– Это тебя Бог наказал, – вдруг бросаю я Люсе.
– Что?
– За то, что ты не любишь моего сына. За всё, что ты сделала ему. Бог тебя наказал, понятно? Твоё бесплодие – это твоё наказание. Так тебе и надо, понятно?! – кричу я ей.
Что-то злое и тёмное туманит мне разум. Зачем я так сейчас? Да и справедливо ли всё это на самом деле?
Люся бледнеет, потом на шее и груди у неё проступают красные пятна. Она перестаёт есть и сидит молча минуту или две. Я тоже больше не говорю ни слова. Потом она встаёт и выходит. В ванной щёлкает замок. Слышно, как течёт вода из крана. Я тоже встаю из-за стола, не в силах продолжать есть, и иду в детскую. В бывшую детскую, конечно.
Три года здесь почти ничего не менялось, а теперь – это круглое пятно на полу. Я хожу по комнате взад-вперёд размеренной походкой маньяка. Тихий шорох раздаётся за окном. Наверное, там шелестит крыльями саранча.
Я останавливаюсь в опустевшем углу и, сев на корточки, обвожу пальцем круг, выдавленный в ковре дном корзины. Я думаю о том, как бывает иногда, когда ты знаешь человека годами, а потом он совершает поступок, который открывает его с новой стороны. И вдруг понимаешь, что ты не видел главного.
Наверное, и моя жена сейчас думает так же обо мне.
5
– Подайте ради Христа, – говорит попрошайка у церкви. – Спаси вас Господи!
Я молча прохожу мимо. Они всегда собираются под вечер, выстраиваясь вдоль невысокой ограды. С котомками и истёртыми пакетами бомжи похожи на грязных пассажиров автобуса, которого они никак не могут дождаться. И я шествую мимо всей вереницы, равнодушно глядя то ли прямо перед собой, то ли куда-то на уровень вторых этажей.
– Ангела вам хранителя, – говорит мне женщина без носа, но я отворачиваюсь и молчу.
Я иду дальше, совершенно бесцельно, просто вперёд. Саранча взлетает и скачет из-под ног. Она цепляется к брюкам, прыгает девушкам на голые икры и прямо под юбки. Визг, мельтешение. Босоножки и высокие каблуки хаотично лавируют среди членистоногих.
Я уворачиваюсь и от девушек, и от саранчи. За сутки её ощутимо прибыло на улицах и площадях. Особенно много на тёплых стенах домов с западной стороны. Насекомые сидят, отсвечивая желтоватым хитином на заходящем солнце, как божья кара и предвестник скорого Апокалипсиса. И я иду навстречу закату и прочь от нищих, показывающих мне свои язвы и лохмотья.
Указатель на столбе подсказывает: «АЭРОПОРТ», и я выбираю это направление просто так, чтобы что-то выбрать. Мне нравится слово «аэропорт», оно деликатно напоминает на одиночество, расставание и неизвестность.
Разумеется, в моём хождении нет цели, но есть смысл. Оно помогает собраться с мыслями. Во всяком случае, прежде это срабатывало. Свой первый роман я написал на ходу. Смотрел на лица прохожих, бродил по закоулкам, пробовал на вкус рождающиеся в голове слова. Вот и сейчас город показывает мне свои живые картины, и я пялюсь на них, как на голое тело, чтобы наконец ощутить возбуждение и желание.
Повседневность даёт о себе знать разными звуками: электрически гудят троллейбусы, горячий ветер шумит в пыльной листве тополей и акаций, мать кричит девочке, бегущей к пешеходному переходу, в чьём-то кармане безответно звонит телефон, откуда-то доносится собачий лай. Лай собак всегда слышно дальше, чем звуки машин.
Один я молчу. И внутри меня ни звука, ни шёпота.
Я сворачиваю с широких улиц в неровные переулки. Здесь город тише, и шаги мои спокойнее.
«Герой идёт по городу, – думаю я, – он только что убил свою жену. И теперь просто идёт, потому что обрёл долгожданную свободу. Её тело сейчас лежит в ванне с холодной водой, а он пытается разобраться, что ему теперь делать, как уйти от наказания и смыть кровь. Или он отравил её? И она просто лежит на полу кухни с почерневшим от удушья лицом?».
Я пытаюсь придумать детективный сюжет, который бы начинался с этой сцены, но действие не хочет развиваться. Всё, что я могу представить, – это труп. Труп в шортах, которые похожи на ситцевые мужские трусы в крупный цветок.
«Написать историю от лица ребёнка. Простым языком. Он переживает развод родителей. Но он не может быть деятельным участником этой драмы, он её жертва и наблюдатель. А потом мальчик тяжело заболевает, и родители решают сохранить семью ради него. Они переживают сильную душевную трансформацию и даже решают завести ещё одного малыша. Но мы, разумеется, узнаём об этом только по скупым детским описаниям и деталям, которые сам ребёнок интерпретировать не в состоянии, а взрослый читатель видит между строк».
Идея хороша, вот только чуждо мне – писать от лица маленького мальчика. Ничего не выйдет. Я завязну в этом тексте на первой же странице, буду снова и снова переделывать предложения, искать нужные слова, не удовлетворяясь результатом. Я уже пробовал создать что-то в несвойственной мне манере и был разочарован.
Впрочем, есть ли она у меня – собственная манера? Что, если я ошибаюсь относительно своего писательского призвания? Да, существует какая-то сила, заставляющая меня писать. Но сила эта слепа, она толкает в спину, совершенно не заботясь о том, есть ли место для шага вперёд и в состоянии ли я вообще идти. Это мучение, и только. Может быть, отказаться от творчества вовсе? Больше не писать ничего и никогда, уничтожить все черновики и заметки, гнать прочь посещающие идеи. Постепенно все забудут о том, что я когда-то занимался литературой, издатель махнёт на меня рукой, я перестану чувствовать себя обязанным что-то творить. Но не будет ли это предательством по отношению к самому себе? Что, если я на всю жизнь останусь несчастным?
О проекте
О подписке