Анри тогда было восемнадцать, Борику – двадцать с небольшим. Он всегда оставался старше и всегда уступал мелкому, верткому, заводному приятелю. Анри умел заводить толпу. Анри умел зажигать людей собственной идеей. Борик всего этого не мог, ему оставалось брать исполнительностью, ровностью, непробиваемым спокойствием и чувством собственного достоинства.
Борик помнил все те безумные затеи, в которые его втягивал приятель. И все последствия этих затей. Помнил, как пытались варить самогон под Саратовом. И как их отметелили до полусмерти местные наркодилеры. Хотя какое, собственно, отношение самогон имеет к сфере интересов наркош?
Помнил, как создали рок-группу под названием «Тараканы». Анри надыбал каких-то старых записей, тиражированных еще при президентской власти, нашел какого-то сутулого мальчика в очках с толстыми стеклами, который эти записи перевел на русский. И они стали петь песенки типа «О, телка» или «Вчерась». Впрочем, как пристрелили их барабанщика, когда они давали выступление перед какими-то седеющими мужиками, видать, пожившими, и не хило, при президентской власти, также осталось в памяти. И как их – его, Анри и третьего паренька – гнали много километров, закидывая камнями и постреливая с воплями «Что вы, суки, с битлами сделали?», тоже помнил. Пареньку не повезло, как и барабанщику. Ему прострелили ногу, а когда упал, били, пока не помер. Да и когда отдал душу высшим сферам, труп продолжали пинать.
А потом… да много еще чего было. Торговали оружием, тачками, дурью. Анри все время находил какие-то беспроигрышные варианты и какое-то время они в самом деле оказывались беспроигрышными, но потом приходилось убегать.
Один из беспроигрышных вариантов закончился плачевно. Борика тюкнули по башке и увезли, бросив в какую-то бетонную коробку. Не комнату, а именно коробку, потому как окон в ней не было: была плотно, без намека на самую узкую щелочку, подогнанная железная дверь и пространство два на два метра. Борик просидел тогда в заточении неделю. Без еды, воды, в четырех стенах, выкрашенных ровным серым цветом. И дверь была того же тона, что создавало впечатление, будто ее нет вовсе. Серость была настолько ровной, что глазу остановиться не на чем. От этой невозможности зацепиться хоть за что-то можно было сойти с ума. А еще больше сворачивались мозги, когда от невозможности ощутить что-то материальное и нежелания смаковать тошнотворные мысли в голове начали возникать слова. Просто слова, вне смысла. Если не задумываться над смыслом, а вслушиваться в звучание, слова выглядят абсолютным идиотизмом. Это Борик осознал тогда на сто процентов. Берешь любое слово и повторяешь его бесконечно много раз подряд, вслушиваясь в звучание. Сперва теряется смысл, потом пропадают возникающие созвучия и ассоциации с этими созвучиями, потом ты растворяешься в этом слове и больше ничего не остается в мире, кроме идиотского набора букв и звуков. Потом, гораздо позднее, теряешь сознание…
Пока он сидел и постигал нехитрые способы схождения с ума, у Анри потребовали немеряный выкуп. Тот мог бросить, но не бросил. Отдал все, что было, нашел где-то недостающее. Выкупил. Те фраера, что держали Борика в бетонной клетке, оказались мужиками честными и не лишенными своего беспредельщицкого благородства. После того как Анри отдал выкуп, их отпустили. Борик доплелся до машины, уселся и, улыбнувшись кисло, отключился.
Анри вывез его подальше от тех, с кем была разборка, затащил в махонький домик в какой-то глуши и выхаживал. А ведь мог и бросить. И Борик оценил каждый поступок приятеля.
Теперь по приказу Григорянца он должен был его грохнуть. Но не мог, это означало бы не только смерть друга, но и его, Борика, собственную смерть. Моральную смерть, при которой умирает честь, достоинство, самоуважение. Пачками дохнут принципы. Однако пойти на открытый конфликт с Григорянцем означало лечь с пулей в башке прямо здесь, чего Борик тоже не шибко жаждал.
Будь, что будет, решил Борик. Отъедем подальше, пусть даже со Змием и его братками, а там поглядим, кто кого. Здесь-то, у большого босса Григорянца под крылышком, все крутые да смелые. А когда отъедем километров на двадцать от его владений, посмотрим, что это за Змий такой со змеенышами. Змии тоже разные бывают: подколодные, зеленые, искусители… А еще бывают воздушные, которые взлетают высоко, только когда ветер в нужном направлении дует.
Свет горел везде, по всему дому. Мамед сидел перед хозяином и слушал, чуть склонив голову набок.
– Его звали Мишей. Михаилом. Я не рассказывал тебе?
– Нет, хозяин.
– Тогда слушай. Это был друг моего детства. Мы с ним учились вместе в школе. Трофимов Мишка. Михаил Владимирович. Он потом работал в одном забавном ведомстве. Забавлялся с людьми, переставлял их, как фигурки шахматные. Однажды он переставил меня.
Хозяин тяжело вздохнул. Свечи на любимом канделябре, что стоял сейчас между ним и Мамедом, затрепетали пламенем. Молчание было тяжелым, но недолгим, упало, словно гантели на пол.
– Он был хорошим мальчишкой, этот Мишка Трофимов. Мы окончили школу, стали поступать в институт, и он пропал. На много лет пропал. А потом появился уже не Мишка, а Михаил Владимирович. Он был своим, но другим. Он не советовался, он делал. Он не спрашивал, он двигал. Двигал меня по клеточкам. Первый ход «e2-e4», а дальше посмотрим, как пойдет. Пошло. Он продвинул меня очень высоко. Он заставил меня задаваться вопросами, которые меня никогда бы не тронули, оставайся я самим собой.
Хозяин снова замолчал, и на сей раз надолго. Мамед молча смотрел на него, наконец спросил, пристально глядя в лицо хозяину:
– Это вы его убили?
– Кого? – безвольным тусклым эхом откликнулся хозяин.
– Трофимова Михаила Владимировича, – тихо, но четко произнес Мамед. – Человека, который сделал вас президентом огромной страны?
– Иногда мне кажется, – будто не слыша, продолжил хозяин, – что Миша хотел добра этой стране. Что он хотел порядка. И я тоже хотел добра и порядка, и те, которые пришли ко мне с поддержкой моих идей, тоже хотели добра и порядка. Так много разных людей, делающих разные беспорядочные и злые деяния. И все хотят одного. Добра и порядка. Вот если бы Мишка остался жив, он бы стал добиваться своей цели. Но разве можно достичь добра силой? Разве можно творить добро, заковывая в кандалы? Порядок навести еще можно, но добро…
– А разве можно навести порядок, поспускав с цепей дворовых псов во всей деревне? – прищурился Мамед. – И какое из того добро? Хозяин, мы говорим о вещах банальных, обсуждаем вопросы, все ответы на которые давно известны, при том что объяснения до сих пор нет.
– И что?
– У меня создается впечатление, что я говорю не с человеком, успевшим побыть президентом огромной страны, а с ребенком, путающимся в определениях.
На этот раз хозяин пристально поглядел на араба.
– Я стар, Мамед. Я имею право быть банальным и путаться в том, что кажется банальностью. Раньше я тоже не задавался этим вопросом, мне все было понятно. Я шел и делал, шагал и перешагивал. Теперь я веду созерцательный образ жизни. Мне остается лишь грустить, философствовать и надеяться на чудо, которого жду очень давно. Оставь меня. Иди спать.
Мамед встал и поклонился коротко.
– Как скажете, хозяин.
Когда он был уже в дверях, бывший президент сказал, словно бы ни к кому не обращаясь:
– Я убил его тогда, когда понял, что иначе он убьет меня. Я сделал это своими руками. Мне было нужно сделать это самому. Не чужими руками, а самому. Что бы понять за что я отвечаю.
Мамед остановился, обернулся. Выглядел он мрачно, даже загар, казалось, потемнел:
– Вы после этого столько убили чужими руками, что пора уже забыть об этом.
– Скажи мне, Мамед, твой бог меня простит?
– Нет, – коротко и сухо ответил араб.
– Тогда нужно найти такого бога, который сможет меня простить.
– Нет, – повторил Мамед. – Вы сгорите в аду, хозяин. И я буду гореть вместе с вами.
– Ты-то за что? – фыркнул хозяин. – Ты светлый, чистый.
– За преданность, – тихо сказал араб и, поклонившись, вышел.
Зал, в котором оказалась Эл, напоминал нечто среднее между тронным залом и президентским кабинетом. От середины зала до самого его конца прямо по центру тянулись длинной вереницей столы. Заседали здесь когда-то или нет, трудно было сказать, но столешницы красного дерева блестели полировкой. В торце стола у самой дальней стены в кресле с высокой кожаной спинкой сидела невысокого роста женщина лет тридцати пяти – тридцати восьми на вид. Хотя Эл каким-то звериным чутьем ощутила, что на самом деле женщина скорее молодится и реально старше возраста, на который выглядит.
– Жанночка, – обрадованно воскликнула женщина в кресле, обращаясь к конвоирше с автоматом. – Сколько лет, сколько зим. Кого это ты привела?
– А это вам, Юля Владимировна, презент от господина Григорянца. Может быть, что-то любопытное расскажет. Это шлю… прости. Девочка на Анри работала, теперь сбежала. Я ее в лесу подобрала. Если правильно к делу подойти, то можно получить информацию об организованной преступности, которая с нами соседствует.
Эл слушала с удивлением. Юля Владимировна? Вот эта женщина? Маленькая, ухоженная, по-домашнему уютная какая-то женщина и есть та «сумасшедшая баба», которая наводит страх на Григорянца и его бритоголовых бобиков?! Не может быть.
Юлия Владимировна тем временем встала и подошла ближе, обратилась к Жанне:
– Что это ты так высокопарно изъясняться начала?
– Пудрю мозги идеологическому противнику. Маскировка, Юленька, – слегка улыбнулась Жанна.
– Ну хорошо, – кивнула сумасшедшая баба. – А если к делу подойти не правильно?
– Тогда за незаконное хранение огнестрельного оружия. Проституцию не инкриминируем, это ведь не на нашей территории. А незаконку огнестрелки – легко.
Юлия Владимировна подошла ближе к Эл. Она оказалась на голову ниже, но посмотрела так, словно стояла где-то несоизмеримо выше. Эл содрогнулась от этого взгляда. Сумасшедшая баба улыбнулась одними глазами, повернулась к автоматчице Жанне:
– Проводи ее ко мне в кабинет, Жанночка, предложи чашку чаю и возвращайся. Сперва поговорим с тобой, потом с ней. И поставь у дверей кого-нибудь, чтобы соблазна сбежать ни у кого не возникло.
– Вот, дядька, такие пироги. С котятами. Их жрут, они мявкают. – Анри говорил без умолку, а Вячеслав слушал подробности жизни сутенера и на ус мотал. Много чего любопытного для себя уяснил, благо француз оказался общительным.
Кстати сказать, французом, к удивлению Славы он оказался настоящим. Точнее сказать, наполовину французом. Отец Анри, некто Оливье Фертон, будучи молодым горячим французским хлопцем, покинул родину и подался в Россию поработать. Поработал весьма удачно, благо за работу в развивающихся странах платили неплохо. А помимо работы нашел себе еще и жену.
Трудно сказать, что привлекло в французском папе русскую маму. Может, возможность дернуть к мужу на историческую родину, может, красивые глаза, может, модный костюм и обходительные манеры, а только взяли да и расписались в один прекрасный день. Правда, если русская мама планировала уехать к французскому папе на ПМЖ, то вышла у нее промашка: французу здесь понравилось и возвращаться на родину он не собирался. Так, катался наездами иногда. Вроде как на каникулы.
Вскоре совместное русско-французское предприятие под названием семья дало первые плоды. Родился мальчик. Сына назвали Анри. Покуда кавардак не начался, Анри жил себе спокойно, имея двойное гражданство. Учился, играл с пацанами во дворе и радовался жизни. А потом объявили анархию…
– …французского папу грохнули, – продолжал рассказывать Анри. – Пьяные наци, с воплями, мол, «такие, как ты, сука, нас в 1812 году п…дили, теперь расплата пришла». Меня при этом не было. Не знаю, плохо это или хорошо. Если б был, полез бы в драку. Если б полез, а полез бы обязательно, сидел бы сейчас с папой на соседних облаках, сверкая нимбом и помахивая крылышками. Что еще? Мама пережила его ненадолго. А я… Я попал уже на похороны.
Француз тяжело вздохнул.
– Ладно, не важно. Я тогда обозлился сильно и решил, что закон должен быть писан даже дуракам и скотам. Пусть у каждого свой закон, но закон, понимаешь, дядька? Свой собственный закон. Пусть свои, но рамки. А когда всеобщая вседозволенность – это не анархия, это не свобода, это дикость, какой болеют бешенные собаки.
– Бешеных собак отстреливают, – отозвался Слава, глядя на несущуюся под колеса джипа дорогу: за рулем они сидели поочередно.
– Я и отстрелил, – усмехнулся француз. – Нашел тех сук, которые отца грохнули, и по одному тихой сапой… И за мать тоже… посчитался. А после у меня ничего и никого в этом одичавшем мире не осталось. Только Борик. Мы с ним с детской песочницы вместе.
– Это которого ты назад отправил?
– Да, – Анри улыбнулся мягко, тепло.
– А остальные бобики? – полюбопытствовал Слава.
– А остальные – именно «бобики», как ты выразился. Это Григорянца люди. Григорянц занятный дядька, но людей подбирает – мама, не горюй. Как еще я до сих пор с ним рядом держусь, ума не приложу. Ладно, тормози, я за руль сяду.
Вопреки ожиданиям двух странных женщин, Эл бежать и не собиралась. Когда Юлия Владимировна зашла в отведенную пленнице комнату, та неспешно пила чай, зажевывая вафлями в шоколаде.
– Привет, – улыбнулась «гарант конституции». – Тебя как зовут-то хоть?
– Эл, – ответила девушка вполне дружелюбно, продолжая хрустеть вафлей.
– Со мной можно без кличек, – Юлия Владимировна прошла вперед, села напротив пленницы. – Я не сутенер, и вполне воспринимаю нормальные человеческие имена.
– Ничего страшного, – усмехнулась Эл. – Я уже привыкла.
– Как скажешь, как скажешь. – Сумасшедшая баба снова посмотрела на Эл, как тогда в зале. Вроде бы и смотрит снизу вверх, но придавливает взглядом сверху вниз. Эл отложила недогрызенную вафлю и поежилась. Взгляд был не сказать чтобы приятным.
Юлия почувствовала ее смущение, встала отошла к окну. Но тяжелый взгляд отпечатался в памяти и осел неприятным ощущением, словно она под прицелом.
– Ты спрашивай, что хотела, – не оборачиваясь, произнесла сумасшедшая баба.
– Я хотела?! – вырвалось у Эл.
На этот раз та все же обернулась, на лице ее играла усмешка:
– А ты думала, тебя тут допрос ждет? С пристрастием? Сперва, значит, кофеек, потом улыбки, шутки-прибаутки, а потом каменные рожи и иголки под ногти? Нет. Ты не можешь рассказать мне ничего нового. Потому спрашивай, что хочешь, может быть, я расскажу что-то новое тебе.
– За что вы нас ненавидите?
– Вас – это кого?
– Тех, кто живет с вами рядом, – отчеканила Эл.
– Это Григорянца и компанию? – усмехнулась сумасшедшая баба. – Окстись. Мне глубоко наплевать на то, чем вы там живете и в каких законах варитесь. Хорошо, что у вас хоть какие-то законы есть.
Эл смотрела на «гаранта конституции» с подозрением:
– Но я же знаю, что у вас сажают. И наших тоже сажают.
Лицо Юлии Владимировны стало вдруг жестким. Улыбка пропала, скулы напряглись, черты заострились. В глазах женщины-президента появился фанатичный блеск:
– У нас сажают! – холодно, подчеркивая каждое слово процедила она. – Заметь, «у нас». Кстати, сажают не всех и не за все. Но есть вещи, которые табу. Которые нельзя. И если человек не способен контролировать свои действия, значит, он должен быть изолирован от общества. Значит, его надо контролировать. И здесь мы не станем делить на ваших и наших. Потому что это делается у нас. На нашей территории все до единого будут жить по нашим порядкам. Хотите культивировать беззаконие? Безнаказанность? Пожалуйста, только не здесь! Если бандит, убийца, вор, нарко- и работорговец Григорянц приедет ко мне в гости, я его пальцем не трону. Но если он посмеет сделать хоть что-то противоречащее нашим законам, он будет отвечать по всей строгости этого закона. В чужой монастырь со своим уставом не ходят.
– А эта женщина?
Сумасшедшая баба удивленно вздернула брови.
– Ну та, которая с автоматом, – пояснила Эл. – Она говорила по-другому.
– Жанна? – Юлия снова улыбнулась, на этот раз улыбка вышла горькой. – Ей просто надо бороться… Она очень изменилась, я знала ее другой. Знаешь, она была женщиной до мозга костей. Не глупа, но умела разыграть дурочку или сопливую девчонку. Она умела себя держать, она умела себя подать. Она была склонна к перемене настроений, могла быть ровной и мягкой, потом вдруг взорваться, стать капризной и истеричной. Она была женщиной. А стала мужчиной. Жестким, упертым одиночкой.
Она вдруг замолчала и уставилась в пустоту с растерянной, полной горечи улыбкой. Произнесла совсем уж отстраненно:
– Все мы меняемся.
– Что с ней случилось? – тихо спросила Эл.
– Его звали Лешей. Сперва казалось, что она с ним просто забавляется, что это увлечение – не больше. Потом забава стала выглядеть серьезно, а потом их уже никто не представлял порознь. Они были молоды и счастливы. А потом пришла анархия.
Юлия Владимировна снова замолчала, глядя в пространство, потом продолжила совсем тихо, на грани слуха:
– Его убили. Тихо, по пьяни. В тихом дворике. Представь себе ночь, старые кирпичные дома еще допрезидентской застройки, цветущие каштаны, фонарь. И в свете фонаря на земле лужа крови, а в ней двадцативосьмилетний белобрысый мальчик с ножом в животе. Он до последнего дня был мальчиком. Анфан терибль. Инфантильный, но добрый.
– А Жанна?
О проекте
О подписке