Махардин уже не слушал. Его откормленное тело стремилось в тень – отдохнуть, перекусить. Подле тех деревьев, например. Но вот ведь незадача – они уже отдыхали час тому назад, а дело безотлагательное. Этот Алиамед – у него соломинка в заднице. Скажет, что ему не по нутру отдыхать по десять раз. А что это там за труп в желтом? Э-э, да это дервиш!
– Послушай, Алиамед, есть способ узнать точно, что там было между ней и этим псом.
– Псом? – невпопад откликается Алиамед, погруженный в ретроспективу.
В бархатные складки сумерек вчерашнего сада слепой мордой тычется балкон, на котором он кушает арбуз и отдыхает. Но не ц-ц-ц-чание цикад и не тишина ночи сочатся снизу. Там, среди миртов и лавров, шуршат платья и шепчутся шелка. Он откладывает надкушенную арбузную скибку и слушает.
Внутри Алиамеда тревожно мчат грохочущие поезда. Где-то там в большой спешке творят любовь и дышат – их ровно двое, женский голос, мужской голос. Сестра? Он, правда, не уверен, он летит вниз, на ходу выхватывая кинжал, бегом, бегом – здесь? нет; здесь? здесь! трава смята, но где она не смята в этом саду, здесь с утра до вечера топчутся девушки. Он уже готов признать оши… но в серой зелени вытоптанной клумбы лунно сияет и свидетельствует в пользу обвинения безошибочная жемчужная капля сестриного венца – ее выдрал и бросил Виктор. Виктор, это он.
– Мы говорили о низком псе, – напомнил Махардин, тяжеловесный как шутка из поучительной басни. Он разглядывает молодого дервиша. Правильное лицо, кроткий взгляд. Встретить дервиша – хорошая примета!
Дервиш приветствует рыцарей издалека. Теперь он сидит, скрестив ноги.
– Да не пес это, а мужик, – не выдерживает Алиамед, ему надоело темнить, что толку? – Его зовут Виктор, он слуга Фатара.
– Фатара?
Махардину неуютно и страшно. Он уже не рад, что в курсе всей этой истории. Слуга Фатара?! Иблис[14] – он все-таки где-то там, а Фатар – он здесь и ничем не лучше.
– Ну ты и вляпался, друг мой. Убить Виктора ты все равно не убьешь – побоишься Фатара. Значит, лучше замять для ясности. Между прочим, мы с этого начали.
– Ты меня не знаешь! Что мне Фатар?! Честь сестры дороже!
Алиамед заносчив, но сейчас это не заносчивость, а часть местного комильфо.[15] Он не может сказать: «Ты совершенно прав». Это трусость.
– Тогда дерзай. Хотя я бы на твоем месте вначале узнал доподлинно, е…л Виктор твою сестру или не е…л. Тем более, что есть способ, надоело повторять, – нехотя говорит Махардин.
– И что за способ? – Алиамед спешит выговориться, пока можно. При дервише вести такие беседы не с руки. Святой человек.
– Спросим у дервиша, – шепчет Махардин, натягивая поводья.
– Не надо, – с напряженной ленцой в голосе бросает Алиамед.
Махардин не спорит. Не надо так не надо. Ему все равно. Если речь идет о Фатаре и о Викторе, слуге Фатара, все равно втройне.
– День добрый, Господень человек, – любезный Махардин приветственно подается вперед, то же самое – Алиамед.
– День недобрый, – говорит дервиш, – поскольку один из вас прелюбодей, а другой – убийца.
Махардин и Алиамед не смотрят друг на друга. Они смотрят на дервиша. Брови Алиамеда – силуэт парящей пустельги, лоб Махардина – русло пересохшей речки. За себя Махардин уверен – он не был с женщиной уже два года, он не прелюбодей. Значит, прелюбодей Алиамед. И точно.
– Ты, – дервиш указывает на Алиамеда, – справил на знамени Пророка кровосмесительное блудодейство. Слезы сестры еще не просохли на твоем животе. Посему я называю тебя прелюбодеем. А ты, – дервиш указывает на Махардина, – убийца, ибо сейчас ты убьешь прелюбодея.
Махардин выразил гипнотическое согласие. Странно, как он раньше не догадался! Так ревновать сестру! А то пудрил тут ему мозги про Виктора, в то время как сам…
– Ну что же ты медлишь, Махардин? – спрашивает Гвискар, и Махардину кажется, что он слышит голос дервиша не ушами, а всем телом сразу.
Когда ветер – былинки в степи колышутся, но их не увидать каждую в отдельности. Возможно увидеть лишь общее движение. Требуется совершить много движений, чтобы снести голову. Они совершаются, но их не увидеть – только фонтан крови, голова, вприпрыжку припустившая по мягкой щетине былинок, голова Алиамеда. Это потом начинаешь замечать, как большой палец Махардина несмело пробует острие сабли, как он возвращает тяжесть своего тучного тела седлу, как его влажные губы шепчут что-то сакральное, что-то вроде извинений. Потом он отирает меч о край плаща, кончики его ресниц описывают неполное полукружие, он медленно оборачивается к своим людям. Все они смотрят на него испытующе, а кое-кто с одобрением.
– Слышали? Он был прелюбодеем! – густой бас Махардина.
Конники, которым так и не было позволения спешиться, кивают. Все согласны с тем, что прелюбодеяние должно быть наказано, в особенности кровосмесительное. Прелюбодей должен быть убит. Все слышали, тем более, что обрывки господского разговора долетали, еще как долетали до их ушей. Дервиш врать не будет. Святой человек. Вон какая у него книжища! Махардин вопросительно смотрит на молодого дервиша. Правильно? Правильно, так и надо, доблестный рыцарь.
– Спасибо тебе, святой человек, – Махардина выдает дрожь в голосе. Он не смотрит на Алиамеда, который только что был жив, а теперь – не вполне.
– Не за что, – так переводится на человеческий язык кивок, на языке дервиша не значивший ничего.
Гвискар не смотрит на удаляющийся отряд. Он дивится жадности, с которой пересохшая земля впитывает кровь Алиамеда Зегреса.
Дверь отворилась, и навстречу им вынырнул хозяин. Сутулый, бородатый, немолодой. Мавр. К маврам у Алабеса Зегреса было доверие, причем доверие совершенно особого рода, ибо мавр куда как лучше доброго христианина понимает, что клинок Алабеса наточен, в частности, и на его шею. Христианин понимал это, как правило, слишком поздно. Они вошли, Алабес опустился на ковер, его слуга сел рядом. Хозяин засуетился, принес и расставил курительные принадлежности.
Комната полнилась дымом и на удивление плохо проветривалась. Люди в помещении имелись, но были склонны друг друга не замечать, были не в состоянии кого-либо замечать, словом, они были далеко друг от друга. Никто не разговаривал.
Хозяин раскурил Алабесу кальян и исчез, предоставив ему вкушать от опиума и уединения, хотя бы и мнимого. Алабес вдохнул немного сладкого дыма и, задержав дыхание, передал трубку слуге. Господин, сидевший в трех шагах напротив Алабеса, улыбнулся. Алабес мысленно извлек из ножен клинок. Обезглавленный господин продолжал улыбаться, но перестал существовать для Алабеса, заочно проложившего маршрут своему мечу в точности через то место, где голова господина сопрягалась с телом. Затем он выдохнул и струйка дыма, тонкая и острая, словно копье, устремилась в направлении жертвы. Она достигла ее и, к немалому изумлению Алабеса, вошла прямиком в распахнутый встречь рот господина аллегорией проглоченного оскорбления. Алабес мог бы краем глаза заметить, как растворился в дыму его слуга. Он был поглощен господином, на лице которого читал как на надгробии. Он не мавр, во-первых. Но отсюда, из Испании. Кастилец, если точнее. По воле Аллаха погиб от руки благородного и благочестивого Алабеса в Гранаде, и костям его уже не бывать в Кастилии.
Алабес жадно затянулся и выпустил еще одну струйку дыма, которая, пританцовывая, легла жемчужным ожерельем на шею Гвискара. Гвискар снял ее так, словно это была не невесомая субстанция, а вполне осязаемая вещь. Впрочем, не было никого, кто мог бы особенно этому удивиться. Так и Алабес. Погребальное украшение – носи, дружок, на здоровье. Алабес ядовито осклабился. Повертев ожерелье в руках, Гвискар сунул его за пазуху – так, на память. Затянувшись, он запустил в сторону Алабеса почти такое же, во всяком случае очень похожее колечко – так подделка похожа на оригинал, скипетр на кинжал, кувшин на кувшинку. Подарок Гвискара охомутал Алабесову шею. Мавр недоверчиво потрогал кольцо рукой. Немного подтянул, чтоб не слишком болталось – у псов пусть болтается и жеребцов. Гвискар подтянул еще. Алабес попытался ослабить. Гвискар, сочувственно пожимая плечами, подтянул еще. Алабес начал задыхаться. Гвискар дернул сильнее, и душа Алабеса Зегреса отлетела прочь.
Слуга никак не мог бросить тело хозяина, однако и нести на себе шестипудовый труп тоже не представлялось возможным. Расслабленность мыслительных жил помешала ему впасть по этому поводу в истерику. Он взял кальян хозяина и набрал полные легкие дыма. Гвискар, приняв это за проявление выдержки и твердости духа, понимающе ему поклонился.
Альбин-Амади Зегрес подошел к окну спальни. Но молодого месяца, которым он рассчитывал полюбоваться перед сном, еще не было. Только густая плесень сумерек над персиковым садом.
Трава укрыта ковром. Хасан заплетает волосы нагой Гибор в косы. От Гибор веет целомудренной отрешенностью, и это нравится Хасану. Когда солнце только утонуло за горизонтом, он любил ее как странник – быстро, неопрятно. Когда появилась первая звезда, он любил ее еще раз, но уже как Хасан – энергично и нахально. Он будет любить ее снова, когда взойдет месяц. И все равно от Гибор разит девством и холодом. Она как бы инфанта,[16] а он – мужлан. Но это тоже хорошо.
Гибор – сама покорность, разделяет волосы на пряди и, когда косица подходит к концу, подает новую черную змейку Хасану. Ее не обманешь. Пока он еще раз, в третий раз, не оседлает ее, не видать ей свободы, не бывать ей дома. Хасан не из Зегресов, он из Гомелов, он будет жить, он – пустое место. Поэтому он может мучить ее сколько влезет, плести косы, колоть бородой. Не задаром, конечно. Завтра он шепнет своему другу Али – вот этот уже Зегрес – что нашел классную девочку. Поэтому и в третий раз она готова – беглый взгляд на разморенного Хасана.
Пока все спокойно. В черном меху дрыхнет инструмент, пока еще не заточенный. Молодой месяц еще не показывался – это значит, что у нее есть сколько-то там минут передышки. Времени, чтобы подышать.
– Хасан, мне нужно по-маленькому.
– Ты ж не долго, – напутствует Хасан, взглядом слизывая сладкие капли росы с удаляющихся ягодиц Гибор.
Хасан растекается по остывающей земле, прикрытой запасливо привезенным ковром, и дышит сумерками.
Пока Гибор где-то там писает, он может полежать. Еще разок – и можно отправляться домой. Он уже скучает по Гранаде, возвышающейся на холме, который не видим, но как бы осязаем в темноте за деревьями.
Любовь в персиковых рощах, объятых ночью, хороша, но плохи, тоскливы вынужденные паузы между кульминациями, – думает Хасан. Ему хочется в город. Поодаль фыркают кобылы – одна для него, другая для Гибор. «Сладкая девочка», – скажет он завтра своему закадычному приятелю Али Зегресу.
Но Гибор и не думает делать то, для чего, как полагает глупый и пустой Хасан, пошла. Она выходит на окраину сада и зрит сквозь необъятное поле. Она всматривается в черноту далекого города. Алькасар[17] – это огромный мавританский фаллос, населенный доблестными рыцарями, словно огурец семечками. Он таков и днем, и ночью. Но ей неинтересны все семечки. Ей сегодня нужен только Альбин-Амади Зегрес. Его мучит бессонница. Но она не видит его, конечно. Слишком много каменных стен понастроено на пути ее всепрожигающего взгляда. Альбин-Амади Зегрес – каков он собой?
Но Гибор пора назад.
– Что-то ты долго, – сонный Хасан накрыл бедро краем ковра и зарылся в мятые шмотки.
Гибор идет к нему без улыбки. Ее правая рука поддерживает левую грудь, словно лунка корсета, а указательный палец левой трет сосок на правой. Это заставляет мужчин становиться губками. Угольный черный треугольник ее лобка – словно стяг на копье. На том будущем копье, которое отчасти губка.
Хасан присаживается у белых ног Гибор. Хасан пробует ребром ладони растворенную устрицу Гибор. «Ух ты, какая мокренькая шерстка!» – шепчет он.
Гибор глотает презрительную улыбку – это не та золотистая жидкость и не та белесая жидкость с грибным запахом. «Это просто пот», – промолчала Гибор, наблюдая, как Хасан наливается желанием, словно помидор алым соком. Как помидор в ускоренной съемке.
– Поди сюда, моя любовь.
«Любопытно, – думает разводящая ноги ромбом Гибор и склоняется над Хасаном в индийской танцевальной фигуре, – как мужчины глупеют по мере того, как хотят. Кажется, член, для того чтобы набухнуть, должен высосать всю рабочую жидкость из мозгов».
Гибор присыпает скачку скучающим «давай-давай!». Бедра Хасана шлепают о землю. «Если бы лошади скакали ногами вверх по небесному своду, их крупы шлепали бы об облака точно так же», – замечает насаженная Гибор, извиваясь и ускоряя движения.
Хасан хрипит, стиснув зубы, и белки его глаз, словно два молодых месяца, выскальзывают из-под век, сливаясь в один и восходя к ночному небу на радость Альбин-Амади Зегресу. «Да», – дышит Хасан, «да» – скачет Гибор. Она уже забыла о Хасане, она помнит лишь об Альбин-Амади. И вот пальцы Хасана сжимаются, словно когти сокола на рукавице ловчего. Он стонет, пыхтит, царапает Гибор спину.
– Мне хорошо, – Хасан поводит под случившимся жирную недвусмысленную черту.
Отлежав обязательные две минуты, Хасан встает, запахивается, поправляет кушак. Снимает с персиковой ветки колчан, лук, скатывает ковер, смотрит на Гибор – когда это она успела одеться?
– Миленький, позволь твой лук. И одну стрелу, – добавляет она.
– Ну, возьми, – Хасану в общем-то не противно исполнить вот эту, вот конкретно такую блажь.
Гибор упирает ножку в скатанный бревном ковер, споро натягивает лук.
Она вкладывает стрелу пустоголового Хасана, целит в небеса юго-западнее молодого месяца. Звездный купол чуть приподнимается над Гранадой, тетива вскрикивает, и стрела устремляется в темноту.
– Поехали? – Хасан еле жив, ему хочется на лошадь.
– Поехали.
Стрела летела мимо стен, садиков, садов, беседок. Очень скоро она нашла алькасар дворца Альгамбра.[18]
И пока Альбин-Амади Зегрес любуется молодым месяцем, по пояс высунувшись из окна, стальное острие стрелы входит меж его тонких бровей в то самое место, где индианки малюют красную родинку.
В ту ночь, когда ворота рая были распахнуты перед Альбин-Амади Зегресом босой ногой лучницы Гибор, мученицы Гибор, в венец той же ночи Гвискар и Гибор любили друг друга впервые и, стало быть, взаимоудивленно.
Когда в таком естественном деле, как любовь, что-то делается в первый раз, выходит нервически и замедленно. Рука не то чтобы ласкает, но пробирается словно лазутчик. Плоть не то чтобы трепещет, но дрожит. Зрачки всегда расширены, даже если ясный день истошно бел. Мужчина и женщина напряжены, словно ремни на заплечном коробе рудокопа, жилы на шеях – словно прихотливые плечи греческой буквы, выпирающей из-под второго слоя палимпсеста.[19]
И все равно обычно получается скорее хорошо, чем плохо. В первый раз мужчина всегда скор на расправу. Во второй, который обыкновенно торопится по непросохшим следам первого, женщина помогает мужчине кончить, прохаживаясь указательным пальцем по мошонке. Естественно, помощь оказывается слишком действенной.
В глазах Гвискара – две маленькие воронки, как два зародыша тайфуна. Глаза Гибор – две луны, ставшие черными.
Они присмотрели друг друга, следуя в Сантьяго-де-Компостела в свите герцогини Бургундской. Гвискар, и.о. конюха, был хорошо сложен. Гибор, горничная Изабеллы, была как лимонный леденец – никто не возражал ее попробовать. Они подружились и скоро поладили. В один из таких дней Гвискар угостил Гибор семечками. Он не знал, что в местности, которой они следовали, хозяйничал брюшной тиф.
О проекте
О подписке