– Братец, – сказал Юбер, обращаясь к Реньо, – что же ты не весел, хоть утром мы с тобою помирились?
– Так что-то, – ответил Реньо.
Алоизиюс Бертран[7]
Конь его был бел, попона черна, в переметной суме, окрашенные темным багрянцем заскорузлой крови, безмолвствовали четыре головы.
Жаркое солнечное сияние, роща затоплена золотым золотом света, зеленым золотом смоковниц. Магома из рода Зегресов, алькайд[8] Велеса Красного, видит христианку.
Почуяв сытный дух, исходящий от христианки, чье терпкое имя – Гибор – холодным ручьем омывает ее мраморные щиколотки, Джибрил рвет тонкую цепь, которой длина двадцать локтей, которой конец у седла Магомы.
Джибрил – пес с магнетическим взглядом, под которым издыхают серны и млеют жены Абенсеррахов,[9] его не остановить, Магома молчит, наблюдая пятнистый лет пса сквозь тени смоковничной рощи.
Джибрил опрокинул христианку и собрался восторжествовать над нею.
Языками черного пламени полыхнули освобожденные волосы Гибор, заколка впилась в магнетический глаз, острие, предваренное спорой струйкой крови, выскользнуло из затылка умерщвленного пса.
В горячем воздухе обмякшее тело пса напрягает тонкую цепь, которой конец в руке Гибор, поднявшейся, простоволосой.
Магома любит отроков, чьи зады как зеленые дыньки, Магома любит свою симитарру, чей изгиб как лебединая шея. Христианка ни в чем не отрок, христианка во всем симитарра.[10] Магома, лихо подцепив острием пики красноутробную смокву, галантно преподносит ее христианке.
Гибор нуждается в подношении.
– Я хотела набрать смокв, но твой пес помешал мне. Как его звали?
Половина плода исчезает, откушенная.
– Джибрил, – Магома спрыгнул на землю и протянул руку к цепи, на которой продолжает висеть пес. Когда его пальцы близки к цели, Гибор равнодушно выпускает добычу, и мертвый Джибрил падает на землю, а по нему со звоном струятся блестящие звенья цепи, платье струится по плечам и бедрам Гибор.
– Никто не мог убить его, – говорит Магома, а рука, мгновение назад потянувшаяся к цепи, не имеет обратного хода и ладонь покрывает багровый сосок Гибор.
– Правую, лучше правую, – шепчет она, подступая.
Колкая борода мусульманина щекочет шею, щека прильнула к еще теплому Джибрилу – он ей подушка. Когда в разодранном заду распускаются алые цветы, Гибор, как и подобает благовоспитанной даме, исступленно стискивает зубы на холке Джибрила – лишь бы не застонать.
Магома, весь – восхищение христианской чистоплотностью, прячет девственно чистый руль в шаровары. Гибор, сидя на мягком Джибриле, печалится.
– Почему хмурая? – искренне недоумевает Магома. – Я был плохим с тобой?
– Нет, – Гибор вздыхает, задумчиво извлекает из глаза Джибрила заколку и прибирает волосы. – Ты так красив, силен, а я хрупка, словно сухая тростинка. Ты – мусульманин, я – христианка. Мое место теперь там, где свет немотствует всегда и словно воет глубина морская, когда двух вихрей злобствует вражда.
Последние слова Гибор произнесла, наклонившись вперед, к лицу Магомы, который продолжал стоять перед ней на коленях, изучая красоту своей будущей наложницы, первой среди женщин, что смогла воспалить его суровую страсть наперекор обету безбрачия. И даже Дантов холод, который обжег его лицо, горячее и красное, как стены Альгамбры, даже хрустальный звон, с которым разбилась о змеистую цепь одинокая слеза, слеза-сингл Гибор,[11] не смутили Магому.
– Не плачь. Я знаю правильного дервиша, ему имя Фатар, что на вашем языке означает «Разбивающий и Создающий». Он умеет снимать заклятие креста. Ты сможешь быть со мной и на моем полумесяце (да, это Гибор сразу подметила – хоботок у мусульманина немного крючком) въедешь прямо в рай.
– В раю я уже побывала, – говорит Гибор, закрывая скобки эпизода полумесяцем-полуулыбкой.
Она уже вполне оправилась – так думает Магома, насчет «рая» он принимает за чистый комплимент, – хлопья пены морской неспешными улитками ползут шерстистым джибриловым боком и опричь них ничто не напоминает больше о конечной потере девства, да и помнить не о чем: Гибор снова дева, как Устрица-Афродита. Так думает Магома, но Гибор продолжает:
– Я хрупка, и я сломлена. Ты знаешь, что будет со мной, когда обо всем прознают люди ордена Калатрава[12] и ты знаешь, что будет со мной, когда твое ложе озарится багрянцем факелов в руках ассассинов.
Христианка права. Пройдет день, месяц или год, низкий раб или высокородный халиф докопается до истины, бумага под порывом ветра дрогнет на мраморе стола и скоропись доноса расплывется клубами стремительной пыли под копытами коней ассассинов. Магома умен, он думает большой головой.
– Чтобы не было так… – говорит Магома, осекаясь на роковой черте, и в его зрачках, восставленная двумя волосками стали, несколько быстрее скорости света отражается симитарра – не извлеченная, но извлекаемая.
Гибор, отрицательно мотнув головой, рвет с шеи миндальный орех черненого серебра, в два такта баллады о короле Родриго мелодический медальон раскрывается, красный порошок ссыпан на тыльную сторону ладони, язык упоительной длины подбирает яд в один сапфический[13] икт, и симитарра в зрачках Магомы истончается, вспыхивает, перегорает – она не нужна. Мусульманин видит, как быстрый яд опрокидывает Гибор на спину.
Гибор еще дышит, а Магома уже торопливо налаживает свой разомлевший крюк для прощания.
– Любуйтесь ею пред концом… – Магома рвет платье, на саван сгодится и рваное, – …глаза, в последний раз ее обвейте, руки, – она дышит лишь волею его шатуна, с размаху колеблющего самое ее подвздошье, ангелы смерти уже начертали на ее челе порядковый номер и пароль сегодняшнего четверга.
Магома словоизливается сквозь тяжелое уханье:
– И губы… вы, преддверия… души, запечатлейте… долгим поцелуем…
Он не понимает, что говорит, и только когда его язык уже готов восстановить логическую симметрию с Нижним Миром, он замирает в полудюйме от обрамленного красного каймою рта, ведь, верно, на ее губах яд, да и дело уже сделано.
Он не решается поцеловать свою мертвую возлюбленную, он длит этот миг долгие минуты, с гордостью подмечая неослабную твердость полумесяца, которому и теперь не хочется распрощаться навсегда с христианской ротастой рыбой.
В глазах Гибор сквозь смертную поволоку явственно читается укоризненный вопрос. Он столь явственен, что Магома безо всякого удивления встречает воспрявшие руки христианки, властно свившиеся в замок на его шее, и губы, преодолевшие последний полудюйм во имя торжества симметрии.
Красный порошок из медальона-миндалины, переданный из губ в губы, приятно горчит миндалем, горечь растекается от языка к гортани, к легким Магомы, вмиг схлопнувшимся уязвленной устрицей, нисходит вниз, и в спазматическом восторге лоно Гибор принимает последнюю крохотную каплю, напоенную миндальной горечью.
– Какие теплые, – говорит Гибор, наслаждаясь поцелуем, наслаждаясь пухлыми губами Магомы из рода Зегресов, ревностного убийцы неверных, которому сегодня утром посчастливилось укоротить на голову четырех кавалеров ордена Калатрава, а днем – умереть в объятиях прекраснейшей.
Головорез, аристократ и многоженец Муса Абенсеррах затворил за собой дощатые ворота госпиталя.
Впереди – опрятный белый дом. Надпись над входом: «Приют св. Бригитты».
Внутренний двор пуст, в буквальном смысле ни одной собаки.
– Аллах послал тебя, Муса из Абенсеррахов!
Это Жануарий, видный и высокий клирик, астенический образчик христианского служения. Главврач.
– Аллах, – Муса был обезоружен, он не ожидал, что его обнаружат так быстро, – но не только. Еще меня послал дядя.
– Твой дядя – достойный человек, – упреждающе согласился Жануарий. Он не любил, когда его убеждали в том, что, быть может, и неверно, но все равно неоспоримо. – Если хочешь, я покажу тебе госпиталь.
Муса согласился. «Слишком быстро согласился», – брюзжал внутри него властный фантазм дяди. Однако Мусе было ясно: блага распределяются в этом мире странно, но иногда получается почти поровну. Ему, Мусе, досталась сабля, могучая родня и покровительство земли и стен. Зато Жануарию – загадочная штука под названием «гнозис» и так называемое равнодушие. Вот почему Муса просто не может перечить лекарю. Может разве что разрубить его пополам.
– Сейчас у нас пусто, – Жануарий распахнул ветхую дверь в сарай, выбеленный изнутри известью.
Муса, словно ныряльщик, всматривающийся в соленый аквамарин отмели, вытаращился вовнутрь. Там, убранные бедно, но опрятно, стояли деревянные кровати.
– Как же пусто? А вон те? – несмело, но громко спросил Муса.
Белый мужчина и белая женщина, словно две левые скобки подряд, лежали на кровати. Оба были не одеты.
Муса отвел взгляд. «Рисовать тело грешно, в особенности обнаженное. Однако, рассматривать тело, даже нагое, можно – иначе никак. Но вот смотреть на мужчину-и-женщину похоже, нельзя – чересчур смахивает на картину», – наскоро обустроил экзегезу Муса.
– Кто это? – допытывался Муса.
– Новопреставленные подданные Изабеллы Португальской, супруги Филиппа Доброго, Великого герцога Запада, – церемонно ответил Жануарий. – Женщину звали синьора Гибор. Мужчину – синьор Гвискар.
Бросив в лицо Мусе пригоршню титулатурного конфетти, Жануарий затворил дверь, приглашая продолжить экскурсию.
«По такой жаре через полчаса начнут пахнуть», – не договорил Жануарий.
– У меня дело. Надо чтоб ты помог, – не скоро родил Муса.
Они вошли в святая святых госпиталя. Кожистые книги, заложенные фазаньими перьями. Завиральный глобус. Поношенный астрологический реквизит. Скелет, набор ланцетов в распахнутом приемистой пастью беззубого чудовища футляре.
– Чем могу?
Муса вернулся к двери, которую Жануарий, приветливый к сквознякам, нарочно оставил открытой, и с силой захлопнул ее.
– Не хочу, чтобы подслушивали, – пояснил он.
– Вот еще. Нашел казарму! Здесь только ты и я. Пока ты не пришел, я был один.
Муса отступил в нерешительности.
– Один? – встрепенулся он, словно схватив афериста за рукав. – Один? А эти двое там, на кровати? Они что – не люди?
– Ангелы уже прибрали их, – Жануарий догадался, что Муса не понимает точного смысла слова «новопреставленный».
Муса гадливо поморщился. Ох и свиньи все-таки эти неверные.
– Ты грамотный человек, – сказал Муса. – Хоть я и могу изрубить тебя словно дичину.
Жануарий понимающе кивнул.
– Ты христианин. Ты можешь справить нужду на мои святыни, – напирал Муса.
Пальцы Жануария смиренно перебирали четки.
– Но я не варвар, у меня широкие взгляды. Мне не нравится тебя запугивать. Я пришел взять тебя на службу.
– Не оправдаю доверия, – предположил Жануарий.
– Да, ты способен на подлость. Но ведь у тебя нету выбора. Хочешь оставаться в своем госпитале – давай работай. А нет – тогда все.
– И что я должен делать?
– Зегресов знаешь?
– Естественно.
– Нужно, чтобы их не было.
– Помилуй, Муса, у них в роду одиннадцать ветвей. Мне что, убить сто семьдесят четыре человека?
– Всех не надо. Я скажу кого, когда ударим по рукам.
Жануарий смотрел сквозь Мусу, не мигая, и думал о чем-то очень надличном. Ему все еще казалось, что весь этот торг – не всерьез. Но нечто надличное уже нашептывало ему нечто обратное.
– Слушай, Муса, а почему бы тебе не обратиться к чернокнижнику-единоверцу?
– Соблазн велик. Но дядя сказал «нет».
Жануарий понимал, что апеллировать к дяде все равно что к Аллаху. Спорить бесполезно.
– Хорошо, сказал дядя, если Зегресов уморит человек, у нас в Гранаде посторонний.
– Чем именно это «хорошо»?
– Со стороны лучше видно. Ты знаешь яды. Ты не Абенсеррах, никто ничего не заподозрит. В конце концов, думаю, тебе будет приятно.
– Ошибаешься.
– Да мне все равно. Мое дело предложить.
– А если я скажу, что не стану этого делать?
– Тогда все. Ты вообще соображай головой! Ты думаешь, можно тут вот так жить, устраиваться тут, как дома? Мы же чужие люди. Нам надо платить за наше терпение.
Жануарий не отвечал.
– Я вижу, ты согласен, – поспешил обрадоваться Муса. Дохлый таракан в хлебе был принят сослепу за изюм.
– Муса, но какого черта я?
– Ты страшный человек.
– Ну, допустим. И что?
– Зегресам должно быть плохо, потому что именно так должно быть плохим людям. Это можешь только ты.
Дервиша видно издалека, ведь цвет его одежд – желтый.
– Прелюбодеи должны быть наказаны, – нервически покусывая нижнюю губу, кипятится Алиамед. Он бос, его пятки шлепают по крупу легколетной гнедой кобылицы.
– Ха! Тоже мне прелюбодеяние! Ты ее за руку поймал? – это уже Махардин.
– Нет, не поймал, – признает помрачневший Алиамед, теряясь в облаке дорожной пыли. И снова появляется.
– Раз не поймал – значит все, – беззлобный Махардин.
– Что все? Пусть е…тся с кем хочет? – собачится брат прелюбодейки-сестры. – Достаточно того, что в голову пришла такая догадка! Если пришла, значит что-то в ней есть, – Алиамед направляет палец к небесам, к Аллаху.
– Ты о чем-то умалчиваешь, – качает головой Махардин.
Дервиш приближался не спеша. Спешить ему незачем. Конный отряд, во главе которого Алиамед из Зегресов и Махардин из Гомелов, приближался к нему куда быстрее, чем он к ним. Дойдя до жалкого подобия оазиса, дервиш сел у дороги, в тени потороченного ветром дерева. Встреча, к счастью, неизбежна – вон он, лиловый плащ Махардина, вон гнедая кобылица Алиамеда Зегреса, пока можно помечтать. Гвискар не любит суетиться.
– Да что тебе ее девство? А не положить ли тебе, друг мой, на него? – кашлянул, а на самом деле усмехнулся дородный Махардин. – Ты ж ей не жених?
Алиамед нарочно медлит с ответом. После паузы – даже вымученной – он прозвучит эффектнее.
– Не жених. Это правда. Но я ревную как брат! Если бы я знал наверняка – была она с этим низким псом или нет – тогда бы я знал, положить мне или нет. Свидетелей тоже нет, спросить не у кого, разве у самих прелюбодеев.
– Они тебе такого понарасскажут, – прыснул в усы Махардин и поправил свой широкий атласный кушак, изумрудно-зеленый.
Дервиш лег на землю. Ее июльское убранство напоминало лысеющую макушку. Даже с земли две дюжины и еще двое мусульманских рыцарей видны отлично. Минуту назад Гвискар достал из переметной сумы внушительную книгу и подложил ее под голову. Он дервиш. Книгочей и пророк, рожденный сказку делать былью. Выкроив душевное движение среди всего этого маскарада, он вспомнил Гибор. Гвискар тосковал по ней, как умеют только дети.
– Пускай так, – миролюбиво басил Махардин (ему было жаль блудницу – она ему нравилась, хотя и факультативно). – Но если бы ты знал правду, ты бы все равно сделал вид, что не знаешь! Вот, например, что ты заладил «низкий пес, низкий пес»? Ты даже не знаешь имени того, с кем она е…тся. А если знаешь, но мне не говоришь, значит ты уже на эту историю положил. А раз ты на нее уже положил, то незачем хорохориться, – Махардин упивался сочными низами своего голоса.
– Ты превратно толкуешь мои чувства к сестре! Будь я уверен, что она слюбилась с этим низким псом, я бы наполнил кровью сестры, кровью низкого пса и родственников низкого пса все фонтаны Альгамбры. Закрывать глаза мне не по нутру.
О проекте
О подписке