Читать книгу «Ода к Радости в предчувствии Третьей Мировой» онлайн полностью📖 — Александра Яблонского — MyBook.
cover
 





 



 





Дорогая Белинда, мой возлюбленный дружок, шелковые волосы, добрый день, доброе утро! Пишу тебе, и сердце мое бьется в волнении и радости. Во-первых, я опять с тобой, моя единственная, пусть и на расстоянии географическом, но в близи душевной, во-вторых… Не могу не рассказать в подробностях, ибо впечатления переполняют моё сердце. Сегодняшнее утро не менее прекрасно, чем вчерашний день. Солнце сияло, легкий ветерок нежно освежал счастливые лица всех присутствующих, птицы щебетали, словно радуясь соединению двух любящих сердец, двух родственных душ, двух лучших детей нашего Отечества. Герда была обворожительна. Жених не так хорош, почти на голову ниже нашей Герды, но лицо приятное, доброе, вернее, добродушное. Он умен, молчалив, спокоен, абсолютно положителен (как его могли осудить в начале 20-х, ума не приложу!!!). Тетя Амалия недовольна, что он не на высокой должности – всего лишь работник службы страхования в штабе Высшего командования Sturmabteilung. Однако ее уверяют знающие люди, что за этими ребятами будущее, особенно после того как Адольф стал Верховным вождем этих отрядов. Ещё сказала (но по секрету, по секрету!!!), что дядя Вальтер не был в восторге от этого брака, мягко выражаясь. Он немного странный, наш дядя Вальтер, но кристально чистый и честный человек. Даже в своих заблуждениях. Не случайно его называют «совестью партии». Его авторитет как Председателя Высшего партийного суда непоколебим. Дядя Вальтер – воплощение истины и справедливости; когда он принимает решение, уходят в сторону все личные отношения, политические интересы и расчеты, даже партийная солидарность. Его независимость ценят все, включая оппонентов в партии. Однако в этом случае он, думаю, ошибается и сам признает свою ошибку в ближайшем будущем. Если бы ты видела, как они любят друг друга. Герда прямо летит к Мартину, увидев его призывный взгляд, манящее движение руки или только одной интуицией постигая его желание… Настоящая германская жена! И будет такой же матерью, не сомневаюсь. А у Мартина блистательные перспективы. Ты же знаешь, кто был свидетелем на свадьбе! Сердце радуется, глядя на них: Адольф и Руди – два неразлучных и верных товарища по борьбе и нежных друга. Конечно, они проявили свои дружеские чувства к дяде Вальтеру, своему старому – с 1922 года – боевому товарищу, но это – и особое внимание и поддержка Мартина, которого Адольф весьма ценит, а Руди считает своей правой рукой. Сердце радуется, глядя на них. Причем Руди, в отличие от Адольфа, как обычно, в поведении сух, подчеркнуто скромен, незаметен, прост – тень Адольфа; он – в своем обычном коричневом форменном френче с портупеей без позолоченных знаков отличия, в сапогах, подлинный пример солдатской добродетели, один из немногих оставшихся старых партийных борцов, не погрязающий в роскоши и самодовольстве. Герой-аскет. Но всё-таки он какой-то странный. Адольф был весел, общителен, иногда прихлопывал в ладоши и пританцовывал во время церемонии. Позже я с ним танцевала лендлер. Как он мил! Но в то же время – сгусток воли, воплощение воли, как правильно говорит Руди – его герольд и жрец. Будущее Германии, ее возрождение и величие – Адольф. Именно он освободит нас от Версаля. Есть Адольф – есть Германия! Мы все это знаем умом и сердцем!! От него идет магнетизм, ни с чем не сравнимая магическая сила, ему невозможно противиться, нет ни сил, ни желания, и он понимает, чувствует это. Сам же Руди был мрачен, словно находился не на свадьбе, а на партийном съезде. Не хочу сплетничать, но… я за него замуж бы не пошла. Ильза писала мне через почти два года после их с Руди свадьбы по поводу супружеских отношений, что «чувствует себя ученицей монастырской школы». Впрочем, это все понятно, ибо Руди, как никто другой, всего себя отдает делу партии и Адольфу. Так, как Руди, никто Адольфа не чувствует, не понимает, не доносит до нас, до всей Германии, до всего мира. И вообще, все эти семейные финтифлюндии – ерунда. Герда уверяет, что подарит Отечеству 10 детей. Посмотрим!

Церемония была скромна и трогательна. Герда, как ты помнишь, воспитывалась в строгих традициях. Дядя Вальтер и тетя Эльза, в особенности, привили ей свои пуританские принципы жизни, ведь оба они, с одной стороны, ревностные протестанты-лютеране, с другой – чистейшие арийцы, отличающиеся суровым аскетизмом, спартанской моралью, подчеркнутой скромностью, то есть нравственными основами идеала национал-социализма. Вместе с этим было весело, непринужденно. Все, по нашему старому мюнхенскому обычаю, принесли с собой пиво – кто одну бутылку, кто несколько, все это вылили в кружки и, не разбираясь, кто сколько и чего принес, выпили за молодых. Звон сталкивающихся кружек был подобен колокольному перезвону. Потом был сюрприз. Хор ветеранов движения и маленький оркестр учащихся гимназии исполнили отрывок из симфонии Бетховена, которую любит дядя Вальтер. И ты представляешь, когда зазвучали слова «Seid umschlungen, Millionen! Diesen Kuß der ganzen Welt!» – Адольф прослезился. Прослезился и смущенно отвернулся. Истинно германский характер – сила воли и старая добрая сентиментальность, мужественность и нежность. Слова эти проникли в сердце каждого из нас – «обнимитесь, миллионы» сынов Германии. Как они перекликаются со словами нашего славного мальчика-героя – Хорста: «Es schau’n aufs Hakenkreuz voll Hoffnung schon Millionen, /Der Tag für Freiheit und für Brot bricht an. Миллионы глядят на нас с надеждой, мы прорвем тьму и дадим хлеб и волю!» Я тебе о нем писала, помнишь? Он сейчас уже – командир отряда. А всего-то – двадцать с лишним. На таких героях построится новый мир. Слова великого Шиллера проникли и в сердце Адольфа – сына германского духа и вождя германского народа. Как он мил, сердечен, велик и… одинок.

Ладно, наболтала тебе с воз и маленькую тележку. Как ты? Я ежечасно вспоминаю наши дни и ночи в твоем домике близ Мосбург-на Изаре, на берегу неспешной Амперы, поездки в Байрейт, Инсбрук, совместное чтение – прижавшись друг к другу – «Грозового перевала», вижу в снах резвящиеся в водах Амперы форели, пылающие дрова в вашем огромном камине, дядю Ганса с неизменными вилами в руках, вдыхаю аромат твоих шелковых волос, пахнущих свежескошенной травой, твоих пальцев, с запахом парного молока, слышу мычание сытых коров и наигрыш тирольских пастухов… Многое бы отдала, чтобы оказаться в этом раю – колыбели моей жизни. Увы, сейчас не до этого. Начинается очень важный период и в нашей жизни, и в борьбе нашей партии, и, надеюсь, в судьбе Отчизны. Может, ты выберешься в Берлин к Рождеству? Вот было бы счастье!!! Коров будет доить Марта. Она уже большая девочка. Я тебя познакомлю и с Мартином, и с Генрихом, и со всеми нашими. И пойдем в оперу на Вагнера.

Обнимаю тебя, сердце мое,

Твоя Гретхен.

* * *

Мало того, что Саша Соколов в Канаде родился, а я – в Ленинграде, так был ещё один Саша. Этот Саша жил и гулял в Царском селе. Если не верите, можете проверить (См.: «Яблонские в Царском селе»: набери и кликни – всех делов-то!). Только этот Саша успел родиться значительно раньше, чем я, но позже, чем его папа, то есть мой дед – тоже Саша. Так вот. Этот Саша – не тот, который я, и не тот, который тоже Саша, но в Канаде, и даже не тот, который его папа – опять-таки Саша – сколько их, заплутаешь! – а тот, который мой дядя и к Канаде никакого отношения не имел, так этот Саша, цитирую, а то не поверите: «жил в комнате /Лицея/, которую занимал когда-то лицеист А. С. Пушкин. Квартира в здании Лицея соединялась дверью с переходом в Екатерининский дворец, и иногда отец /мой дед/ имевший ключи от этой двери и право посещения дворца, водил детей по пустынным дворцовым анфиладам. Тогда Саша впервые увидел и знаменитую Янтарную комнату».

А вы говорите!

Это тебе здесь не Канада.

* * *

– Так у вас здесь санаторий. Ежкин корень…

– Не болтай.

– А что?! Я столько шампанского за всю жизнь не выпил.

– А много ты прожил?

– Вот скоро двадцать будет.

– Если будет.

– Ну вы, дядя, шутник. А что, здесь каждый день шампанское дают?

– Ты откуда, браток, попал сюда?

– Из-под Керчи.

– Понятно… Это там, где наш полководец товарищ Мехлис ихнего Манштейна воевал… Лихо воевал…

– Нормально. Их там тьма была.

– Ну-ну…Не ворочайся, господи! Койка узкая. Хочешь на полу лежать или на табуретках? Я тебе это быстро устрою. Положили на койку, так лежи смирно, береги место. Видишь, как другие вповалку…

– Так здесь санаторий. Я же говорю. Вы не видели, как в полевых госпиталях…

– Я, браток, много чего видел. Не дай бог тебе увидеть.

– А здесь даже шампань.

– Завтра у тебя эта шампань из носа польется. И из жопы тоже. Как поешь кашу на шампанском утром и вечером, суп с рыбой на шампанском вместо воды, и зубы чисть и…

– Так говорят, каши больше не будет. Кухня, говорят, сгорела.

– Правильно говорят. Теперь остались только рыбные консервы и шампанское, гори оно… Банка консервов и бутыль Крымского в день. Через день будешь мечтать о корке черствого хлеба… Если сможешь мечтать…

– И откуда у них столько шампанского?

– Из «Шампанвинстроя», браток. Это тебе не Керчь. На всю страну пузырьков напасено. В этих штольнях можно век прозимовать. Если не сдохнешь от шампанского и вони. И от другого…

– Чего другого?

– Дружок, лучше тебе этого не знать.

– Вы имеете в виду склады боеприпасов, мастерские по изготовлению снарядов, мин, гранат? – Так я это и сам знаю. Тут каждый знает. От этого не умирают.

– И ты полагаешь, что все оставят немцам в подарок?

– Так их сюда и впустят.

– Ну-ну…

– Все равно. Мне здесь нравится. Как в средневековом замке. Аж потолков не видно. Высотища какая! Да и конца не видно. Воняет только сильно, вы правы. Ну, к этому я быстро привыкну. Под Керчью горелым мясом так воняло, аж живот выворачивало. И мертвечиной тухлой, и порохом, и мочой. Здесь лучше.

– А теперь слушай меня внимательно, браток. Ты – ходячий. Попробуй прибиться к 47-му медсанбату. Их, я слышал, постараются эвакуйнуть. Тяжелых понесут. Ходячих же отпустят, чтобы сами пробирались в сторону Камышевой бухты. Если бы я был с ногами, я бы ушел… Прибейся к ним. Ты молодой. Тебе жить надо. Ты, небось, ещё телочек не трахал…

– Это что? А… Не успел. Меня сразу после школы взяли. Не до девочек было…

– Ну вот… А я своих уже оттоптал. Хватит. Уходи, слышишь, уходи!

– Так и нас эвакуируют. И вас понесут.

– Не понесут.

– А вы откуда знаете?

– Знаю. Видел, кто утром приходил? Все осматривал. Головой качал. Нос грязным платком прикрывал…

– Видел. Генерал какой-то…

– Не какой-то. Заяц.

– Какой заяц?

– Зам по тылу. И с ним двое. Я их знаю. Один – воентехник 2-го ранга. Савенко или Саенко… Взрывник. Уходи. Сегодня же к вечеру уходи. К Камышевой бухте. Пристань к кому-нибудь из местных. Как зовут-то тебя?

– Леша.

– Если выберешься, а ты должен выбраться, Алеша, выпей за меня водки. Или самогону… Ох, как мне сейчас полстакана не хватает…

* * *

Половина мая хлестал дождь, но не майский, который вместе с громом, как бы резвяся и играя, а ледяной, мартовский, злобный, ладожский. Город запахнулся, скукожился, замер. Подниматься не было сил, желания. Надо было вылезти из-под теплого одеяла – посещение туалета наваливалось свинцовой необходимостью, однако этот путь в два-три метра по холодному линолеуму босиком казался непреодолимым, и только возможность и перспектива снова нырнуть в ещё не остывшую постель делала сей подвиг осуществимым. Забившись с головой под одеяло и согревшись, можно было заставить себя начать думать о предстоящем дне. В это время – время раннего промозглого серого утра, да ещё после бессонной тревожной ночи – нависавший день казался ещё более беспросветным обреченным и тягостным, нежели это безжалостно неизбежное утро, линолеум, враждебный прогрессивному человечеству, допотопный туалет с проржавевшим бачком, слезящиеся продрогшие стекла окон… Постепенно начинало светлеть, тело оттаивало под старым проверенным тяготами родительской жизни одеялом, нос непроизвольно высовывался в поисках свежего воздуха и предстоящий день начинал высветляться радужными красками, его мрачная графика обретала живописную притягательность. Назначенное по причине смешения несмешиваемых напитков свидание с замужней женщиной, чье имя пока не проявлялось в памяти, а внешний вид запечатлелся лишь полной грудью и резкими духами, становилось не столь безнадежно кошмарным: во-первых, скорее всего, не придет, – не дура же, да и муж – вполне приличный и влиятельный человек; побоится, если же припрется, то к этому времени можно хорошо опохмелиться, а там и трава не расти. Переэкзаменовка назначена не на сегодня, как казалось, а на послезавтра, а до послезавтра надо ещё дожить. Если сдать бутылки, то вполне можно выпить чашку кофе и съесть пару пышек. Если же бутылки не принимают, то придется нанести визит. Она всегда пустит, радостно захлопочет, зачирикает, будто ничего и не было. Потом надо будет сказать, что срочно вызывают в деканат. Если же не удастся, то ничего страшного. Главное после сытного завтрака не заснуть. Нет, день положительно мог получиться. Ещё полежать полчасика, вздремнуть. И всё будет хорошо. Так было всегда. Но не сегодня. Сегодня хорошо быть не может.

* * *
Интермедия № 1. Элегическая
Любите ли вы Гейне…
 
Беда ли, пророчество ль это…
Душа так уныла моя,
А старая, страшная сказка
Преследует всюду меня…
 

Что может быть пленительнее петербургского утра середины июня примерно около четырех часов пополуночи? Да ничего! Может, только Днепр при тихой погоде, да и то – исключительно у Гоголя. Юный музыкант – Мечтатель, но не тот, что у Достоевского, а современный, ленинградский, возвращался домой. Откуда он возвращался, не имеет значения: возможно, из гостей или же просто от друзей, в чьем доме он был больше, нежели гостем, а может быть, он просто вышел пройтись: спать в такую ночь нет никакой надобности и возможности. Знаю по себе. Сказать, что он был абсолютно трезв, не решусь, но и в состоянии опьянения представить его не могу, потому что его зовут Саша И…р. Кто его знает и любит, а его знают и любят очень, очень многие, подтвердят. Однако то, что он, как и любой другой человек, имеющий тонкую душу, богатое воображение и культуру подлинного петербуржца, был опьянен этим сказочным утром, – бесспорно.

Возвращался он примерно из района Невского проспекта к себе домой. А так как жил в то время – конец 80-х – на улице Рылеева, то шел он, естественно, по Знаменской улице, носившей в то время гордое название улицы Восстания. А утро было изумительное. Рассвет ещё робко окрашивал розовым светом вздремнувшие было гранитные особняки улицы, некогда соединявшей слободы Преображенского и Семеновского лейб-гвардии полков. Было безмолвно, прозрачно, мечтательно.

 
Ich weiß nicht, was soll es bedeuten,
Daß ich so traurig bin;
Ein Mährchen aus alten Zeiten,
Das kommt mir nicht aus dem Sinn.
 

A propos. Грамотнее было бы озаглавить так: «Любите ли вы Брентано…» Но кто ныне знает про Клеменса Брентано. Однако именно он первый поведал нам эту историю:

 
На Рейне в Бахарахе
Волшебница жила.
Ее краса немало
Несчастий принесла.
 
 
Безжалостно губила,
Всех, кто вздыхал по ней.
Таинственная сила
Была у Лорелей…
 

Так что златокудрую красавицу звали Лорелей. Хотя наиболее точно имя этой несчастной, обреченной на страдания губительницы и молодых, и старых:

 
И молодой, и старый,
Взглянув хотя бы раз,
Не мог разрушить чары
Ее волшебных глаз. —
 

произносит Ефим Эткинд в своем превосходном переводе:

 
Зачем мне жить? Поверьте
Несчастной Лоре Лей!
Я жажду только смерти
И к вам пришла за ней.
 

Брентано, возможно, как никто другой, прочувствовал германский фольклор – идеализированное и романтизированное воплощение духа народа, его старины. Прав Гете, вступившийся за «Волшебный рог мальчика». Когда авторитеты германской филологии обвинили этот шедевр гейдельбергского романтизма – сборник германских народных песен, изданный Ахимом фон Арнимом и Клеменсом Брентано – в мистификации, подобно «Песням Оссиана», Гете громогласно заявил, что вне зависимости от происхождения текстов, подлинности их «народности», в них – песнях «Волшебного рога мальчика» – «бьется сердце германского народа». Это точно, хотя критики формально были правы: так, «Лоре Лей» – «народная баллада» о русалке-ворожее есть результат поэтического воображения Брентано.

С юности я испытывал особый интерес к Йенскому романтизму, гейдельбергцам, к Тику, Новалису, Шлегелям, Шамиссо, но к Брентано – в особой степени. Интерес и к его личной судьбе, и к его окружению, к его метаниям, несовместимым началам и порывам его души: от, к примеру, основания «Германского застольного общества» до «Жизни Господа нашего Иисуса Христа». Интерес и, несмотря на всё, симпатию. «Волшебный рог мальчика» все перевешивает. Хотя бы из-за Малера.

Однако одной из вершин мировой культуры «Лоре Лей» стала в вольной поэтической трактовке Гейне. Гейневская баллада о нимфе на скале близ городка Ассманхаузен переводилась на языки мира больше, нежели «Фауст». Даже во времена нацизма эту балладу не убрали из школьных учебников. Вымарали только имя еврея Гейне. В ней бьется сердце немецкого народа.

Это поразительно и симптоматично. Истинному шедевру, подлинной вершине духа человека-творца подвластно всё. И никакие химеры даже самых жутких варварских времен ему не страшны, не властны над ним. Убрали имя творца, и на этом их власть закончилась, дальше ручонки не дотягиваются. И не имеет значение, когда писал свой шедевр Брентано: когда создавал «Филистимлянин вчера, сегодня и завтра» или «Петуха, Курочку и Кудахточку» и стоял у основания «Застольного общества Германии», то есть являл себя не только ярым юдофобом, но даже антисемитом, или же в пору «Жизни Господа нашего Иисуса Христа» – одного из центральных его сочинений, проникнутом несомненной симпатией к иудаизму и иудеям новозаветных времен.

И Густав Малер прильнул к этому незамутненному живительному источнику «Волшебного рога мальчика», который был его путеводной звездой с 1892 по 1901, невзирая на все трагические изменения не его только жизненного пути, но и состояния души. Из этого волшебного рога черпал он тексты для многих песен и частей симфоний.

В 90-х годах композитор начинает испытывать кризис. Руководство Гамбургской оперой тяготило его; несмотря на признание его как гениального дирижера современности, свободы действий он не имел, плюс строго регламентированная дирижерская деятельность становилась препятствием для сочинительства, плюс германский антисемитизм все сильнее отравлял атмосферу существования. Возможность получить должность руководителя Венской Придворной оперы – в 1897 году открылась вакансия – стала для него путем если не в земной рай, то в чистилище, шансом спасения. Парадокс: помимо всех творческих и материальных преимуществ, Вена привлекала Малера своей заслуженной либеральной репутацией, в ней он видел – и справедливо – убежище от германского антисемитизма. Но для того чтобы занять столь высокую должность в католической столице, он, некрещеный иудей, должен был сменить веру. Величайший парадокс: в антисемитской Германии, в Гамбурге, где он имел прочное, хоть уже и обременительное положение и славу великого дирижера, никого не волновало, что он – некрещеный еврей. Чтобы творить в либеральной и веротерпимой Вене, он должен был креститься. Неограниченная свобода творчества, да и жизни, требовала отказа от иудейства. Стоила ли Вена мессы?

Выкрест, как правило, самый непримиримый антисемит или юдофоб. Есть исключения; случай Малера – одно из самых ярких тому подтверждений. «Среди несчастных всегда наиболее несчастен тот, кто к тому же еврей», – слова композитора. «То, что главным образом связывало Малера с еврейством, было сострадание: основанием для этого был его слишком богатый собственный опыт», – писал Альфред Роллер. Это сострадание, эта трагедийность мировосприятия, эта мучительная, специфически иудейская амбивалентность, раздвоенность между богоискательством и богоборчеством, эта мудрость познания тщетности постижения добра и потребность в достижении оного, – всё это дает новые импульсы его творчеству второго – «христианского» периода. Жизнь не обделила Малера личными трагедиями, но главная драма – судьбоносная – в расхождении иудейской сущности его души и внешнего христианского существования. Эта драма, как кажется, и стала почвой для возникновения всех величайших шедевров его главного творческого периода – от 1897 года и до смерти. Чем больше он отделял себя от еврейства в своем бытовом существовании, тем мощнее прорывалась в звуках его музыки его еврейская душа. И во все периоды в этих мучительных и плодотворных исканиях, метаниях, борениях с ним был «Волшебный рог мальчика» Брентано.

Да и Гейне, проделавший примерно тот же путь – мучительный, порой постыдный, порой трагедийный, – не смог пройти мимо своего предшественника, у которого бьется сердце немецкого народа. А путь был извилистый. «Есть три ужасные болезни: бедность, боль и еврейство». Однако позже: «Я всего лишь смертельно больной еврей, воплощение страдания, несчастный человек». Названный Хаимом, откликался уже в юности на имя Гарри, стыдясь своего подлинного имени; затем и Гарри переделал на чисто арийское имя Генрих. Что не мешало в другой период жизни писать: «Мы, ученые евреи,

 











 












1
...
...
10