Читать книгу «Простите, простите, простите меня…» онлайн полностью📖 — Александра Володина — MyBook.
image
cover



 


я выбыл из игры нечестной.
На этом я поставил точку.
 

Это тяжкая участь – внутренне наглухо замкнувшись – сохранять себя, свою независимость в обстановке тебе и ненавистной, и уже непонятной. Говорить себе: «Я равнодушию учусь» или «Я от этого в стороне». И автор-персонаж лирического повествования в очередной раз скрывается за образом-маской:

 
Казалось, жалкой жизни не стерпеть:
тогда уж лучше кувыркнуться с кручи.
Казалось, если несвобода – лучше
совсем не жить. Тогда уж лучше смерть.
 
 
Но – самого себя смешной осколок —
живу, бреду, скудея по пути…
 

Страдания володинского внутреннего человека в пути по запутанному лабиринту «Неуравновешенного века» приобретают типологически значимую окраску. Человек, «без вины виноватый и, так сказать, по законам природы», которому знакомо «наслаждение отчаянием» (по выражению любимого Володиным Достоевского), ищет объяснения своим страданиям в глубинах собственного характера, такого вроде бы родного и на поверку такого непостижимого. Он озабочен «препирательствами между сущностью жизни и суетностью ее», отмеченными еще в рассказе «Стыдно быть несчастливым».

Циклы десятый «И хор слегка похож на стон» и одиннадцатый «Ветры времени нервно дуют» итожат ранее пережитое, возвращаясь как бы по спирали к кодексу прежде затверженных заклинаний. На отдельной строчке неизменно остается свобода: «от мстительных зловещих» и от «любящих, которые проникают в душу, где неладно», от «энергетических вампиров», «левых» и «правых», от общества, в котором «нельзя жить и быть свободным от него»… Свобода – превыше всего, но как ее сохранить, будучи «несвободным от самого себя, глядящего себе в душу».

Книга стихов «Неуравновешенный век» постоянно перекликается с «Записками нетрезвого человека». И тут и там имеет место исповедь этого самого человека, для которого нетрезвость стала привычным состоянием, и губительным, и желанным, стала болезнью, по слову Гоголя, «деспотически обратившейся в натуру». Володин это сознает, не ищет себе оправданий, но спрашивает гипотетического собеседника: «Когда выпивали, вы не взлетали?» Не оказывались за гранью быта, где «нет уже больше рангов и кланов», где «в размытом виде светится главное, а второстепенное меркнет»?

Нетрезвость, как известно, дает краткое, но явственное ощущение бесшабашной вольности: «Треплюсь! / Что попало несу, / что стóит, и то, что не стоит. / Я клоун! / Политик! / Философ! /Я эпикуреец и стоик!» За этой разноликой маской, за жесткой самоиронией, если не юродством, настоящего лица не разглядеть.

В двенадцатом цикле, стоящем в «Неуравновешенном веке» особняком, помещены стихи из одноименной пьесы «Две стрелы», действие которой разворачивается в доисторические времена: род Зубров и род Скорпионов враждуют между собой. Часть этих стихов, вложенных в уста героев («Заклинание», «Монолог Длинного», «Монолог Долгоносика»), развивают мотивы прежних циклов и вполне самодостаточны. Другие зависимы от сюжета, и завершают и эту пьесу-притчу, и этот короткий цикл.

Оголенный нерв тринадцатого цикла «Соловьи онемели» и последнего четырнадцатого «Но – дети!» – прощание и прощение:

 
Приближаются дни печальные.
Вот еще один день иссяк.
Слово бедственное «прощание».
О прощении просят так…
 

В «Записках нетрезвого человека» добавлено: «Еще одно слово понял – „искупление“. Все время пытаюсь что-то искупить».

Тон володинских признаний, не теряющих былой категоричности, как бы смягчается:

 
Музыка жизни смолкающая.
Трубы и флейты тихи.
Я существую пока еще
и сочиняю стихи.

Автор пьес разговорных
Слова позабыл давно.
Немой сижу в зале черном,
Немое смотрю кино.
 

Грустное ощущение жизненного итога, земного предела, все явственнее проступает в двух последних циклах «Неуравновешенного века» и ближе к финалу «Записок нетрезвого человека».

Душевное состояние, отразившееся в «Записках», не оставляет лазеек для малейших утешений: «Слабый холмик Матвеевского сада на Петроградской стороне. Если сесть на скамейку в этом садике, а еще не весна и снег сер и небо серо, возникает мысль: „жизнь проиграна“».

Но и при таком душевном мраке в лабиринте «Неуравновешенного века» не все так монотонно и безнадежно. В поэтическом мире Володина все гораздо сложнее, в этом мире всегда подспудно ощущаются две противостоящие сферы: одна сфера – властного быта, «маленьких мыслей», пошлая и невыносимая, другая – романтически чистая и возвышенная, дарующая человеку не только свободу, но и мудрое понимание того, что и сама свобода – лишь условие духовного взлета.

Мотив прощания и прощения звучит и в программном стихотворении «Простите, простите, простите меня!» в цикле «Соловьи онемели».

У кого поэт просит прощения? У тех, кого когда-то обидел своим невниманием, у друзей и преданных ему женщин, у собственных детей и всех, кто ему дорог, близок, кого он когда-то приручил. Не держит он зла и на тех, кого просит о нем забыть. Отгораживаясь и от обывательских «толп», и от просвещенных «элит», увязших во лжи, Володин защищает свою личную независимость, своё выношенное одиночество:

 
На вашей планете я не проживаю.
Я вас уважаю, я вас уважаю,
но я на другой проживаю. Привет!
 

Бодрый возглас: «Привет!» – будто снимает тяжесть с души. Расставание с «вашей планетой», принесшей столько разочарования и горя, совершается легко, само собой. На свою планету Володин готов забрать только своих детей. В «Неуравновешенном веке» встреча с ними на выходе из темного лабиринта – дарованный праздник («…ради чуда такого / меня, грешного, полуживого, / все кривые дороги вели»).

Проблеск счастья напоследок был ярким и коротким. Долгий жизненный лабиринт исчерпал себя. Лирическая исповедь завершилась тихим обращением к Тому, к кому обращаются как к последней надежде:

 
Вот и прожил я, знаешь Ты как трудно.
Мне перед концом ты велел побывать в доме
белом. Перед ним с пяточек – садик.
Люди в том доме – знаешь ты их, Боже.
Видно, мне и прожить было так трудно,
Чтобы привел Ты меня в этот дом белый,
к людям, которые, знаешь Ты, мне – дети.
В них лишь одно, пожалуй, мое оправданье.
 

Вне «Неуравновешенного века» осталось довольно много стихотворений, и напечатанных в других книгах («Монологи», «Так неспокойно на душе», «Попытка покаяния»), и неопубликованных. Эти стихотворения не встраивались в и без того перенасыщенный и перекрученный сюжет «Неуравновешенного века». Развивая те же лирические мотивы, они усиливают общее впечатление, внося в поэтическую атмосферу дополнительные краски и лишний раз подтверждая ранее сказанное.

В параллель «Неуравновешенному веку», в не вошедших туда стихах Володину опять «снятся сны, где минный скрежет»: «Это – было, я там был»; и «глухие стены, где допросы»: «Я там не был! Но – другие…» Он вновь и вновь задается вопросом: «Как объяснить самоочевидную истину, если она никому не нужна?» Вновь и вновь обращается к друзьям: «Друзья мои, остались только вы…» И жалуется: «Я с этой жизнью не справляюсь, / то так, то сяк. / Грешу и каюсь… / Устал, иссяк». Снова вспоминает он и встречу с детьми в Америке: «Как мне веселы их молодые заботы. / Если б мог я так жить в Ленинграде моем…»

Володин всегда остается верен себе, предан своим заклинаниям, всегда тревожен и жадно эмоционален. Александр Кушнер говорил о володинских стихах, что в них «смысл наступает на слово, чувство из них чуть-чуть торчит, выпирает», что и в своей драматургии, и в своей прозе Володин «воистину поэтичен». Это, действительно, так.

Отношения со словом меж тем были у Володина весьма непростыми. В какой-то момент он признался: «Разлюбил слова. Ничего не хочу называть словами. Деревья сами по себе – а слова, которыми их можно было бы назвать, сами по себе. Где-то. И мне нет дела до того, где они. Птицы, оркестранты, женщины, самолеты, рабочий класс и колхозное крестьянство сами по себе, а слова, предназначенные для них, – где-то. Не знаю где и не хочу знать. Я не писатель. Я никогда и не любил это занятие – сидеть за столом. Театр – да, когда-то я любил, игру любил, представление на сцене. Раньше. А слова – никогда не любил. Я сам по себе, а они – сами по себе, неизвестно где».

Мастер с абсолютным слухом на разговорную речь, слова Володин, оказывается, не любил, бывал с ними небрежен, но в горькую минуту как раз в слове увидел единственного спасителя. «Слово, теперь нужда в тебе, – каялся автор „Записок нетрезвого человека“ (в другом варианте только что приведенного высказывания). – Защити меня от моей собственной глупости, от неописуемых ошибок моих, от больной, каждое утро просыпающейся совести, от вин моих – настоящих, а не воображаемых, – чтобы слово к слову, чтобы одно слово осеняло другое, стоящее рядом. Чтобы они вступились за меня – не перед другими, а передо мною самим».

Вступалась за него поэзия, перед которой Володин, как помним, благоговел со школьных лет.

Превосходство поэзии и перед прозой, и перед драматургией было для него совершенно неоспоримо. В «Записках нетрезвого человека» он без тени сомнения заявлял: «Хитрая проза жизни может соблазнять лишь тем, что крадет у поэзии. Но, заблуждаясь и погибая (в который раз!), простодушная слепая поэзия то и дело одерживает победу и смотрит сверху на трезвую суетность жизни».

Ничто так не огорчало и не возмущало Володина, как эта самая «трезвая суетность жизни». Ей он противостоял – как мог: побеждал ее и оказывался побежденным, бунтовал и смирялся, протестовал и скоморошничал, – при этом всегда оставаясь самим собой.

...
9