Читать книгу «Приключения сомнамбулы. Том 2» онлайн полностью📖 — Александра Товбина — MyBook.
image

– Страстный поцелуй дряхлеющих членов. И никакой цензуры, порнография транслируется на всю страну.

– Генеральная репетиция фарса, успешная.

– Скучный фарс, доведённый до автоматизма, – год за годом репетируют, неужто у истории фантазия исчерпалась?

– Привыкли к маразматическому церемониалу и трескотне.

– Что б они сдохли! Выпьем!

– Не сдохнут, скоро пышно юбилей справят.

– Дворцовую бы скорей домостили, не пройти… всё перегорожено…

– Ну-у-у, допустим, перецелуются члены Политбюро, наслушаются своих речей, всласть насмотрятся друг на друга, допустим, панцирь ли, обруч лопнут в конце концов, каркас и внутренние скрепы обрушатся, но мы-то, православные скифы, куда после однопартийной империи денемся? Азиатам демократия не по нутру и не по нраву.

– Индия, Япония… А Гонконг?

– Сравнил! У нас не один народ, а два, воспитанных латентной гражданской войной: сами на себя стучат, сами себя сажают, конвоируют, убивают… только в страданиях оба народа объединяются – страдают вместе себе на радость, возгоняют духовность.

– Прославление маленького человека обернулось бедой, из прославления униженных-оскорблённых вырос культ черни.

Гошка пытался возразить.

– Латентная гражданская война, – опередил Бызов, – благотворной гибелью не грозит, напротив, поддерживает гнусный статус-кво собственной органичностью. Какие там информационные технологии! Необходимо страшное позорное национальное поражение, чтобы спесь сбить, раскурочить идолов… разве не вдохновляют рецепты, прописанные Германии, той же Японии…

– Столько несчастий выпало… Антошка, как можешь?

– Историю сантиментами не разжалобишь.

– Люди, люди, у которых есть сердце, творят историю.

– Знаешь, что страшней бессердечия? Размягчение мозгов!

– Но как, как вне человеколюбия…

– Ха-ха-ха, забыл, кто сверхтрепетно людей любит? Людоеды!

– Опять дожидаться светлого будущего, а пока… Чему верить?

– Поверим, что несчастья на века вперёд исчерпались, переигровка исторических трагедий лишь обернётся фарсом; поверим и, даст бог, проверим.

– Как язык поворачивается? А гуманная этика… – Гошка пыхтел, не находил слов, – ты… ты сам-то веришь в то, что сказал?

– Отбрось, мой Прометей, сомнения! Искушали политику просветлённой этикой, навязывали политикам моральные, в духе Достоевского, максимы, от идеалистического максимализма и сорвались в кровавую пропасть. Достойная политика – это прагматика в рамках юридических норм!

– Юридические нормы! Германия, Япония… да там юридические нормы оккупационная администрация диктовала! А денацификация, а…

– Всё не для нас, не для нас, вот уж действительно хромые истины, – Головчинер подлил себе водки, зачем-то понюхал рюмку, – во-первых, для воздействия информационных технологий нужны независимые каналы связи… откуда они возьмутся? Во-вторых, мы подавлены прошлым, повсюду община, повсюду колхоз. Как, не нейтрализовав социальные консерванты, разлепить покорную массу на деятельных индивидов? Как изволите преобразовывать общинное мышление, с его фальшью, слепой доверчивостью, воспеванием силы и мнимой справедливости, склонностью к внешнему подражательству? Модернизация потребует изменения основ.

– Основы немецкой или японской культуры от разрыва с тоталитаризмом не изменились!

– Между прочим, хребет общины, так мешавшей Столыпину, сломал Сталин индустриализацией, урбанизацией, всеобщим средним образованием… и это при том, что ошмётки общины согнал в колхозы.

– Кто, кто сломал?!

– Сталин Иосиф Виссарионович! Не слыхали? Славный генералиссимус, усатый, в кителе.

– Любил детей, – пискнули Милка с Таточкой.

– Мудро командовал на скотном дворе.

– Уже прочёл?

– Люся Левина снабдила копией, еле различал буковки.

– Метафора скотного двора не точна, она иерархична, тогда как особенность родимого социума в тотальной однородности, остающейся таковой при всех обкомах и потешных культах генеральных секретарей… этакое однородное поголовье, хотя и расколотое необратимо надвое.

– Бинарный свинарник, – Головчинер то ли съязвил, то ли процитировал чью-то авторитетную остроту.

Гошку Забеля, беднягу, душило негодование.

– Тебе, благородная душа, больно за нас, грязных, бесправных свинок? – Милка ласково прижалась к Гошкиному плечу.

– Обижаете, обижаете, Даниил Бенедиктович! А бараны? А крупный рогатый скот, чьё поголовье неуклонно…

– Так сами же про тотальную однородность…

– В том-то и фокус! Однородность социальная, не видовая…

– Что в лоб, что по лбу!

– Раскол налицо, но как докажете, что победит западничество?

– Это историческая аксиома!

– Мне ведома лишь аксиома географическая – Волга впадает в Каспийское море.

– Напомню ещё одну аксиому – Нева течёт с востока на запад.

– Но позвольте, локальная устремлённость Петербурга изначально была не способна вытащить на европейский путь всю страну.

– Из болота вытащить бегемота? – прыснула Милка.

– Не спасительна ли упомянутая вскользь Даниилом Бенедиктовичем склонность к внешнему подражательству? – улыбался московский теоретик, – новая, пусть и заёмная форма все скучные мерзости преобразует! Сперва ужаснёмся – старое вино да в новые… а брожение вкус и букет изменит. Форма активна, содержания только ей подвластны.

– Нет исключительно-русской – и при том неизлечимой – особости, есть разрыв во времени. То, что творилось во Франции, Германии в эпохи крестьянских войн и религиозных кровопусканий, у нас случилось на триста лет позже, мы, как возвестил Гумилёв-сын, молодая нация.

– Молодым везде дорога!

– Создание империи исключало появление на наших просторах национального государства, в двадцатом веке у империй, даже молодых, одна дорога – к распаду, гибели.

– Существует четыре исторических фазы по тридцать шесть лет, в которых Россия, трансформируясь, изживает свою имперскую суть. Сейчас мы находимся во второй трети предпоследнего цикла, он продлится с 1953 по 1989 год, – пересказывал самиздатовское исследование с астрологическим душком Шанский, – в первые двенадцать лет каждого цикла происходят возмущения, изменения, потом – затвердение изменений… Головчинер, скосясь на Шанского, напряжённо слушал, попивал маленькими глотками водку.

Быстро произвёл вычисления. – Дамы и господа, финиш – в 2025.

– Как скоро!

– Жаль только в пору эту прекрасную…

– Грех жаловаться, повезло до третьего цикла деградации дожить.

– Ладно, шут с ней, с империей! Вернёмся к нашим баранам вкупе со свинками, прочими рогатыми особями – как избавить от раздвоенности все «я» Руси, как вытеснить из подсознаний византийско-ордынские наваждения?

– Уложим на бескрайнюю лесисто-степную кушетку многонациональное население ядерной сверхдержавы, – обминал длинными пальцами сигарету теоретик, – уложим и в томительном сеансе…

– Кто за психоаналитика будет?

– Свобода! И пусть дураки, расшибая лбы, кинутся молиться новым богам, пусть из обломков имперско-советских мифов поспешно, будто времянки, сладятся глупые молодые мифы. Свобода охладит неофитский пыл. Её ветры разгонят застойную державную вонь. В рациональном холоде изживутся фантомные боли утраченного величия, депрессии, тоски по социальному рою… смолкнут жлобские жалобы на бездуховность.

– Не верю! – грохнул кулачищем по столу Бызов, задрожала посуда, – явится Великий Инквизитор, подданные за милую душу променяют свободу на пайку хлеба!

– Разве на все голодные рты хватает баланды с пайкой? Не колосятся без свободы хлеба, с рецептами поголовного счастья от инквизитора на вечные времена оплошал гениальный классик, только свобода кормит.

Гошка вскочил, заходил взад-вперёд, упираясь то в шкаф, то в сочный натюрморт на стене – помидоры, яблоки, присобранные салатные листья.

– Не верю! – ревел, страшно округлял за очками глазищи Бызов.

– Быть или не быть византийству – не дежурный гамлетовский вопрос, переадресованный футурологам, и уж точно не вопрос веры, – вещал теоретик, – пока мы отгорожены железным занавесом, но мир, глобализуясь, не бросит евразийский материк на произвол доморощенного беззаконного инобытия, оздоровительные информационные потоки не удастся пресечь.

– Да, Россия – родина не только слонов, но и формы как таковой, достойнейшая наследница Византии: родина нового формализма в широчайшем смысле этого слова. Однако эта родословная не обещает удачи, брожение не поможет. Да, форма у нас – превыше всего! И именно поэтому то, что на рациональном Западе именуется информацией, то бишь содержанием, у нас полагается чем-то несущественным, если не вредным, на том стоим.

– И границы на замке, занавес прочен!

– А социальные мифы важнее хлеба: тех, кто попробует лишить народ обманной одурманивающей жратвы, назначат врагами и уничтожат.

– Какие границы с занавесом, кто уничтожит? Коммунисты лишились инстинкта самосохранения, фанатично все суки, на которых уселись, рубят.

– Когда ещё дорубят?

– Скоро дорубят, приспели сроки, – теоретик имел допуск к потаённым сетевым графикам в небесном секретариате.

– Неужто людоеды клыки сточили?

– И клыки, и резцы.

– Ещё прикусят, так прикусят…

– Чем? Вставная челюсть и та вываливается.

– Доживёт неовизантийская империя до 1984 года? – Гошке эта дата не давала покоя, на каждой попойке спрашивал.

– Не обязательно все циклы имперской деградации последовательно проходить, я не посвящён в конкретные сроки, но, повторюсь, конец близок.

– Выпьем! За три года до полной победы коммунизма, за семь лет до кончины коммунистической империи…

– Сколько пророчеств не оправдалось. Благотворная, без массовых жертв, погибель не светит нашему тысячелетнему рейху, – сокрушался Гошка.

– Типично византийский синдром устойчивости, – отрешённо улыбался теоретик, – турки бросали штурмовые лестницы с кораблей на стены Константинополя, а придворные, прирученные ритуалом, неспешно облачали императора в многослойную пурпурную паллу, натягивали алые сафьяновые сапожки…

– Но как, как всё это стрясётся?! – недоверчиво напирал возбуждённый Гошка; глаза горели.

– Не знаю, – позёвывал, прикрывая узкой ладонью рот, теоретик, – это сюжет, творимый историей, всякий творческий акт непредсказуем.

Тут медленно привстал Головчинер с полной рюмкой в руке. Назревал седьмой тост, но сначала Головчинер любил задать поэтическую загадку; распрямился во весь свой немалый рост и с поднятой над головой рюмкой, прикрыв глаза бледными веками, покачиваясь, завёл:

 
Чрезмерно молодого ждала кара
Чрезмерно старый побежал в буфет
Чрезмерно голый стал багровым от загара.
 

Неожиданно подхватил Шанский:

 
Сенека облачился в галифе.
Во рту Лукреция гаванская сигара,
Он приглашён на аутодафе.
 
звонок

– Так это же он, он, вы с ним на время сговорились, Даниил Бенедиктович? Секунда в секунду!

– Салют, салют!

– Всё ещё виртуозные верлибры слагает?

– У него и дивная коллекция брандмауэров собрана!

– Как-как?

– Бродит с фотоаппаратом по Васильевскому, Петроградской… не коллекция даже, скорее – энциклопедия.

– Верлибры набивают оскомину.

– Доказал, что и рифмовать умеет.

– Попробовал и сразу – абсурдистский венок сонетов!

запоздалый гость

– Штрафную, штрафную Геночке! – Шанский наливал в бокал водку.

– Геннадий Иванович, к нам! – звала Милка, а Головчинер, – привет, привет, – и, клоня голову, пожимая прохладную руку гостя, нахваливал, пока тот усаживался, отважно напечатанные в «Просторе» верлибры.

– И картошечкой закуси, ещё горячая, присыпать укропчиком? – хлопотала Милка, пока рыжебородый Геннадий Иванович Алексеев глубоко посаженными цепкими бледно-голубыми глазами обводил лица, картины, готовясь произнести извечный, шутливо-серьёзный тост за бессмертное святое искусство; Головчинер, хотя и задетый, раздосадованный тем, что Шанский так легко разгадал загадку, что поэтический сюрприз оказался скомкан, понадеялся отыграться одиннадцатым тостом и великодушно присоединился.

Дружно завопив, выпили, зажевали.

смена блюд

– Язычников ждало за гробом подземное царство мёртвых, царство теней…

К чему он? – вздрогнул Соснин.

Гошка, прислушиваясь, помогал собирать тарелки.

– У христиан, одержимых муками вины и раскаяния, верой в бессмертие вознесённой души, мир мёртвых обосновался в царстве небесном, разделившись на рай и ад, дабы за земные деяния воздавалось на небесах, – Шанский, как если бы осчастливил эпохальным открытием, многозначительно помолчал.

Открытие, однако, последовало.

– Но поверх религии, отделявшей праведников от грешников обустройством для них идеального и ужасного пристанищ на небесах, к поискам рая и ада подключилась скользкая новейшая психология, служанка интеллекта, гораздого жить вне морали, упиваясь абстрактно-игровыми картинками инобытия. Удивительно ли, что рай и ад индивида-интеллектуала расположились на временной оси? – рай очутился в прошлом, которое всё болезненнее переживалось как рай потерянный, тогда как…

– Оглядываясь, видим лишь руины, – зашептал, оппонируя, Головчинер.

– Забыл о проклятом прошлом и светлом будущем?

– Тогда как, – зачастил Шанский, не услышавший возражений, – ад отодвинулся в будущее: мрачное, огненно-леденящее, превращённое воспалённым воображением в гнусный инкубатор мутаций. Эту психическую метаморфозу, разнёсшую ад и рай на условной временной оси индивида, отразили духовные поиски утраченного, ностальгия по утекшему. Слезоточивая болезнь обостряется, со всех сторон слышим мы хвалы прошлому, взлётам искусств и морали, как водится, особенно очевидным на фоне упадка, который все мы всегда переживаем в данный момент. Маяк светит сзади! Но как хитрит с нами избирательность памяти! Разве не было, к примеру, дивного взлёта филологической школы, чьи мэтры гостевали в башне гения-формалиста, вознёсшейся над Пятью углами? Был взлёт, был! Вот бы вернуться туда, вернуть напряжение и высоту духа… ха-ха-ха, – искрили насмешливые глаза, – а чёрные воронки, которые сновали в те высоко-духовные вечера по Загородному проспекту и улице Рубинштейна, не хотите вернуть? Так-то, хотим-не-хотим, прошлое, высветляясь памятью, освещает наш путь, в поводыри художнику нанимается Мнемозина. Очищенные от скверны подсказки её возбуждают фантазию, а фантазия в своих метаниях между раем и адом, между прошлым и будущим, упирается в смиренную метафизическую тоску, которая пронзает всё время сожалением о будущем как о прошлом.

– Когда-нибудь всем, что видишь, растопят печь, – не преминул глухо продекламировать Головчинер и тронуть пальцем ямку на подбородке.

про память-провидицу

– Молекула ДНК бессмертна. Храня генетическую память, она передаёт-завещает её из поколения в поколение, поднимаясь над физической гибелью каждого отдельного индивида; особая композиция из клеточных квантов памяти, наверное, и есть душа, обитающая в вечности-бесконечности, – Бызов начиркал на бумажной салфетке какую-то загогулину, которая символизировала многомерный закут, откуда памятливые души взирали отнюдь не только на брошенные ими тела.

Шанский блеснул чьим-то авторитетным суждением. – Собирание субъекта в целостную личность, – сказал, – протекает в воспоминаниях, незнание – это всего лишь следствие забывания того, что когда-то, возможно, в другой жизни, знал; в словаре какой-то древней философии якобы память вообще эквивалентна бытию.

Бызов повозился с погасшей трубкой, признался, что давно изранился обоюдоострой идейкой, которой по тайным каналам уже озадачил коллег из Стенфордского университета, где лабораторная база позволяла проверить идейку экспериментально, – Бызов покаялся в искусе открыть и описать механику «ложной памяти», внезапно наделяемой прозорливостью, даром видеть обрывки будущего и ежемоментно – без стыков – встраивать их, озадачивающие обрывки-фрагменты неизвестности, в сложившуюся картину мира, тем самым непрестанно её, эту картину, преображая.

– Что-то с памятью моей стало, то, что было не со мной, помню, – прогнусавил Гошка, а Шанский подсолил бызовскую рану, мол, наука лишь просыпается, зонды искусства издревле шлют художникам шифрованные сигналы из-за познавательных горизонтов.

Бызов, однако, не понимая, даже не пытаясь понять зачем, надумал экспериментировать с возбуждённой клеткой в научно-прагматических целях. Контакты со зрячей душой-памятью обещали выуживать из будущего визуальные образы, чтобы, вооружая уникальными впечатлениями искусственный интеллект, подвергать невиданные досель образы компьютерному анализу, накапливать факты для прогнозирования.

про всемогущий, помогающий прозревать сон

Далее Бызов, посасывая трубку, пояснял суетливому Шанскому и всем, кто пожелал слушать, что искусственный интеллект, то бишь чувствительный и умный компьютер, запущенный в непролазные чащи будущего, овладевает вещею механикой сна. Мимолётные впечатления сон, оказывается, обращает в зрячие, целящие в неизвестную неизбежность воспоминания именно тогда, когда спящий сновидений не видит. Сон и сам по себе – созидатель, процесс сна изымает из приглянувшейся днём – а то и днями, годами раньше – реальности те ли, иные сценки, сортирует их, компонует с другими впечатлениями в отрывочное ли, по-своему целостное, хотя и не последовательное воспоминание, которое – порой с загадочными устрашающими добавками – внезапно всплывает из видеотеки подсознания во время бодрствования.

А Шанский тут же подменил тему. – В укор тугодумам от науки, искусство догадалось давным-давно, что сновидения, пусть и относимые к сверхреальности, не менее реальны, чем обыденная картина мира – всякое сновидение раздвигает её раму не только присоединением к освоенному, знакомому чего-то непостижимого, но и вживлением в расширяющуюся картинную вселенную интерпретационного инструмента…

Геночка задумчиво мял вилкой картофелину.

разоблачение тайного агента

– Искусство спокон века служит агентом будущего, засланным в настоящее. Не обращали внимания? Зачастую прикидываясь чуть ли не охранителем заведённого порядка вещей, искусство гораздо с отвращением моделировать опасные социальные и культурные последствия так называемого прогресса, развёртывать вроде бы привлекательные тенденции развития в ужасающие картины.

И опять как по писаному! Заслушиваясь Шанским, Соснин не переставал поражаться его речевому дару.

 



 





 




 










 


 





 


 





 




 





 















 


 












 






























 









1
...
...
32