Читать книгу «Музыка в подтаявшем льду» онлайн полностью📖 — Александра Товбина — MyBook.
image
cover

Ничуть не обращая внимания на ребёнка с ушками на макушке, Яша, бесцветный, узкоплечий конструктор тракторов с Кировского завода, и Миша, мастер по ремонту холодильного оборудования, инвалид двух войн, отморозивший ноги в боях с белофиннами, контуженный под Берлином… рассыпали фантастические в своей реалистичности подробности, которых хватило бы на добротнейший семейный роман; слушая Яшу с Мишей, казалось – вот они, дотошные очевидцы, всласть покуролесившие вместе с дядей в те порочные годы, вдобавок защищённые тем, что их красочные свидетельства некому подтвердить или опровергнуть.

Но подробности не уточняли, скорее размывали портрет.

Прояснялось лишь, что светлый лик дяди окутывал именно ореол, не нимб; дядя не был святым.

Получалось, что в отличие от Марка Львовича, тоже не ангела, тоже пожирателя удовольствий, Илья Маркович при ярких своих талантах и примерной усидчивости в профессии вовсе не преуспел, стал чуть ли не пустоцветом, так как сызмальства якшался с золотой молодёжью, завлекшей его – доверчивого, неопытного – в прожигание дней, хотя он – специально оговаривалось – не склонен был искать истину на дне стакана. Получалось, что дядя просто-напросто поддался дурному влиянию, переродился в кутилу, игрока, чуть ли не дуэлянта.

Вместе с совращавшими с праведного пути приятелями он мог затеять в ресторане потасовку на канделябрах или пальнуть револьвером в зеркало, сразу щедро расплатиться с напуганным пороховым дымом и дамским визгом хозяином заведения, потом пировать до рассвета в уютно выгороженном от нескромных глаз зальце, где обслуживали с особым подобострастием. Он денег не считал, был редкостным мотом, когда ездил за границу – ездил часто – купался в роскоши, быстро пустил состояние отца по ветру – что, впрочем, вышло предусмотрительно, всё равно бы большевики отняли, – и, само собой, играл на скачках, в рулетку, карты: в несусветный впадал в азарт! Яша с Мишею уверяли, что за утомительной ночной пулькой он как-то выиграл – везунчик! – у сказочно-богатого мецената, коллекционера произведений, породистую резвую лошадь с упряжью и, будучи подшофе, не умея править, едва не свалился с ватагой танцовщиц, которые набились в карету, с Троицкого моста.

Получалось также, что компании бездумной золотой молодёжи дяде быстро наскучили; будучи не только блестяще образованной, но и тонко чувствовавшей новое искусство – тоже наследственность по отцовской линии? – художественной натурой, он по праву вращался в высших кругах богемы, вернее, сам к ним принадлежал – дружил с поэтами-декадентами, был своим за кулисами… артисты души в нём не чаяли, после криков «бис», ещё в румянах и париках, зазывали к себе в уборные распить «Аи» среди цветов и зеркал… И словно отрезвлённый вздохом матери, прерывавшим в этом месте рассказ, дядя откланивался, дабы успеть в «Бродячую собаку», затем – на ночную съёмку; если Марк Львович принимал роды кинематографа, то Илья Маркович немало поспособствовал его взрослению, недаром к советам Ильи Марковича внимательно прислушивались создатели немых фильмов в длиннющих белых кашне и клетчатых кепи.

А связи с дягилевской труппой? Он сопровождал подвижное голенастое созвездие в тот сенсационный парижский сезон… И не только потому, что любил весёлую сутолоку бульваров, кортежи экипажей в аметистовых сумерках…

Почему же?

На то нашлась деликатная причина – у дяди якобы была на содержании молоденькая дягилевская балерина, злые языки болтали, что балерин было у дяди даже две, что он не стеснялся появляться с ними, сразу с двумя, на людях, ох уж эти головокружительные танцовщицы! – всё почему-то прощали Илье Марковичу восторженно-завистливые братья-сказители, всё-всё, но только не растленных жриц Терпсихоры.

Потом, что случилось с дядей? Потом, после революции?

Этот вопрос после памятной трамвайной поездки Соснин задавал не раз, но вразумительного ответа не получал. Тут-то и рвали биографию недомолвки, в разрывах толпились фигуры умолчания, заслоняя факты.

Минуты роковые настали и… – читалось в материнских вздохах – дядя был где-то далеко, возможно, что его вообще уже не было; и не в память ли о канувшем дяде досталось Соснину его имя?

особенности
её
любви

Справедливо ли допустить, что мать не любила сына? Нет, нет, ещё как любила! Но любила будто бы сверхсовершенную, сверхценную вещь, с которой надо сдувать пылинки, чтобы она, эта вещь, приносила постоянную радость. Если вещь своевольничала, выламываясь из идеала, лишая радости, звучали вздохи, укоры.

Такая любовь.

Больше всего на свете мать любила свою мечту о будущем сына.

с
чего
начиналось?

Он рисовал с нараставшим рвением, скоро в каракулях, которые изображали тянитолкая, усмотрели проблеск таланта, нуждавшегося в развитии.

Стоило приехать отцу, мать в первое же воскресенье выталкивала их в музей; сама оставалась дома из-за головной боли, хотелось полежать, отдохнуть… если всё не так, если всё иначе – тихонечко подпевало радио.

– Нет, думаю в Эрмитаж ему пока рано, и столпотворение там, – напутствовала она с тахты, – сходите-ка лучше в…

Маршрут по Русскому музею, проложенный отцом, давно надоел; Соснин был перекормлен охотничьими привалами, корабельными соснами, медвежатами, однако отец твёрдо знал перечень поучительных для молодых глаз шедевров.

Со странной поспешностью отец уводил от театрализованных ужасов «Последнего дня Помпеи», словно боялся, что неокрепшую психику сына надломит символика пышной гибели античного мира, торопил к эпистоляриям-запорожцам, расхристанным бурлакам… – среди них, запряжённых в коллективную лямку, Соснин, со сладким ужасом ожидая приступ знакомой, непостижимой дрожи, быстро отыскивал косматого волжского перевозчика. Однако ещё по пути к Репину, в тусклом зальчике с окнами в Михайловский сад, полный счастливых детей с салазками, Соснина ослепляло чёрное полотно… Отец с несвойственной ему резкостью буквально отдирал сына от прямоугольного провала в таинственную тьму с зелёным лоском ночной реки, которая застыла под пронзительной зелёной луной. Соснин знал уже, что луна отражала всегда свет солнца, но разве солнечный свет мог быть зелёным? За луной, наверное, пряталась сильная зелёная лампочка, иначе что смогло бы так ярко светить, слепить? Из окон сеялся пасмурный зимний день, отец наставлял: зелёной луны не бывает, не соблазняйся броской безвкусицей… перед уходом из музея, у простенка с вызывающе уродливой красавицей-балериной, опять-таки по явному отцовскому недосмотру попадавшейся на глаза Илюше, отец раздражённо повторял наставления, давал отповедь декадансу, хотя не растолковывал, что за зверь такой, декаданс, он что, пожирал детей? Нагая балерина сидела на горизонтальной – пол, стол? – поверхности, застланной тускло-синей материей, по синей материи струился лёгкий тускло-зелёный шарф, и тело балерины и фон были тоже тусклыми, но коричневато-жёлтыми… какая гордая осанка, гордая и свободная… Упрямец-Илюша оторваться не мог от… – столь же необъяснимым восторгом отозвался в нём, едва приоткрыл футляр, блеск хищно-заострённых орудий! А тут…задолго до того, как испытал магнетизм мрачноватой, едва ли не обесцвеченной колористики Брака, Дерена, жадно потянулся почему-то к совсем неяркой и уплощённой, бескровно-землистой женской фигуре, бесплотной и изящной, невесомой и грациозной: с победной гордостью уселась голышом, демонстрируя острые плечи, неестественно-тонкие, длинные руки, ноги. Болезненно-истончённая, прекрасная, будто бы бестелесная нагота, обведённая прерывистым чёрным контуром, волнующе, хотя пока что и неосознанно для Соснина, контрастировала с плескавшейся в его памяти коренастой, здоровой, кровь с молоком, купальщицей…

Завершалось воспитательно-развивающее мероприятие в «Квисисане»; сверкала витрина-горка… стеклянный гроб, заждавшийся спящей царевны, где пока выставлены пирожные? В награду за терпение – искусство требует жертв, – бормотал в музее отец, не уточняя кто из них двоих приносил воскресную жертву… – на столике возникали кофе со сливками, безе, похожее на кучевое облако.

Но посещения музея служили лишь культурным фоном запланированного развития: Илюшу определили в рисовальный кружок; Соркин подарил завалявшийся у него дореволюционный карандаш «Фабер», карандаш с трудом затачивался, твёрдое розоватое дерево не поддавалось.

первые
муки
творчества
(на углу Загородного и Рузовской)

Подолгу затачивая карандаш, рассматривал пожарное депо с коробчатой каланчёй – в приоткрытые ворота высунулись умытые рыльца красных машин, больших, настоящих, но будто бы скопировавших его машину, игрушечную.

За стенкой, в соседнем классе, очередной раз тепло встречался с пионерами поэт Фогельсон – бил по клавишам безнадёжно расстроенного пианино, деревянным голосом распевал бессмертные куплеты: ты только к сердцу никого не допускай…

В просторной казённой комнате, под огромной головой Давида, застыл с поднятой лапой, из которой торчал арматурный стержень, доедаемый молью волк; пылился вечный натюрморт под пятисотваттной лампой – чахоточно-румяные щёчки восковых яблок контрастировали с бледностью гипсовых конусов… а приглянулось чучело селезня, подвешенного вниз головой, словно трофей стрелка. Илюша, упиваясь внезапным счастьем, добивался изумрудного поблескивания шеи, сажал блик на глаз-бусину. Кисть была животворной? – мокрая акварель сияла, светилась! Яркие, переливчатые краски завораживали, однако… едва высыхали – жизнь уходила из них, как уходили соки из цветов, засушенных в книге.

Следи-и-ить буду строго, мне сверху видно всё, ты так и знай…

Илюша с тоской засматривался в чёрно-синее окно; летел в круге фонаря снег.

Преподавательница Мария Болеславовна хлопала в ладоши и объявляла композицию на зимнюю тему – возьмите серый картон, белила…

А ему вспоминалось море.

всё
возвращалось,
меняясь?

Итак, годы минули, похоронили деда…

Шумел опять пляж, блистало море и вдруг что-то растолкало дремотное впечатление: гора синела.

Синела, нежно светясь изнутри, хотя была окутана маревом; матовую синеву, как и прежде, захлёстывали блеском колыхания волн.

Но холмик-то, холмик, стоило ли царапаться? – жалкий, маленький, не холмик даже, а бугорок; из овражка под ним воняло… да ещё размазанный поодаль невзрачный пейзаж! На холмике-бугорке готовились поставить опору для электролинии. Вырыли глубокую яму, железная решётчатая махина валялась рядом, подмяв вялые лопухи.

Многое менялось, тускнело, сад как-то сжался, терраса растрескалась… Правда, старенький рояльчик сохранился чудом, случается же такое! – сохранился якобы потому, что виллу не разграбили, немцы приспособили её под офицерский клуб фривольного назначения, но мать с негодованием отвергала обидные слухи, запущенные скорей всего женой Грунина, после войны – заместителя отца, главного врача курорта, по административной части; мать склонялась к другой версии, согласно ней виллу занимал фашистский генерал, любивший помузицировать.

Казалось, привычная жизнь возвращалась, налаживалась – домработница подметала, официантка приносила в судках обед, садовник опрыскивал деревья какой-то гадостью, спасал урожай от червяков. Добавились удобства, скидки, ещё бы, главный врач курорта, не шутка, однако бурлящих праздников больше не было – так, отзвуки.

И не осталось от той поры снимков. Сеня Ровнер погиб на войне, летел по заданию редакции к партизанам, кукурузник сбили.

Погиб и чернокудрый композитор Женя; по радио, на танцплощадках хоть звучал его чарующий вальс, а о Сене, словно за ненадобностью, забыли.

И Соснин больше не нуждался в фотоподсказках, отчётливо помнил как сужался круг приглашённых, падал от сезона к сезону тонус компании; всего для нескольких гостей – Соркина, Нюси, троицы притихших актёров-гастролёров, кого ещё? – пел, навалясь на рояльчик, Флакс, которого мать ласково звала Франей: грустить не надо, пройдёт пора разлук… нас ждёт отрада…

увы,
унылое
постоянство
Соркина
не
сулило
отрады

Да, регулярно появлялся лишь Соркин; его встречали на пристани.

1
...
...
12