Я снова слышу дельфиний писк: он густеет, становится ниже, распадается на звуки и складывается в слова. Прощай, наивная молодость, здравствуйте, средние года – прослойка между детской глупостью и старческим маразмом. Только сейчас и можно разглядеть реальность во всех унизительных, но правдивых подробностях. Господи, скорей бы уже постареть, скорей бы закончились эти скандалы, понизился окончательно гормональный фон и начались болячки. Старики либо ноют о своих хворях, либо радуются жизни, когда хвори отпускают. Третьего им не дано. И хорошо. Даже воспоминания о прошедшей молодости их не сильно волнуют – некоторые предпочитают потерять память вообще. Правильно, оно так спокойнее. Память – штука коварная, сама по себе ничего не значит, работает катализатором, усилителем вкуса. Хорошо тебе – станет еще лучше, плохо – лучше не вспоминай. Правда, мои бабушка и дедушка были другими. Значит, можно… Можно и по-человечески жить: понимать друг друга, беречь, не гавкаться, как обозленные шавки, и не думать после бесконечными похмельными ночами, почему не получилась жизнь.
Муся и Славик – они любили меня бесконечно, а друг друга они любили так, что за всю свою жизнь я не встретил больше подобной любви. Фонтаны, водопады, океаны любви! Я подставлял водопадам и океанам свое детское тельце, я впитывал бархатную водичку любви и понимания, я пил ее и полоскал свою трепетавшую от первых столкновений с реальностью душонку. Я утолял жажду и делал запасы. Мне тех запасов до сих пор хватает, чтобы не бросаться на людей, а иногда, редко, и понимать их.
Дедушка Слава происходил из старинной семьи потомственных купцов-старообрядцев. Его отец, мой прадед Никанор, был видным нэпманом и периодически (недолго, потому что откупался) посиживал в советских тюрьмах. Умер он глубоким стариком в конце семидесятых, за прилавком собственной керосиновой лавки. Оказывается, и при Сталине, и при Хрущеве, и при Брежневе существовал частный бизнес. Хиленький, слабенький, в виде кооперативов и патентов на отдельные виды деятельности, но существовал. В свое время для меня это стало откровением. Прадед Никанор физиологически не мог выносить молодое Советское государство. Ненавидел большевиков всем своим могучим старообрядческим сердцем, считал их порождением дьявола. Строгие религиозные убеждения заставили его отмежеваться от сатанинской, по его мнению, системы и вести автономное существование, претерпевая недолгие муки в гулаговском аду по гуманным, в смысле сроков, экономическим статьям.
Его последняя – на год – посадка случилась уже при Хрущеве, в 1959 году, когда прадеду перевалило за шестьдесят.
Бабушка Муся, напротив, происходила из семьи пламенного большевистского командира-буденновца Исаака Абрамовича Блуфштейна и полоненной им на просторах махновского Гуляйполя гарной дивчины по имени Полина. Понятно, что мои прадеды на дух друг друга не переносили. Прадед Никонор во время войны – по идеологическим соображениям – отсиживался в Ташкенте, налаживая кооперативное производство незнакомого узбекам лимонада. Кто сказал, что лимонад должен быть сладким? Фондируемый во время войны сахар он продавал налево, за что и попал в конце войны в ничуть не пугавший его ГУЛАГ.
Прадед Исаак, наоборот, потеряв в киевском Бабьем Яру всех родных, в 50 лет ушел на фронт добровольцем, стал снайпером, убил 307 фашистов, получил три ордена Славы (за каждые 100 мертвяков по ордену), что приравнивалось к званию Героя Советского Союза.
Ох, чудны дела твои, господи! Еврей, комиссар, рискуя собственной жизнью, защищал Россию-матушку, а кондовый русский старообрядец отсиживался в Ташкенте, воруя у наивных узбеков сладкое. Еще чуднее, что дальним потомком столь разных людей являюсь я – Витя Соколовский, современный житель крупного мегаполиса, сорока четырех лет от роду. Евреи, старообрядцы, украинцы… С отцовской стороны еще и татары затесались. И все с собственными прибабахами, тараканами и убеждениями.
С годами я начал очень хорошо чувствовать свои корни. Они уходят в многострадальную землю моей страны и не дают мне сдвинуться с места. Хотя иногда я очень хочу сдвинуться. Послать все к черту и уехать – туда, где море и солнце, добрые, солнечные люди. Но не могу – корни держат, а еще я сам постепенно становлюсь корнем для своих детей. Ухожу глубже в почву. И уйду, рано или поздно, как и мои предки, полностью. Только корни мои очень противоречивые, в разные стороны растут – тащат, рвут меня на части. Одни воду любят, другие – песок, третьи – воздух, четвертые… Может, в этом и есть корень всех моих проблем? Вряд ли… Мои предки, конечно, сложные люди, но сильные, безусловно, и цельные. Скалы, горы величественные, возвышающиеся над нынешней равниной серости и убожества. Как у них мог получиться я – сам не понимаю. Бабушка и дедушка пережили войну, голод, тюрьмы… И не сломались, пронесли свою красивую любовь через такой ужас, по сравнению с которым мои проблемы – нелепое, смешное недоразумение.
Не хочу вспоминать о них сейчас. Если вспомню – презирать себя буду. Себя и свой пьяный, никому не нужный нудеж. Не сейчас, потом, не сейчас…
…Все равно вспоминаю – только вспоминать о них и остается. Славик умер в 2007 году от рака легких, у меня на руках. Пока его не похоронили, целых три нескончаемых дня я не мог дышать. Физически не мог дышать, и вроде воздух вокруг был, и попадал он мне в нос и в рот. Но в легкие не шел – исчезал по пути. Не стало Славика – и воздуха не стало.
А бабушка Муся умерла год назад, в 90 лет, от старости. Это было уже легче. Очень тяжело, но легче. Человек ко всему привыкает – даже к отсутствию воздуха.
Тяжко мне о них думать… Они были бунтари, титаны, мифические уже почти герои, а я – законопослушный природе гражданин. Живу как все, собачусь с когда-то любимой женой, бухаю, когда хреново, стараюсь заработать денег, не думаю о бессмысленности своего существования и надеюсь на лучшее. Вот сейчас кончится кризис, подорожает нефть, укрепится рубль, перебесится жена, вырастут дети, брошу пить, курить, займусь здоровьем – все будет, наконец, хорошо…
Но, видимо, и во мне есть какая-то червоточина. Зачем я начал писать, например? Заработал денег – живи в свое удовольствие, путешествуй, осуществляй детские мечты, купи мотоцикл или кабриолет и благодари судьбу за удачно сложившиеся обстоятельства. Нет, писать начал, ковыряться в себе и других, смысла мне, видите ли, захотелось. Ага, как же… Смысла не нашел ни грамма, но с реальностью столкнулся больно. Не закончится кризис, и жена не перебесится, и пить не брошу. Вырастут только дети и забудут меня к черту, потому что своих забот хватать будет. Одна вот выросла уже, учится в Бостоне, общаемся по скайпу, с каждым днем все короче. Дочь по скайпу. Технологично. Раньше хоть защитные очки носил от реальности в виде вечной нехватки времени, суеты и решения разнообразных проблем. Люди думают, что отравляет им это все жизнь сильно. «Как белки в колесе крутимся», – грустно думают о себе люди. Белки-то белки, но ведь и счастье огромное – это колесо. Крутится оно, и сливается окружающий мир в яркую цветную картинку. А остановишь его на миг – мама дорогая, как все страшно оказывается вокруг, как бессмысленно, бесперспективно и беспощадно…
Я остановил. Имел глупость. Более того, писать начал, сфотографировал, заморозил мир, зашифровал его маленькими черными значками на белом фоне экрана ноутбука. И ужаснулся.
Самое страшное, что назад хода нет. Даже если снова в колесе побегу, быстро перебирая конечностями, нет назад хода. Я уже видел, какие на самом деле этой ярмарки краски, какие леденящие кровь разноцветные маски поблизости. Я слышал скрип карусели рядом и узнал, что он означает. Это знание во мне, не забыть его. Поэтому и не хотят быстро шевелиться ноги, не могут просто. Поэтому – только вперед.
Сижу, вспоминаю, пытаюсь разобраться, что же произошло с нами. Анька – она ведь такая была – ух, какая она была!.. И я был… А теперь – дельфиний писк. Я честно стараюсь вслушаться в противные звуки, понять. И понимаю, к сожалению.
– Молчишь, не обращаешь внимания на постаревшую дуру, недостойна я тебя, да? А ведь нечего тебе сказать, ты убил меня, Витя, понимаешь? Тебя судить за убийство человека надо. Подмял под себя, запер в доме, учиться не разрешил, актрисой стать не разрешил. Рожай, стирай, убирай, готовь, терпи твои оскорбления и все понимай. Ой, у Витеньки сложный характер, ой, он такой талантливый, он не изменяет тебе, он тебя любит… А мне насрать, что ты меня любишь! Не верю я тебе. И не любишь, и изменяешь. Просто ловкий очень, поймать сложно. Да я и не хочу ловить. Противно мне. Ты эгоист, тебе просто со мной удобно, вот и все. И не талантливый ты никакой, тешишь свое раздувшееся самомнение, да тебя люди уже выносить не могут с твоим самомнением. Ты – раздувшееся ничтожество, похабное, похотливое ничто! И знаешь, как мне обидно, что вот такое ничто меня подмяло? А ведь я могла стать актрисой, мне сам Абдулов говорил, что могла… Убил ты меня, Витя, запер, похоронил заживо. Душно мне с тобой!
– Трахнуть тебя хотел Абдулов, а ты и поверила, дурочка, – говорю я неожиданно. Надо бы поласковей, поаккуратней, но ее слова о раздувшемся ничтожестве выводят меня из равновесия. Точнее, не сами слова, а контраст слов с еще стоящей перед глазами той, двадцатилетней давности Анькой. А еще точнее – контраст моего представления о той Аньке с тем, что я вижу перед собой. Несправедливо, обидно: я ради нее стихи писать бросил, в говне по макушку искупался, денег урвал, душу загубил практически, а она – «раздувшееся ничтожество»… Не получилось у меня разобраться в очередной раз. Зато получилось шокировать и на минуту успокоить истерящую жёнушку.
– Как трахнуть хотел? – обалдело спрашивает она. – Иди ты!..
Вот за что люблю Аньку, так это за ее наивную и даже местами милую тупость. За это же, впрочем, и ненавижу. Одно дело, когда девочка двадцатилетняя тупа – тут грех не умилиться. Другое, когда баба сорока лет. Анька выглядит на тридцать и застряла где-то посередине. Так же, как мое отношение к ней. То ли любовь, то ли ненависть… Поэтому отвечаю я ей двойственно, непонятно – комплимент делаю или оскорбляю.
– Обыкновенно трахнуть хотел. Ты девка симпатичная была, отчего тебя не трахнуть?
– Да не… – не верит жена. – Это ж Абдулов! Он же герой-любовник, секс-символ советского кинематографа, вокруг него знаешь сколько баб вертелось?! И чтобы он меня… Нет, не может быть, он действительно способности во мне увидел.
Всё! Милая тупость перешагнула грань и превратилась в откровенный дебилизм. Ее намеренные оскорбления никогда меня особенно не трогали. Знал я, что от слабости в основном она это делает. Но чтобы вот так…
– Да как ты смеешь, сука! – взрываюсь я. – Ты думаешь вообще, что говоришь? Значит, если секс-символ советского кинематографа пробился бы сквозь твои ватные мозги, то ты ему дала бы – так получается?
– Нет, нет, – испуганно лепечет Анька. – Я не то хотела сказать…
Она меня хорошо изучила за двадцать лет. Знает, что переступила черту. Лихорадочно пытается сообразить – где? Не понимает и от этого боится еще больше. Она боится меня. Я в принципе неадекватный, она это тоже знает. Однажды, после какого-то глупого скандала, она в первый и последний раз убежала из дома – так, просто на улицу, проветриться. Возвратилась, а в коридоре вся ее одежда валяется. Порванная на мелкие кусочки. Больше не убегала… От меня всякого можно ожидать. Она знает это, но все равно методично, часами выводит меня из себя. А потом каждый раз удивляется: чего это он? И боится.
– Значит, по тупости твоей наши дети родились, – не унимаюсь я. – Была бы поумней, поняла бы, чего от тебя хотят, и – гудбай, Витя. Выходит, зря я рисковал всю жизнь, голову на кон ставил, лишь бы Анечка хорошо жила с детишками. Так выходит?
– Нет, нет, ты неправильно… это твои извращенные фантазии…
– Мои извращенные фантазии… Это говорит мне человек, живущий полностью в выдуманном мире. Да ты хоть помнишь, как ты в ГИТИС поступала, как тебя «зарезали» в первом туре, а мне, подыгрывавшему тебе в этюде, сказали на экзамен сразу приходить? Все, прошел творческий конкурс. Я даже не поступал, я подыгрывал тебе только. Вспоминай, что я тогда ответил. Нет, сказал… Потому что Анечку кормить надо, бабло зарабатывать. Я писать перестал, потому что Анечка… А ты… Дома, говоришь, запер тебя? А с каким удовольствием ты в этом доме сидела, помнишь? Все лето на Лазурке торчала. А когда не было денег туда тебя отправить один раз, ты помнишь, какой скандал устроила? Ничего, Витя извернулся, достал денег. Из воздуха материализовал, как фокусник. О да, я забыл: не ради себя, ради дочки Женечки, конечно, скандалила. Как же может ребенок без моря? Обязательно на Лазурке, Черное нам не подходит, у девочки аллергия – тобою, между прочим, выдуманная. И где ее аллергия сейчас?! Нет ее, развеялась как дым с отъездом в Америку, зато резко появилась у Славки. Теперь с ним на Лазурку ездить надо. Душно ей, принцессе потомственной, работать хочется, учиться, актрисой быть, а я мешаю, видите ли. Так это ж жопу оторвать надо, Ань, от стула! Трудиться нужно, слыхала такое слово, нет?!
Все, выговорился и сразу пожалел о своих словах. Потому что точно знаю, что будет дальше. Сейчас она бросится на меня с кулаками. Вот, бросается, осыпает ударами и изощренными матерными тирадами. Я ее обнимаю покрепче, чтобы не дергалась. Она дергается тем не менее, это минуту будет продолжаться, пока не устанет, или две. Полторы минуты на этот раз. Я засек время по настенным часам. Средненько сегодня у нас получилось, без задора.
Утихла, сейчас обмякнет, уткнется в мою грудь и начнет плакать, а мне станет стыдно. Я-то точно знаю, что Анька – совсем не та корыстолюбивая хищница, какой я хотел ее представить. Все значительно сложнее. Она действительно безумная, всего боящаяся мать. И отличная при этом мать, дети ее обожают. Она их любит и боится за них. Верит в многочисленные аллергии, пороки сердца, плоскостопия и иные страшные болезни. На деньги, бессмысленно потраченные на врачей, можно было бы раскрутить ее как актрису даже в Голливуде. Тем более и способности у нее имеются – приврал я насчет ее бездарности сгоряча. И трудится она немало, в настоящий момент работает шофером, поваром и нянькой у нашего семилетнего сына Славки. Хоккей, музыка, преподаватели, школа – день расписан по минутам. А самой ей действительно мало чего нужно. Ей не нужен даже я. А почему – я так и не разобрался, хотя и очень хотел.
Мне стыдно, мне жалко ее. Анька плачет, а я глажу ее по волосам, пытаюсь успокоить, бормочу извинения. Я почти люблю ее в этот момент. Да не почти, просто люблю. Стоять бы так вечно, не разжимать объятия, не отпускать ее от себя. Не получится. Финал у наших скандалов всегда одинаков. Она заканчивает плакать, вырывается из моих рук, дает на прощание пощечину и убегает в бывшую комнату дочки Женьки – жить отдельно от меня. А я ухожу в нашу спальню – жить отдельно от нее. Так мы с ней и живем. Отдельно.
…О, господи, как болит губа, и вообще – все болит! Я мечусь по нашей огромной, рассчитанной на арабский гарем кровати и не нахожу себе места. Наступила редкая и самая неприятная стадия опьянения, я называю ее «завтрашнее похмелье уже сегодня». Обычно это состояние посещает меня, когда я, вместо того чтобы вовремя, бухим и расслабленным, лечь в постельку, решаю экзистенциальные проблемы бытия или просто собачусь с женой, как сегодня. В такие моменты я клянусь себе завязать с алкоголем. Между преступлением и наказанием должен быть хоть какой-то промежуток. В этом смысл преступления. Кокнул старушку процентщицу, и когда еще страшный следователь Порфирий Петрович придет по твою душу? Может, он и не придет вовсе, наслаждайся с чистой совестью украденным баблом и чувством собственной сверхчеловечности. Но если не успел еще кокнуть, а Порфирий Петрович тут как тут, – совсем хреново. Опьянение и похмелье в одном флаконе – безнадежная штука, исчезают последние остатки оптимизма и веры, раз уж и алкоголь тебя предал, то даже иллюзия счастья невозможна, не то что само счастье.
О проекте
О подписке