Мало того, что чёрт дёрнул меня начать работать корреспондентом этой идиотской жёлтой газетёнки, так ведь ещё и имел глупость нахвастать там, что являюсь другом семьи К. – самого известного писателя в нашем городе. А вот сегодня сорока на хвосте принесла: писатель умирает. А мне… Да, кому же, как не мне, нужно отразить это событие в газетной колонке.
Нет, поначалу я не сильно обеспокоился: написать о хорошем писателе легко. Но я забыл, где работаю: этим шакалам требуется не литературный анализ его творчества, а подробности смерти «из первых рук». И как я не плюнул им в лицо? Тварь… кто же я ещё?
Да, я тут действительно бывал, хотя насчёт «друга семьи» – соврал, конечно. Впрочем, в квартиру К. я попал без хлопот – то ли лицо моё показалось знакомым, то ли сказалась моя многолетняя привычка всюду пролезать со своим длинным носом…
В комнате, где на огромной двуспальной кровати лежал один из последних классиков современности, кроме меня и ЕГО, трое: жена, врач и ещё один типчик – известный пьяница и прощелыга, именующий себя художником. По стечению обстоятельств я знаю их всех достаточно хорошо, и, признаться, лучше бы не знал!
Желтое месиво лица прижизненного классика асимметрично. Трудно себе даже представить что-либо менее эстетичное: триумф разлагающейся плоти, уже утратившей даже признаки могучего когда-то интеллекта. Собравшиеся рядом кажутся мне стаей гиен возле издыхающего льва: молодая жена, старательно изображающая скорбь на лице. Её глазки то и дело выглядывают из-под опущенных век, чтобы поймать взгляд доктора. Уж кто-кто, а я-то знаю, что этот врач тут не случайно: еще полгода назад фото его обнаженного мускулистого торса, обнимающего плечо этой ныне страдающей от скорби Дианы украшало стенд нашей редакции… Перед кем они играют комедию? Разве что перед этим… с позволения сказать художником. Трупоед! При одном взгляде в его сторону меня аж передернуло от отвращения. Нашумевшая выставка им лично забальзамированных тел, непристойно смешанных с мусором, найденным на помойках. Последний писк искусства, которому был в нашей газете посвящен целый разворот… Б-р-р… А сам я? Чем я их лучше?
Тусклый свет электрической лампочки в комнате умирающего разлился по обоям, как разводы мочи по стенам общественного сортира. Чтобы хоть как-то совладать с чувствами, обуявшими меня, я прибег к старому и испытанному методу: воткнул в ухо кнопку плейера и нажал «Play».
О, блаженство! Прямо в мозг мне влетел Умберто Эко, чьим голосом, который не смог испортить ни перевод, ни дикция чтеца, Адсон вдруг провозгласил:
«Внезапно девица предстала предо мною той самой – черной, но прекрасной – возлюбленной Песни Песней. На ней было заношенное платьишко из грубой ткани, не слишком благопристойно расходившееся на груди. На шее бусы из цветных камешков, я думаю – самые дешёвые. Но голова гордо возвышалась на шее, белой, как столп из слоновой кости, очи были светлы, как озерки Есевонские, нос – как башня Ливанская, волосы на голове её, как пурпур. Да, кудри её показались мне будто бы стадом коз, зубы – стадом овечек, выходящих из купальни, выходящих стройными парами, и ни одна не опережает подругу…».
И случилось чудо – в эту страшную комнату вошла ОНА. И уже не с уст Адсона, а с моих собственных губ сорвалось:
«Ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Волосы твои, как стадо коз, сходящих с горы Галаадской, как лента алая губы твои, половинки гранатового яблока – твои ланиты под кудрями твоими. Шея твоя как столп Давидов, тысяча щитов висит на нём.
И я спрашивал себя в ужасе и в восхищении, кто же эта стоящая передо мною, блистающая как заря, прекрасная как луна, светлая как солнце, грозная, как выстроенное к битве войско».
И пропала мерзкая комната вместе с её обитателями. И провалился в тартарары весь этот грешный мир, потому что в этот момент я не в силах решить: бежать ли прочь или броситься к ней навстречу, и кровь гремела в моих висках, как трубы Навиновых армий, повалившие стены Иерихонские, и пока я жаждал коснуться её и страшился этого, она улыбнулась, будто в великой радости, тихо что-то простонала, как нежная козочка, и взялась за тесемки возле шеи, державшие её платье, и распустила их, и платье соскользнуло вдоль тела, как туника, и она стала передо мною как Ева перед Адамом в Эдемском саду. «Те сосцы пригожи, что выпирают не сильно… Что вызвышаются еле…», – шептал я, ибо перси её походили на двойни молодой серны, пасущиеся в лилиях, и живот – на круглую чашу, в которой не истощается ароматное вино, чрево же – на ворох пшеницы, обставленный лилиями.
И помню только, что был окружен её объятием, и вдвоём мы падали на пол, и неизвестно, её ли стараниями или собственными я избавился от всего на меня надетого, и мы не стыдились ни себя, ни друг друга, и всё было хорошо весьма…
Очнувшись, потрясенный, на ветру, который задувал мокрый снег на мою непокрытую голову, всё что я мог – это прийти пешком сюда, в мой дом, вот к этому ненавистному мне компьютеру и написать это…
А вот сейчас, как ни отдаляю я этот миг, мне нужно писать то – другое – для газетной колонки. И я напишу, конечно, и, как тварь дрожащая, буду делать это с грустью.
Впрочем, всякая тварь грустна после соития.
Omne animal triste post coitum.
Как? Да очень просто упустил. Стояла она в коридорчике, прямо на моём пути. Я вроде бы и взгляд-то совершенно беглый на неё бросил, а узнал – как же не узнать? Брюки-клёшики, прядочка волос свисает (наверняка сейчас закинет её назад, чтоб не мешала), блёстка с левой стороны носа… больше ничего описать не могу – уже мимо проскочил. Да ведь не в этом дело – не в описании, а в том, что нужно было сказать:
– Привет Юкки, как ты здесь оказалась?
И всё в таком духе… Говорят, про то, что нужно делать, чтобы понравиться девушке, тысячи книг написаны. Но все те, кто секретом этим владеют, таких книг не читают. В крайнем случае пишут – и то это очень сомнительно… Я-то знаю, в чем мой секрет: я умею разговаривать и умею слушать – это редкое сочетание…
Всё дело в том, что именно в этот момент я не мог ни то, ни другое. Причина совершенно ужасна: у меня дичайшее похмелье – кажется, не только голова, но и всё тело разобрано на кусочки, которые силятся функционировать. Безуспешно… Но даже не в этом самое страшное: самое страшное в том, что, позволь я сказать себе хоть слово, – даже самое малюсенькое словечко, вместе с ним из горла начнёт извергаться рвота – это совершенно точно.
В общем, прошёл я мимо. Блин.
Настоящую любовь ищут всю жизнь, но при этом не всегда подготовлены к встрече с ней.
Если мальчик, то обязательно Борька (то-то мужики смеялись, когда Борис Президентом стал). С девочками разнообразнее, чаще почему-то Фроська. Как-то мне захотелось иметь дочь и назвать её Россией, тогда уменьшительное имя было бы Фрося. Смешно, правда?
Убивают их, как правило, на 7 ноября, по первому снежку – традиция такая, чтобы первый снег залить кровью. Предсмертный визг (крик? хрип?) особенный. Дело вот в чём: подходят, переворачивают на бок (для этого нужен навык и немалая сила), потом ножом – очень острым ножом – сначала бьют точно в сердце, а потом перерезают горло, почти от уха до уха. Когда заваливают на бок – визг, после того как перерезано горло – это уже крик и хрип. Кровь на снег льется, пульсируя. Горячая. Её много, очень много, потом она чернеет, но сначала – очень красная, с пузырьками воздуха внутри. Эти пузырьки надуваются и лопаются. Как мыльные пузыри, в которые мы играем иногда, только алые. Эту кровь не все просто пускают на снег, некоторые её пьют – прямо стаканами, ещё теплую. Другие собирают в какую-нибудь посудину и потом делают из неё колбаски. Очень вкусные.
Всё, смерть уже наступила, а работа – только начинается: нужно паяльной лампой сжечь весь щетинный покров, с помощью ножа достать все внутренние органы и отделить нужные от ненужных. В общем, много всего, но это уже неинтересно.
Когда бросаешь девушку, с которой давно встречаешься, ощущение такое: убиваешь то, к чему привязался. Очень жалко конечно, но всё же делаешь это любя, индивидуально, а не как на скотобойне.
Там всё иначе, всё поставлено на поток. Там можно наблюдать всю технологическую цепочку. Вот, к примеру, вход: испуганных, их гонят, они упираются, у них подкашиваются ноги, в глазах – (животный?) ужас. На выходе – готовые (даже почти симпатичные) туши, их везут в колбасный цех, он тут же неподалеку. Тетенька в белом халате всё отмечает в тетрадке.
Работают тут гуманно. Сначала хрясь под бочок – электрошоком – и всё, уже не дергается. Даже если чувствует что, уже хотя бы не визжит. Всё культурно. Момент смерти не помню, я его видел – это точно и должен помнить, но не помню. Зато помню, как за считанные секунды живое тело превращается в тушу: острыми ножами мужики там работают здорово, красиво смотреть, честное слово. А кровь тут не собирают, она течёт под ноги. Но ничего страшного, там все в резиновых сапогах, а ещё там есть жёлоб, куда всё стекает.
Говорят, на больших скотобойнях есть свои сексоты среди животных: он (она? оно?) идёт, остальные за ним; все на мясо, а он жив, это его работа – за собой вести. Говорят, годами может работать. Я сам такого не видел.
Если ставишь отношения на поток, то это уже не отношения, а работа. Иногда она очень профессионально выполняется, иногда – нет. Но все-таки это job. This is my job.
Наверное, это грубые сравнения. Наверное, все сравнения грубы. Я купил минералку, я купил алказельцер. Я иду домой пешком, хотя это очень далеко. Мне не хочется (не можется) курить, у меня обострено обоняние и затуплены все остальные чувства, в том числе и чувства душевные. Хочется думать о любви, а я думаю о свиньях. Странно: вчера было пиво, потом «Сальваторе» (это вермут, кажется), потом – красное вино. И ведь при этом свиньей я себя не чувствовал, и о свиньях не думалось. Пардон, секунду: один раз я подумал о том, что поступаю по-свински – девушка очень хотела той ночью остаться со мной, она очень искренне этого хотела, она не скрывала своего желания. Она хотела этого так, что я был ею восхищён. Если бы я был Кастанедой, обязательно бы назвал это желание желанием силы.
Я сделал всё, чтобы этого не случилось. Наверное, она обиделась. Наверное. Что ж удивительного тогда в том, что с утра мне плохо? И уж тем более неудивительно, что думается о свиньях.
…Чуть позже, когда алказельцер начал действовать и мысли стали более упорядоченными, я понял две вещи:
Первая – девушку с прядкой волос я не видел этим утром. Дело даже не в воображении или галлюцинациях. Я видел Ефима (это уборщик? дворник? ну что-то в этом духе, он выносил с утра мусорные бачки), я был с ним знаком когда-то и очень хотел бы поздороваться, но не смог – по вышеупомянутой причине. И почему привиделось потом, что это была девушка с прядкой? Необъяснимо. На этом уровне рефлексии необъяснимо.
Вторая вещь проще: жгли листья, когда я шёл домой. Запах дыма моему обостренному обонянию напомнил запах палёной щетины, какой бывает, когда колют свиней.
Наверное, если заколоть любовь, то оставшееся от неё будет обязательно пахнуть как-то очень похоже.
Я люблю тебя. Я жду тебя. Я верна тебе.
Почти.
– А знаешь, – Лилечка перешла на интимный шёпот, – я в один прекрасный день поняла, что мыслю абстрактно, то есть совершенно неконкретно, а общими какими-то категориями.
Стасу Лилечка очень нравилась, особенно в те моменты, когда она говорила вот так вот, почти прикасаясь губами к его уху, так что кончики её длинных чёрных волос щекотали висок. Но стремление к истине в нём взяло верх.
– Как это «неконкретно»? Что это значит? Значит ли это, что ты говоришь это сейчас не мне – конкретному мужчине, – а говоришь так, абстрактно, то есть в никуда?
– Ты не понял, – она капризно надула губки. – Это означает, что я думаю, например, не о любви к конкретному человеку, а о любви вообще, о доброте вообще, о живописи вообще. Я даже о городе конкретном не думаю. Вот снится мне город: не знаю я его название и географическое положение, просто Город и всё. Мне это и не нужно знать. Конкретность – это слишком банально и прозаично. Скушно.
– Не-е, ты куда-то не туда, подруга. То есть, если ты со мной целуешься, это означает, что ты целуешься не конкретно со мной, а так, с абстрактным мужчиной? И на моём месте мог бы быть Вовка Бальмонт?
– Да при чем тут Вовка! Ты же знаешь, что он мне никогда не нравился!
– Ага, значит, если бы ты целовалась с Бальмонтом, то ты бы знала, что это конкретный Бальмонт и то, что тебе с ним не нравится целоваться…
– Ну почему обязательно не нравится? Я же с ним не целовалась никогда, поэтому не могу точно сказать, нравится или нет…
– То есть человек тебе может не нравиться, а целоваться с ним нравится?
– Ну… абстрактно…
– Нет, я тебя не понимаю. Вот я, когда тебя целую, знаю, что ты – это ТЫ, что я целую ИМЕННО ТЕБЯ, и мне ты нравишься, и целовать мне нравится именно тебя…
О проекте
О подписке