Ростовская земля занимает совсем особое место в представлениях русской историографии. Она выступает в общей схеме русской истории как новообразование XII–XIII вв. Продолжая построение, данное еще С. М. Соловьевым, Ключевский говорит о ней, что это «край, который лежал вне старой коренной Руси, и в XII в. был более инородческим, чем русским краем». Объясняя «образование великорусского племени», он выводит его «не из продолжавшегося развития этих старых областных особенностей», а из новых условий, возникших, «когда население центральной среднеднепровской полосы, служившее основой первоначальной русской народности, разошлось в противоположные стороны», говорит о «разрыве народности» как моменте перелома в XII–XIII вв. Поток переселенцев из Днепровского бассейна в эту пору встретился в междуречье Оки – Волги с финскими племенами. «В области Оки и верхней Волги в XIXII вв. жили три финских племени: мурома, меря и весь». Смешение с ними русских переселенцев создает великорусскую народность как новообразование XII и следующих столетий. Условия колонизации северо-восточного финского захолустья сказываются в ничтожном значении торговли, малом числе городов, решительном перевесе сельских поселений над городскими, гораздо большей разбросанности населения, подвижном характере землепашества, развитии лесных и рыболовных промыслов. В этих условиях возникает и новый уклад социально-политических отношений; в них вырастает «новый владетельный тип» – князя-вотчинника; новый общественный тип – боярина, военно-служилого землевладельца (первоначальный тип боярина-землевладельца сложился на юге, но «вероятно» заслонялся другими интересами дружины). «Изучая историю Суздальской земли с половины XII в. до смерти Всеволода III, мы на каждом шагу встречали все новые и неожиданные факты»; изучая разнообразные последствия русской колонизации верхнего Поволжья, «мы изучаем самые ранние и глубокие основы государственного порядка, который предстанет перед нами в следующем периоде», московском, для которого «удельный порядок стал переходной политической формой, посредством которой Русская земля от единства национального перешла к единству политическому»[32].
Картина ясная и яркая. Разрыв с жизнью днепровской Руси полный. Иная обстановка, иной строй, иная народность. В Суздальщине и в Москве – «корень развития северной истории», как говорил москвич Забелин, «от Москвы начался прогрессивный ход самой русской истории», а «корень южной истории» – в Киеве. И ему вторит украинец Грушевский: «перед нами, несомненно, две народности, две истории».
Конечно, многое в этой антитезе севера и юга верно. Но ведь существенно не это, а цельность всей стройной противоположности, характеристика двух противоположных систем быта и отношений, так сильно влияющая на постановку и разрешение важнейших исторических проблем, на все, можно сказать, историческое воззрение русского историка.
Некоторые черты северного быта, как его строит Ключевский, между тем явно принадлежат и югу: разбросанность населения, подвижный характер землепашества, промысловый характер народного хозяйства… Начальные условия жизни народной массы одни и те же. А общие географические условия? «Непроходимые леса и болота покрывали обширные пространства земли, и новым поселенцам предстоял тяжелый труд расчистки и разработки почвы для того, чтобы сделать ее удобною для устройства своих селений и для землепашества». Это не Ключевский говорит о севере, а Грот о расселении славян в Венгрии и Трансильвании[33]. Ту же картину дают историки для поляков, для наших древлян, дреговичей, кривичей, вятичей… В чем же дело? Быть может, в том, что днепровская Русь пережила ранее – на века! – ту стадию развития своего быта, которую северо-восточная переживает в XI–XII вв.? Но выводы из сравнения северо-востока с юго-западом и западом были бы иные, если бы историки сравнивали не XII–XIII вв. в одном случае с XI в. в другом, а брали бы свои данные синхронистически. В этом хронологический грех всей антитезы. Особенностями северо-востока считается то, что отличает его от юго-западной старины (князь-вотчинник, боярин – служилый землевладелец, преобладание сельской жизни над городской и т. п.). Но при таком сопоставлении даже не ставится вопрос, что перед нами: два типа или две стадии развития? Открытым остается вопрос: не представляет ли собой то состояние, в котором находим Северо-Восточную Русь XIII–XIV вв., сумму явлений, которые сменили прежний быт того же типа, какой мы видим ранее в Поднепровье, под влиянием новых условий не местного, а общего характера, понятно, с вариантами, обусловленными местными условиями народной жизни в отдельных землях.
Попробуем уяснить себе этот вопрос на почве северно-русской. К сожалению, об этом северо-востоке до XII в. мы знаем отчаянно мало. Но то, что знаем, требует тем большего внимания.
Встреча русских поселенцев с восточно-финскими племенами в верхнем Поволжье и в междуречье Ока – Волга – дело давнее, для нас – доисторическое. Начало колонизационного движения восточного славянства в Волжский бассейн старше первых исторических сведений о нем. И оно идет непрерывным потоком в первые – еще темные для историка – века русской исторической жизни. Первоначальная волна, по всей вероятности, шла с запада, по течению рек – от кривичей, а первые известия об организованном наступлении указывают на Новгород, как его исходный и опорный пункт. Ростов летописные сказания знают с первых страниц своих; он упомянут в пересказе договора Олега с греками в числе городов, где сидят князья, под «Олгом суще». При Владимире и Ярославе он один из опорных пунктов их политической системы, а из Новгорода князья в первой половине XI в. ходят с новгородцами на финские племена. Остановка юго-восточного направления славянской колонизации при занятии степи печенегами, потом половцами, затем отступление славян с юго-востока перед кочевниками должны были усилить значение северного колонизационного района. Шахматов предполагает движение вятичей к северу с середины XI в. и этим движением объясняет «ряд событий, поражающих как будто неожиданностью исследователя XII в. нашей истории». Приток населения в приокскую область выясняется в трудах лингвистов и археологов как явление старшее, чем момент «перелома», построяемый историками. В «Историко-археологических разысканиях» А. А. Спицын становится в ряды «решительных противников» теории заселения Ростовской области из Приднепровья и без труда устраняет аргументы, которыми историки пробовали ее обосновать[34]. Это, конечно, не случайность. В вопросах, для которых нет прямых документальных или летописных данных, историку приходится оперировать материалом, требующим иных методов, [в] чем ему приходится из ученого исследователя подчас превращаться в дилетанта чужой специальности. Пример – теория Ключевского о происхождении великорусских диалектических особенностей под финским влиянием или самоквасовские археологические построения. С другой стороны, историки слишком естественно и часто поддаются соблазну считать начало известий об изучаемых исторических явлениях в своих источниках за момент возникновения самих явлений, а отсутствие известий – за отсутствие исторической жизни.
Не углубляясь в эти протоисторические вопросы ростово-суздальского прошлого, попробуем собрать данные о состоянии этой земли ко временам Юрия Долгорукого, к моменту возникновения особой политической жизни на северо-востоке. Отмечу прежде всего одно общее соображение для оправдания дальнейших исканий. Мыслим ли тот образ северно-русского князя, который завещан нам С. М. Соловьевым и так художественно разработан Ключевским? Этот князь – сам создает общество, землю, над которыми княжит; создает его на сыром корню, в краю более инородческом, чем русском, поднимает не только культурно-историческую, но и колонизационную новину! Не достаточно ли задуматься над этим образом, чтобы заподозрить, что само утверждение в данной местности прочной и преемственной княжеской власти должно бы служить для историка симптомом крупных успехов предыдущей колонизации и организации местного быта, что общество – не только в Киевской Руси, но везде и всюду старше своего князя.
Мне кажется, что даже скудные и отрывочные сведения о Ростовской земле до Юрия и при Юрии с достаточной силой и определенностью подтверждают такое сомнение.
Если бы Ключевский захотел применить свою теорию значения внешней торговли для развития в племенной жизни восточного славянства быстрого усложнения быта и социально-политического строя к Северо-Восточной Руси, – недостатка в данных терпеть бы не пришлось. Обилие монет и вещей, шедших с Востока, в VIII–XI вв., известия арабов о значительной русской торговле в Болгарах, в Хазарском царстве, на Каспии и за Каспием до Багдада, богатые находки западных монет X–XI вв., известия о сборе хазарами дани с вятичей «шлягами», т. е. западными шиллингами (столь странное для конкретного осмысления), раннее знакомство скандинавов с далеким северо-востоком Европы – все это дает представление о значительности волжского торгового пути – и более раннее и более конкретное, чем то, что имеем для пресловутого пути «из варяг в греки» по Днепру. Ранний интерес князей к далекому Ростову не говорит о чуждом зажиточности и доходов захолустье. Политические отношения этого Поволжья при сыновьях и внуках Ярослава не совсем ясны. По сказаниям киевской летописи, при Владимире Святославиче в Ростове сидел Борис, в Муроме – Глеб. Не вижу убедительных оснований для вполне отрицательного отношения к этой записи старого свода у А. А. Шахматова[35]. Держать крайние боевые пункты сыновьями – устойчивая черта политики старших киевских князей. При сыновьях Ярослава наряду с правобережными (по отношению к Днепру) владениями Изяслава и левобережными черниговского Святослава (Муром – Тмутаракань) видим Ростов, Суздаль, Поволжье в руках Всеволода вместе с южным Переяславлем. Это сочетание – географически искусственное – создает традицию всеволодовой вотчины, притязания северных князей на Переяславль, поддержанные политикой держанья «части» в Русской (Киевской) земле, чтобы не терять влияния на центр всей системы традиционных между-княжеских отношений. Традиция эта сильно осложнена киевскими отношениями и связями Мономаха. Но, поглощенный борьбой с половцами, главным делом его жизни, и южной политикой, он не упускает из виду Ростова. По временам он ездит туда для своего княжого дела, упорно с сыновьями защищает эту «волость отца своего» – Ростов и Суздаль – от захвата Олегом Святославичем черниговским (1094 г.). Мономаху принадлежит и построение города Владимира на Клязьме (1116 г.). По вокняжении своем в Киеве, а может быть, и раньше, Мономах послал в Суздальскую землю своего тысяцкого, варяга Георгия Симоновича, дав ему «на руки» сына Юрия. Этот момент усиленной организации княжого владения и властвования на северо-востоке был уже мной отмечен. Юрий 40 лет непрерывно владеет севером. При нем уже яснее выступают особенности положения этой земли и ее внутреннего строя, получившие в дальнейшем большое, определительное значение.
В этой области, когда мы ее лучше знаем, выступают два крупных городских центра – Ростов и Суздаль. Процесс, сходный с тем, когда Владимир стал возвышаться за счет старших городов, по-видимому, раз уже произошел в Ростовской земле, хотя и не вполне. Мы не знаем времени возникновения Суздаля, но политически он моложе Ростова, а между тем со времен Юрия он стоит рядом с Ростовом, и земля чаще зовется Суздальской, чем Ростовской. Стольный «отень» город Андрея Юрьевича – Ростов (Лаврентьевская летопись, 1157 г.), но, как отметил Сергеевич, живет Юрий «чаще в Суздале, чем в Ростове», с юга уходит в «свой Суздаль», а в Киеве окружен не ростовцами, а суздальцами, и им раздает дома и села Изяславовой дружины. Однако Суздаль, о «возникающем преобладании» которого говорит Сергеевич, не оттеснил Ростова на второй план, не вполне одолел его. Любопытна терминология летописей, говорящих о северных событиях, когда им приходится указывать политический центр Северо-Восточной Руси в эту эпоху: владимирский летописец в знаменитом рассуждении о взаимном отношении старших городов и пригородов говорит: «а зде город старый Ростов и Суздаль…», вызывая замечание В. И. Сергеевича: «Выходит, что Ростов и Суздаль составляют как бы один старший город»[36]. Или: «Ростовци и Суждальци посадиша Андрея в Ростове на отни столе и Суждали». Но Сергеевич, кажется мне, не использовал всего, что дают привлекшие его внимание тексты для пояснения этой своеобразной двуглавости Ростово-Суздальской волости. И это потому, что над ним тяготела предпосылка: значение города есть значение вечевой общины, «результат энергии его жителей». Впрочем, сам же он дал и ключ к пониманию дела: «В старом Ростове было немало сильных людей, бояр, которые, естественно, стремились заправлять всеми делами волости; от них-то, надо думать, ушел Юрий в Суздаль; но, по всей вероятности, бояре успели развестись и в Суздале, и вот сын Юрия, Андрей, уходит во Владимир, к “мезинним” людям, “владимирцам”». Итак, из-за отношений времен Юрия, как и позднее, выступает значение сильного боярства. Это не гипотеза – на то есть прямые указания летописных рассказов, повествующих о дальнейших судьбах политики Юрия и Андрея.
Вопрос о выделении Ростово-Суздальской земли в особую вотчину был поставлен Юрием по соглашению с «ростовцами и суздальцами». В 1149 г., заняв Киев, Юрий посадил в Суздале Василька, позднее предназначал его Михалку и Всеволоду, оставив их на севере под опекой их матери и тысяцкого Георгия варяга. Это – группа сыновей Юрия от второй жены, гречанки. На них целовали Юрию крест «ростовци и суждальци». А старших сыновей – от половчанки, дочери хана Аепы – Ростислава, Андрея, Глеба, Бориса (Мстислава Экземплярский относит ко второй семье[37]) Юрий предназначил для юга и сажал в Переяславле, Турове, Пересопнице, Вышгороде, Каневе.
Известно, как Андрей разрушил отцовские планы, уйдя из Вышгорода на север, «в свою волость Володимерю». Некоторые летописные тексты намекают на связь Андрея с какой-то боярской партией: его «подъяша Кучковичи», те самые, с которыми ему потом пришлось так кроваво столкнуться. И по смерти Юрия «Ростовци и Суждальци… вси – пояша Андрея… и посадиша и на отни столе Ростове и Суждали». 20 лет владел Андрей Суздальщиной, но этого он достиг только разгромом противников: на третий год по смерти отца он «братью свою погна Мьстислава и Василка и два Ростиславича, сыновца своя» и «мужи отца своего переднии» вместе с епископом Леоном. На юге братья завязывают новые связи; Михалко приступил к смоленским Ростиславичам и «лишися Аньдреи брата своего»[38].
О проекте
О подписке