Но вернемся на войну. В июне сорок второго клещи немецких танковых армий сомкнулись под Изюмом, остатки же наших соединений, если им удалось вырваться из котла, покатились к Сталинграду. Об отступлении не раз рассказывал мне известный московский скульптор и художник Григорий Чередниченко. Он, мой земляк и друг, во время войны подносил мины нашим солдатам. Линия фронта как раз проходила по улице Островского, на которой они жили. Мать Григория погибла при бомбежке, и он, четырнадцатилетний, прибился к автобату. Участвовал в первом освобождении Харькова, а потом отступал к Волге.
– Ровная степь. Нигде ни кустика. Жарища. Измученные беженцы и бойцы. На нас набрасываются самолеты – летят низко, всего метрах в пятнадцати от земли. Вижу очки летчиков, злорадные ухмылки. Бомбят, если находят машину или скопление людей. Расстреливают из пулеметов. Совершенно безнаказанно! И черный дым над степью. Сколько раз хотел написать об этом картину или сделать скульптурную композицию – нет, так и не собрался с духом. Ведь все надо заново пережить, а у меня нет сил вернуться в ад лета сорок второго, – рассказывал Григорий Георгиевич.
В Изюме немцы находились восемь месяцев. Зверствами особыми вначале не отличались. Появились итальянцы в экзотических шляпах с перьями. Эти любили охотиться на лягушек, а их вокруг Изюма в болотах, старицах, озерах, речушках была тьма-тьмущая. Итальяшки привязывали к винтовочным шомполам веревочки или цепочки и добывали, как острогой, квакающие деликатесы.
И тут у моего отца появилась весьма опасная задумка, уходящая корнями в дела давно минувших дней. В него, «мейстера Андрея», в те времена черноусого красавца, влюбилась дочь Алоиса Пока. Отец был человеком не без юмора, поэтому поставил девушку однажды в очень неловкое положение.
Пленным, то есть «русиш швайн», не нравилось, что хозяева не держат дурной воздух в животах. Освобождались от него в любой ситуации – за обедом, в присутствии посторонних. Пленные вначале думали, что хозяева ведут себя так, поскольку русских за людей не считают. Особенно поражало: идет молоденькая девушка по двору и вдруг – трах-тарабах.
– Как будет по-русски «пахнуть»? – как-то спросила она у отца.
– Бздишь, – не задумываясь ответил он.
И вот Мария надушилась дорогими духами и, прохаживаясь перед военнопленными, вопрошала:
– Ребьята, как я бздишь? Карашо, бздишь?
– Хорошо бздишь, Мария! – те покатывались со смеху…
Потом она учила отца немецкому языку, он соответственно ее – русскому. Играли в четыре руки на фортепьяно, пока не родилась девочка.
В России произошла революция, в Германии тоже. И Австро-венгерская империя приказала долго жить. Пришла пора русским военнопленным возвращаться домой. Алоис, стремясь не лишать внучку отца и оставить зятя в семье, покупал газеты и вычитывал оттуда страшилки про Россию. Например, о том, что петух стоил там двадцать пять рублей.
– У нас не петух, а бык стоит двадцать пять рублей! – возмутился отец.
Он любил свою нечаянную австрийскую жену и дочь. Уезжал в эшелоне с военнопленными с твердым намерением вернуться в Петерсдорф. Соскучился по родине и родным. К тому же хотелось вернуться и доказать тестю, что петухи в России не по двадцать пять целковых.
На станции Чоп встретило их в буквальном смысле море проса. Переплыли на русскую сторону и, предоставленные самим себе, добирались домой, кто как сумел. Вернулся отец в Изюм, и его, как бывшего фронтовика, поставили директором лесхоза. Задача единственная – обеспечивать дровами паровозы.
Времена пошли чересчур интересные. Соседи по утрам, поздоровавшись, первым делом спрашивали: какая сегодня власть? Белая, красная, зеленая, маруськина, савоновская, или анархия – мать порядка от батьки Махно? Поступил как-то приказ отцу держать на складе в железнодорожном тупике неприкосновенный запас дров для особо литерного бронепоезда. Страну довели до ручки – угольные шахты, которые находились всего в нескольких десятках верст от Изюма, забросили, и поэтому бронепоезда ходили на дровах…
Отец заготовил. А тут махновская матросня налетела на станцию, стала требовать топливо для бронепоезда. Отец молчал о запасе дров, но махновцы разузнали, что топливо есть. Отца избили, загрузились дровами и укатили.
Тут же подвалил и особо литерный. А дровишек для него уже нет. Потащили отца к какому-то горлопану с бородкой и в пенсне. Он и слушать не стал никаких оправданий, сказал через губу, все равно что сплюнул:
– Расстрелять…
– Есть расстрелять! – вызвался Подмогильный, служивший в охране станции. Вместе с ним отец находился в австрийском плену.
Подвел Подмогильный его к пристанционному болоту, заросшему рогозом, и спросил:
– А знаешь, кто тебя приказал расстрелять? Гордись – сам товарищ Троцкий!
– Давай уж стреляй. А то скоро полные штаны будут радости.
– Андрей, да ты что? Думаешь, я подниму руку на своего друга по плену по прихоти какого-то пархатого Лейбы? Не дождется, курва. Уходи болотом, жди меня вечером дома.
Потом отец и Подмогильный стали кумовьями. А кум на Украине – всё равно что брат.
У отца не находилось оснований любить новую власть. Луг отобрали, землю отобрали, несколько раз едва не расстреляли. О том, чтобы вернуться в Австрию через мешанину фронтов, банд, государств и думать было нечего. Как только советская власть укрепилась, Россия и Европа отгородились друг от друга железным занавесом.
А в доме матери квартировала Феня из Харькова, которая пекла вкусные пирожки и торговала ими на железнодорожной станции. К тому времени «расстрелянный директор лесхоза» устроился смазчиком букс. Подливал в вагонные буксы масло и приговаривал всем без исключения: «Катитесь отсюдова, мать-перемать вашу, наволочь!» У отца, великого мастера по части ненормативной лексики, слово «наволочь» означало самую высокую степень человеческого ничтожества и непотребства.
Молодые люди не могли не обратить друг на друга внимания. Бабка Полька почему-то невзлюбила мою мать, называла ее не дочерью, не невесткой, а исключительно харьковской уркой. Так что пришлось молодым селиться на лугу в шалаше и строить себе хату. Когда печнику заплатили два миллиона рублей за работу, целый мешок денег, то отец наверняка вспомнил про русского петуха по двадцать пять рублей из газеты Алоиса. Построенная в 1922 году хата простояла без малого полвека. В тридцатых годах отец предпринимал попытку поставить новый, причем двухэтажный, дом – завез кирпич, но тот после первого же дождя превратился в огромные кучи щебня. Не сомневаюсь, что ливень уберег батю от репрессий. Построй он кирпичный двухэтажный дом, да еще на австрийский манер, – не избежать ему доносов от завистников и Колымы. Возможно, что провидению было угодно, чтобы у него родился я.
А тут и Германия собственной персоной пожаловала в Изюм. Конечно, отец вспомнил о своей дочери, она, должно быть, не только невестой к тому времени была, но и замуж вполне могла выйти. Сердце у него щемило: росла без отца, досталось ей, бедняжке. Как ни крути, а получалось, что он обманул семейство Алоиса Пока. И задумал съездить в Австрию. Поинтересовался у властей, как это можно осуществить. У него ведь осталось представление, что немцы – «культурная, цивилизованная» нация, у которой всего-то и греха, что прилюдное недержание дурного воздуха.
Ему предложили такое право заслужить. Не в счет нелегкие думы о родном ребенке, осиротившем при живом отце, не в счет угрызения совести. Почти как стрекозе из басни сказали: иди да попляши! Да еще кем – полицаем!
Мать рассказывала, что произошло между ними, когда отец вернулся от властей. Она сказала сразу: хочешь опозорить себя, своих родственников, своих детей – напяливай повязку и уходи из дому к своим «культурным» фашистам. Как же, там твоя австриячка только тебя и ждет.
Оказался отец в сетях страстей, похлеще шекспировских. Две воющих страны, две семьи тоже ведь почти воющие, и там, и здесь дети. А выбор какой: чтобы остаться человеком чести в Петерсдорфе, надо идти на бесчестье в Изюме. Он думал, как ему поступить, потому что от советской власти получил он что – очередь на бирже труда, насильственную коллективизацию, на нашей окраине организовали колхоз, мать в него «загнали», искусственную голодовку тридцать третьего года, охоту НКВД перед войной?
Но спасибо союзникам немцев, которых Бисмарк называл не нацией, а профессией. «Профессия» отличалась неслыханным мародерством. Тащили всё – старые мешки, пустые ведра, сломанные часы, любое барахло, в том числе грязные подштанники.
В нашем дворе они увидели козу и – цап за рога. Батя бросился отбивать живность, матерясь на немецком языке и обещая румынам кары от германского начальства. Мародеры упорствовали, тогда батя дал одному по шее и свалил с ног, а другой щелкнул затвором винтовки и показал, что сейчас убьет его и бросит в окно нашей хаты гранату. Но козу оставили, видимо, посчитали, что тут живет какой-то старый и выживший из ума фольксдойч. После стычки с союзниками «культурных» фашистов поездка в Австрию откладывалась на неопределенный срок…
О письмах и почтальонах, как вестниках добрых вестей или неизбывного горя, написано много произведений. Множество раз я видел на экране женское горе после получения похоронки. Видел я и мать, когда мы получили ее тоже. На моего брата Дмитрия.
Имя Дмитрий было в нашей семье невезучим. Дед Дмитрий Адреевич умер довольно рано. Самый старший мой брат Дмитрий умер младенцем, но родился в 1925 году у моих родителей еще один сын, и они вновь назвали его Дмитрием. Потому что, как говорил отец, в нашем роду так было – Андрей Дмитриевич, Дмитрий Андреевич…
Старшего брата я, к сожалению, помню плохо. Во время оккупации немцы его мобилизовали работать на паровозоремонтном заводе, и оттуда он приносил мне кусочки пеклеванного хлеба, который я почему-то называл румынским. Я каждый вечер ждал, когда придет Митя с работы – ожидание врезалось в память. Мне всегда говорили, что он очень меня любил.
Не знаю, какую на заводе он пользу или вред приносил немцам, но после освобождения Изюма в 1943 году его призвали в армию и направили в Пензу в артиллерийское училище. И вдруг оттуда пришло печальное известие. Стояла весна 1944 года, мать, рыдая, рвала на себе седые волосы. Соседки отпаивали и успокаивали ее, а я, бродя по улице, боялся войти в хату, искал способ не согласиться с тем, что брата Мити у меня больше не будет.
Только несколько лет спустя, когда домой вернулся один из тех парней, кто учился с братом в Пензе, мать пошла к нему узнать, как умер Дмитрий. Вернулась почерневшая. Оказывается, курсантов училища почти не кормили, и они или попрошайничали, или добывали пропитание в мусорных баках, на помойках. Не в блокадном Ленинграде, а в тыловой Пензе. Ведь существовали же там какие-то нормы питания! Ни в одной армии мира даже в мыслях не могли допустить подобное отношение к будущим офицерам.
Мой сын Андрей нашел в архивах министерства обороны России, которые стали размещаться в Интернете, следы своего дяди Дмитрия. В материалах Пензенского госпиталя есть строка о нем, записанная от руки, видимо, в день смерти моего брата – 3 марта 1944 года. В госпиталь он поступил 23 января с дистрофией 3-й степени, с сердечной недостаточностью, заболел воспалением легких… Дистрофия 3-й степени – потеря более 30 процентов веса! Похоронили брата на Мироносицком кладбище. Я написал письмо мэру Пензы, просил сообщить, сохранилась ли могила брата. Дело в том, что в 1962 году я ездил в Пензу, но следов не нашел – тогда я был слишком молод и неопытен… Мне позвонила какая-то женщина из Пензы, которая выполняла поручение мэра. Сообщила, что до 1948 года сведения о захоронениях на кладбище велись в церкви, а они утеряны. Кладбище во многом запущено, поэтому и могила утеряна…
К «человеку с ружьем» в форме Красной Армии со стороны властей отношение было самым непотребным и бесчеловечным. Мобилизованных бросали в бой не только без винтовок («В бою добудешь!», то есть отнимешь у врага или подберешь у нашего убитого бойца), но даже без обмундирования. Тысячи и тысячи таких защитников Родины бросили Хрущев и Тимошенко в Изюмский котел под гусеницы немецких танковых армий.
Поэтому слишком мало вернулось с войны фронтовиков, которые ходили в атаку не раз. Ванька-взводный ходил всего в одну-две атаки. Многие наши полководцы любили брать числом, а не умением, в том числе брать города к каким-нибудь праздникам или юбилеям.
За свою жизнь я выслушал множество рассказов и исповедей фронтовиков. Не только Ванька-взводный или батарейный имел краткость жизни, достойной книги Гиннеса. Однажды В. И. Ежов, классик нашего кино, автор сценария «Баллады о солдате», соавтор «Белого солнца пустыни», когда мы на даче под рюмку толковали о житье-бытье, вдруг сказал:
– Я не напишу уже того, что сейчас расскажу. А ты напишешь, – сделал вступление Валентин Иванович и рассказал, как он во время войны встретился в гостинице «Москва» с группой летчиков, которые получили в Кремле звезды Героев. Валентина Ивановича вызвали для перевода из строевой части в редакцию фронтовой газеты. Летчики пригласили и его обмывать награды. Спустя несколько дней всё пропили, и тогда они решили продать золотые звезды Героев Советского Союза. Ежов возмутился, хотел отговорить, но летуны его успокоили: «Валя, а ты знаешь, что наш брат в среднем летает всего около месяца? Кто выживет – муляжом звезды обойдется». И звезды пропили.
Сама война кровожадна. Но кровожадность приумножалась бесчеловечным характером нашего образа жизни. Еще во время финской войны наши противники изумлялись, прежде всего, наплевательскому отношению наших командиров к жизни своих же солдат. И это в стране, где решили построить рай на земле?!
Пункты формирования новых частей нередко превращались в лагеря смерти. Как-то под Йошкар-Олой секретари обкома комсомола показывали мне место, где находился пункт формирования, и рассказали, что в нем от голода погибли тысячи красноармейцев. Мизерная тыловая норма питания стимулировала желание как можно скорее попасть в сформированную часть и перейти на фронтовую норму. Но и мизерную начальство воровало, обрекая красноармейцев на вымирание. Охрана пунктов, начальство состояло из НКВД, имело богатейший опыт обращения с репрессированными. Какими-то путями сведения об этом дошли до Кремля. Приехал Ворошилов с комиссией и расстрелял всё руководство пункта.
До Пензы Ворошилов со своей комиссией не доехал. Несколько курсантов артучилища, в том числе мой брат, роясь на помойках, заразились дизентерией и умерли. Что же пережила моя бедная мать, узнав, что ее самый любимый, самый добрый и ласковый сын умер с голоду! Не в бою с врагами, а по вине командиров-мародеров.
Много лет спустя в одном приятельском доме я встретился с военным прокурором Пензы времен войны. В ответ на мой вопрос он задумался, а потом, как бы припоминая нечто подобное, сказал, что в артиллерийском училище совершили диверсию – отравили продукты. Я с трудом удержался, чтобы не рассмеяться ему в лицо. На происки врага списали воры-командиры смерть моего юного брата и его товарищей. С тех пор я возненавидел ворье всех мастей и рангов – но сколько же их прошло перед глазами моего поколения! И нынешнее, для которого я придумал неологизм – баблоины…
Задумывались ли вы над тем странным фактом, что во Второй мировой войне немцев на всех фронтах погибло около 9 миллионов человек, а наших – в три раза больше? И что из потерь всего человечества, а это около пятидесяти миллионов, более половины – советские люди?
Допустим, фашисты уничтожили 10 миллионов советских военнопленных и мирных граждан. Но и тогда война унесла бы в два, три раза больше наших солдат и офицеров, чем немецких! Наши солдаты не хуже немецких, которых погибло в боях на восточном фронте около 6 миллионов человек. Все миллионы погибших наших бойцов сверх немецких потерь – на совести бездарного, лживого и вороватого военного и партийного руководства, призывавшего закрывать грудью немецкие пулеметы, чтобы те захлебывались в нашей крови.
Вот доказательство тому. В Первой мировой войне Россия потеряла 5 миллионов человек, четвертую часть общемировых потерь. Но Австро-Венгрия потеряла – 4,4 миллиона, Германия – 4,2 миллиона. Если их потери сложить, то 8,6 миллиона человек – результат в основном боевых действий русских войск. Были кровавые сражения на Западе, но не французы же столько уничтожили врагов на своей странной сидячей войне! А во Второй мировой войне наш солдат воевал не по-суворовски, то есть не умением, а числом?
Война вызывает вопросы и вопросы, мы до сих пор не имеем воссозданной полной и правдивой ее истории. Отсюда домыслы и фантазии, а нередко и злоумышленные фальсификации.
Господи, сколько раз ты удерживал меня, не позволял отбросить от прилавка обладателей тугих интендантских затылков, которые, размахивая удостоверениями участников войны, перли к нему вне очереди! А очереди-то состояли из вдовых солдаток, поднявших на ноги сирот войны, и солдатских матерей, пахавших землю плугами вместо тракторов… Редко кто из обладателей тугих затылков и тяжелых нагрудных иконостасов ходил в атаку. Не надо забывать, что штабу армии надлежало располагаться весьма не близко к линии фронта, а штабу фронта и того дальше.
Из этих штабных да интендантских и сформировалась после войны вороватая, лживая и продажная партийно-политическая элита государства, которая и довела до ручки Советский Союз. Из их же среды выйдут демократизаторы, реформаторы, цивилизаторы, приватизаторы и предатели, поскольку жить нечестно им было не привыкать.
Тем величественнее подвиг нашего народа в Великой Отечественной войне, сражавшегося на два фронта – с бездарными и бессердечными своими дураками и проходимцами и с жестоким, коварным врагом.
Настоящие фронтовики всегда стыдились тыкать в лицо солдаткам свои удостоверения и переть без очереди. Помнится, куда-то мы, литераторская компания, спешила, и надо нам было взять кусок колбасы на закуску. Но очередища! Среди нас был поэт Николай Старшинов. Глядя на то, как другие с ветеранскими удостоверениями беспрепятственно штурмуют прилавок, мы обратились к нему:
– Коля, ты же инвалид войны, возьми без очереди.
Николай Константинович виновато улыбался и отрицательно качал головой. Вместе со всеми он отстоял очередь, хотя мы знали, что у него на ногах с войны незаживающие раны. Он с ними мучился всю жизнь, прижигал чуть ли не царской водкой, но, выходит, они не так его беспокоили, как чувство вины перед несчастными женщинами, которые потеряли в войну своих мужчин, а он, видите ли, ухитрился получить пулеметную очередь по ногам и остался жить. Именно наличие чувства вины за то, что они остались живы, как лакмусовая бумажка отличала настоящих фронтовиков от штабных да интендантских шкур. Одним словом – наволочь, как сказал бы мой батя.
О проекте
О подписке