Читать книгу «Этика публичной сферы и реалии политической жизни» онлайн полностью📖 — А. В. Оболонского — MyBook.
image

Часть I
Этика публичной сферы: моральное и аморальное

Жалеть об нем не должно:

Он стоил лютых бед несчастья своего,

Терпя, чего терпеть без подлости не можно!

Николай Карамзин

В этой части работы будут рассмотрены представляющиеся мне наиболее существенными причины и проявления серьезного падения уровня общественной морали. Симптомы данного феномена в современной России можно наблюдать «невооруженным глазом». Мы обсудим негативные последствия этого для публичной жизни, а также некоторые типы общественной реакции на ситуацию. А начну я с экскурса в нашу «печальную и многотерпеливую» (выражение А. И. Герцена) историю XX века, поскольку именно оттуда произрастают многие формы и черты постигшего сегодня нашу страну тяжелого кризиса морального сознания. Мы – не рабы своего прошлого. И, творя свое настоящее и завтрашний день, мы не должны постоянно оглядываться назад в поисках оправданий или моделей решений. Но при этом мы обязаны ясно сознавать, какие именно колеи проложены нашими предками, где и почему они падали и спотыкались, откуда и как нам предстоит выбираться.

М. Волошин почти век назад написал: «В мире нет истории страшней, безумней, чем история России». Думается, это все же некое художническое преувеличение. Среди историй других народов мира есть, может быть, и не менее страшные, чем наша. Но этим ли стоит мериться? А XX век, как ни посмотри, добавил в нашу историю множество новых страшных страниц. Большинство из них имело политическое или социально-экономическое обличье. Но внутренние их корни прямо или косвенно связаны с моральными, с ценностными факторами.

Глава 1
Советский режим – апогей аморальных механизмов властвования

Политика – расклейка этикеток.

Назначенных, чтоб утаить состав.

Но выверты мышления все те же.

Максимилиан Волошин

Знаменитый историк Французской революции Ф. Олар, оказавшийся на склоне лет свидетелем революции русской, считал, что современник в принципе не может адекватно постичь смысл происходящих на его глазах исторических событий. В самом деле, скороспелые попытки объяснений по горячим следам редко бывают глубокими и точными даже в событийном плане. «Эффект участника» – отнюдь не гарантия достоверности, а «непосредственное наблюдение – почти всегда иллюзия… все увиденное состоит на добрую половину из увиденного другими»[8]. А А. Токвиль, исследовавший Французскую революцию шесть десятилетий спустя после ее начала, писал: «Мы теперь находимся на той именно точке, с которой можно наилучшим образом видеть… и судить. Мы достаточно удалены от Революции, чтобы лишь в слабой степени ощущать те страсти, которые волновали жизнь людей, участвовавших в ней, но мы еще настолько близки к ней, что можем представить себе и понять породивший ее дух. Скоро уже будет трудно сделать это»[9].

Думаю, отечественному читателю излишне доказывать, что для России проблема сущности и механизмов строя, существовавшего на нашей земле три четверти века, носит отнюдь не только (и даже прежде всего не столько) академический характер. Отчасти поэтому я вернулся к своим текстам 90-х и «нулевых» лет, чтобы переосмыслить их сюжеты в свете нового знания и новых реалий. Я оценивал тогда (и продолжаю считать это правильным сейчас) «ленинский» и «сталинский» периоды как две стадии единого процесса с общими глубинными социально-этическими и социально-психологическими основаниями и лишь с частично различными конкретными механизмами властвования. Поэтому их следует рассматривать последовательно и в хронологическом порядке, что мы и намерены сделать, правда, с существенно различной степенью подробности. В данном случае я решил сделать главный акцент на сталинизм из-за особой остроты и болезненности связанных с ним сдвигов в общественном сознании, а все, касающееся «ленинского» периода, излагается максимально кратко, конспективно. Подробный анализ этих и других исторических сюжетов содержится в моих работах по философии русской истории[10].

При этом чисто политические аспекты советского режима будут затрагиваться лишь в той степени, в какой они связаны с собственно темой книги. А в видении концептуальной политэкономической основы власти, именовавшейся коммунистической, я в рамках данной работы близок к парадигме М. Олсона[11].

Ленинский этап «социальной вивисекции»

Первым из факторов социально-этического порядка, подтолкнувших тогда развитие событий в роковом направлении, была аномия, т. е. моральный кризис народного сознания. Подобный нравственный вакуум возникает, когда одна система норм по тем или иным причинам перестает выполнять роль регулятора реального поведения людей, а новая не успевает прийти ей на смену. Параллельно развивается агрессивный моральный релятивизм, ведущая посылка которого – «революционная целесообразность превыше всего», включая и нормы человеческой морали. Принцип этот отнюдь не изобретение России или той эпохи. Вспомним хотя бы такие описания психологии французского якобинца: «Против изменников все дозволено и похвально. Якобинец, канонизировав свои убийства, убивает из "любви к ближнему"»; или «все позволено тем, кто действует в духе революции, для республиканца нет опасности, кроме опасности плестись в хвосте законов республики».

В России же особая легкость перескока от идеи всеобщего благоденствия к возведенной в принцип аморальности обеспечивалась крайней неразвитостью индивидуалистических начал в национальном «генотипе», господством псевдоколлективистской этики, которую Н. А. Бердяев называл «безответственным коллективизмом»; он видел ее корень «в отрицании личной нравственной ответственности и личной нравственной дисциплины, в слабом развитии чувства долга и чувства чести, в отсутствии сознания нравственной ценности подбора личных качеств. Русский человек не чувствует себя в достаточной степени нравственно вменяемым, и он мало почитает качества в личности. Личность чувствует себя погруженной в коллектив», отчего у человека «затемнено и сознание прав, и сознание обязанностей, он утопает в безответственном коллективизме»[12].

Итоговой характеристикой революционных событий в России при проекции их на шкалу социальной этики стала победа старого этического типа – системоцентризма, но в новой, более динамичной форме. Он «омолодился», заменив консервативные одежды, вывески и знамена на радикальные, но сущность осталась прежней – антиличностной. Изменилась политическая система (политический режим – меньше), но не общественная этика.

Теперь о социально-психологических детерминантах событий. Сначала об их «горячей» стадии. Во-первых, в предреволюционные годы резко активизировалась, а к 1917-му году достигла апогея извечная деструктивная традиция межгруппового антагонизма, оппозиция «мы» и «они» в ее классовой редакции. Во-вторых, в результате войны в массах значительно возрос синдром революционного социального невротизма с сопутствующими ему массовыми проявлениями жестокости, насилия, иррациональности, социальной безответственности. 3. Фрейд считал, что в определенные периоды даже целые цивилизационные сообщества впадают в патологические невротические состояния, а Э. Фромм на примере фашистских режимов описал близкие к ним садомазохистский комплекс и синдром социальной некрофилии. В-третьих, как всегда бывает в периоды кризисов, на авансцену выдвинулись особые, иные, чем прежде, типы людей. На уровне лидеров любого уровня это означало торжество типа якобинца – фанатичного доктринера, лишенного каких-либо моральных запретов и при этом обладающего искусством «оседлать толпу» через активизацию в ней разрушительных инстинктов; на уровне же массы это означало торжество бунтарских начал, разгул низменных страстей и инстинктов. Наконец, не последнюю роль сыграла доходившая почти до неправдоподобия слабость либеральных политиков.

На следующем этапе, когда стихия кризиса и массовое возбуждение стали выдыхаться, заработали другие закономерности, к числу которых относятся российская авторитарная традиция и психологическая усталость людей. Не углубляясь в данном случае в их детальное описание, обратимся к конкретным политическим механизмам, посредством которых радикалы, в первую очередь – большевики, сначала возбудили стихию народного мятежа, затем «оседлали» ее, направив в нужное им русло и поставив на службу собственным политическим целям, а потом и надели на него тоталитарную «уздечку».

1. Демагогическая спекуляция на реальных проблемах. Поскольку назревшие проблемы режимом десятилетиями не решались, а в ряде случаев и попросту игнорировались, то любая его критика, независимо от ее основательности и справедливости, стала безотказным и весьма действенным инструментом.

2. Использование новых символов веры. Место наглухо связавшего себя с царизмом и вместе с ним дискредитировавшего себя православия заняла новая религия – марксизм в его большевистской версии.

3. Возведенный в принцип аморализм. Каких-либо моральных запретов, нравственных табу для большевиков не существовало, а нравственным объявлялось все, что способствует делу революции.

4. Натравливание «революционного народа», т. е. толпы, на «социально чуждые элементы» – дворян, буржуев и землевладельцев, а также «ахфицеров» и «интеллигентиков». Массовое насилие по весьма расширительно толкуемому классовому признаку стало одним из программных принципов власти. Один из ведущих «стимулов» – прямое подстрекательство к захвату чужой собственности, поскольку уважение к ней было крайне слабо развито в народной массе. Торжество политики под лозунгом «грабь награбленное», помимо прочего, подрывало в народе начала трудовой этики, разрушало стимулы к приобретению достатка на трудовой основе.

5. Монополизация трибуны для публичных высказываний – жестокая цензура, конфискация типографий, массовое закрытие газет и журналов, аресты, отдание под трибунал, высылки редакторов и сотрудников органов печати.

6. «Двухслойность» идеологии, т. е. имманентно присущее и доктрине, и практике большевизма сосуществование в них двух принципиально различных по содержанию слоев, один из которых предназначен для внешнего, а другой – для внутреннего употребления, один – для «народа», другой – для «своих».

7. Опора на деклассированные, маргинальные слои, к числу которых относились уголовные элементы, разложившаяся солдатская масса (вспомним знаменитый образ «человека с ружьем»), другие люмпенизированные группы, на типы, которые Бердяев вслед за Достоевским назвал «Федькой-каторжником».

8. Террор как принцип организации власти. Об этой особенности режима, по счастью, сказано и написано больше, хотя и явно недостаточно. Многочисленные материалы свидетельствуют не только о разгуле вандализма толпы, но и о том, что власть большевиков с самого начала сознательно осуществляла геноцид собственного народа.

9. Опора на привилегированные «спец» военизированные подразделения. В числе этих «янычар» режима были отряды ЧОН, кремлевские курсанты, «этнические» подразделения – латышские стрелки, китайские батальоны… Впрочем, очень быстро эта пестрота сменилась подразделениями чекистов; от всех прочих эти «янычары социализма» отличались одним – большей степенью управляемости сверху.

10. Последующее укрощение народной стихии и манипулирование ею посредством механизмов централизованного бюрократического правления и массовой политической партии, построенной на полувоенных началах.

Одним из первых рассыпался в послереволюционной России миф равенства. Очень быстро возникли новые привилегированные группы, так сказать, новая «элита». Причем критерии для попадания в нее радикально отличались от худо-бедно выработанных цивилизацией интеллектуальных стандартов и нравственных принципов, от идеалов социальной справедливости. Наступило торжество охлократии.

В сфере создания новой государственной идеологии в прежней, триаде «православие, самодержавие, народность», в сущности, пришлось заменить лишь одно звено. Место православия заняла новая «религия». Несмотря на то, что внешне православие казалось вошедшим в плоть и кровь основной массы населения бывшей Российской империи, на деле оказалось иначе. Когда власть круто поменяла православные символы и ритуалы на атеистические, это не вызвало национальной драмы тех масштабов, которые случались у других народов при попытках их насильственной религиозной переориентации. Конечно, некоторая часть людей проявила определенное упорство, а в ряде случаев и героизм в защите святынь национальной веры и своего права ее исповедовать. Но другая, численно большая, часть обнаружила готовность и даже удовольствие всячески попирать лишившиеся государственной защиты святыни, кощунствовать, уничтожать их. Большинство же отнеслось к гонениям на церковь довольно индифферентно. За долгие века своей истории официальное православие не выработало способности отстаивать религиозные убеждения в условиях гонений изнутри, в отличие от присущего россиянам умения постоять за веру в собственном ее понимании перед лицом внешних врагов и иноверцев. Ориентация на симбиоз с властью, а реально – на послушание ей оказалась сильнее собственно религиозных традиций и чувств. Православный стереотип оказался не базовой структурой национального сознания, а лишь вторичным, довольно легко устранимым его элементом.

Другой роковой по своим последствиям трагедией тех лет стала судьба российской интеллигенции. Известна идущая от «веховцев», а еще раньше – от образа Ивана Карамазова – самобичующая точка зрения, согласно которой интеллигенция сама и есть главный виновник всех постигших страну несчастий. Лично я считаю, что если такие обвинения и уместны, то по отношению не ко всей интеллигенции, а лишь к ее радикалистскому крылу. Да, романтика «прямого действия», т. е. бескомпромиссной борьбы с правительством, долгое время была распространенным идеалом русского интеллигента, особенно в молодые годы. Но уже с 80–90-х гг. XIX века пошел процесс частичного дистанцирования интеллигенции от политики, ее уход либо в «культурные скиты», либо в сторону народнической идеологии незаметного служения. Оставшихся же в политике либералов, если и можно в чем-то упрекнуть, то лишь в недооценке масштабов опасности или, во всяком случае, в недостаточно активном ей противодействии. Но огульно судить всю интеллигенцию или отождествлять ее идеологию с социалистической, неверно как фактологически, так и идеологически. Да, исторический факт состоит в том, что долговременная, целенаправленная, самоотверженная деятельность одной из двух политически ангажированных частей русской интеллигенции стала одним из краеугольных камней катастрофы 1917 года. Но при этом пламя катастрофы не обошло стороной и саму интеллигенцию, причинив ей неисчислимые беды.

Большевистская власть по самому своему духу была антагонистична и этическому кодексу интеллигента, и социальной роли интеллигенции как общественного слоя. Поэтому конфликт между властью и основной массой интеллигенции был имманентно присущ их отношениям. И хотя в разные моменты и по отношению к разным персонам и группам возникали различные вариации, но все они были вторичны. В целом интеллигентам была жестко предписана роль ученых приказчиков власти, которым до конца не доверяют, но по необходимости терпят. Никаких других ролей за ними не признавалось. Не случайно репрессии как начались против нее с ноября 1917-го, так и в разных формах не прекращались почти до конца режима. Интеллигенция в традиционном российском значении этого слова под большевистским режимом погибла. У остатков же ее (в подлинном и единственно адекватном на мой взгляд смысле) хватило сил и возможностей лишь на две задачи: в сфере социальной рефлексии – на то, чтобы сберечь немногочисленные слабо мерцавшие огоньки культуры, пронести их сквозь стужу и мрак наступившей ночи и передать их следующим, более удачливым поколениям; в сфере социального действия – лишь на тот минимум, который спасает общество от необратимого нравственного одичания и умственного вырождения. И эти две скромные, но такие важные задачи как будто удалось выполнить, хотя потери были понесены чудовищные, невосполнимые.

Произошел если не полный обрыв преемственности поколений, то во всяком случае ее значительное ослабление. Преследуемая, гонимая, подавляемая физически и морально, интеллигенция стихийно, а иногда и сознательно перестала биологически воспроизводить себя в своих потомках. В результате накопленный поколениями духовный и нравственный капитал зарывался в кладбищенскую землю вместе с его последними носителями. А для интеллигенции преемственность духа важна чрезвычайно. Известно, что в большинстве своем интеллигенты первого и даже второго поколения, вполне органично впитав целый ряд важных компонентов интеллигентского сознания, часто не слишком усваивают такие его существеннейшие черты, как установка на бескорыстное служение общественному благу, критическая неудовлетворенность status quo в разных областях, готовность «пострадать за правду» во имя общих интересов.

Разумеется, не следует понимать это в каком-либо «кастовом» смысле. Перечисленными чертами обладают далеко не все и из потомственных интеллигентов. Иными словами, принадлежность к интеллигенции не передается по наследству автоматически. Ее трудно приобрести за одно поколение, но легко потерять за то же или даже за меньшее время. Но и отвлекаясь от проблемы преемственности, очевидно, что при переходе от русской интеллигенции к советской произошел заметный регресс ее в нравственном отношении. Но всего тяжелее от сознания, что этот регресс был лишь одним из компонентов всеобщего нравственного регресса, произошедшего в стране после революции. Равно как и поражение интеллигенции в конфликте с режимом было трагедией не только для нее самой, но и для всей нации. Но это стало очевидно уже на следующем этапе – сталинщины.

...
6