Фундаментом могущества системы, несомненно, была машина террора, челюсти которой за период сталинизма перемололи десятки миллионов человеческих жизней. Анализ этого механизма – большое исследовательское поле. Но не менее важно понять, как и почему общество приняло террор в качестве допустимой и оправданной формы управления собой, почему не возникало серьезных проблем с «подбором кадров» исполнителей, а сами воспоминания о тех страшных временах до сих пор, в общем, не находят адекватного отклика в массовом сознании, а то и отторгаются им, не выполняют роль сигнальных, предостерегающих огней? Десять – пятнадцать лет назад я ставил вопрос «есть ли социальная база для рецидивов сталинской опричнины? Сейчас, к сожалению, приходится ставить его иначе: «какова она, каков ее состав?»
С позиций подхода, изложенного в нескольких моих предыдущих книгах, это объясняется тремя причинами. Во-первых, кровавый кошмар сталинщины отнюдь не был неким случайным эпизодом русской истории, а лишь продолжил движение по накатанной колее нашей древней автократической традиции периодических действий власти по геноциду собственного народа. И деяния Ивана Грозного, Петра I, красный террор – лишь самые грандиозные по масштабам, но далеко не единственные примеры. Можно без труда назвать немало и других, просто менее масштабных кампаний, когда тысячи и тысячи жизней подданных походя приносились в жертву или швырялись на кон политических игр в качестве мелкой, почти ничего не стоящей монетки.
Во-вторых, в процессе сталинского геноцида были почти подчистую вытравлены ростки другой, куда более молодой и, соответственно, менее распространенной и укоренившейся персоноцентристской, либерально-демократической традиции отношения к личности. Причем сплошная «химическая обработка почвы» в сталинский период стала лишь кульминационным актом по ее уничтожению: серьезнейший, а возможно, и решающий урон она понесла уже на ленинском этапе.
В-третьих, поскольку в сталинские преступления были в той или иной степени втянуты, по меньшей мере, как пассивные соучастники либо свидетели миллионы людей, это самым пагубным образом сказалось на уровне общественной морали в целом. Ясно, что в пределах одного поколения моральная деградация необратима. Более того, людей, жизнь которых пришлась на период разгула сталинщины, можно с грустью назвать пожизненно испуганным поколением. Но и сейчас, по прошествии стольких десятилетий, мы видим, что это зловещее прошлое не умерло. Все новые поколения в своей немалой части предпочитают оставаться в полумраке зловещей тени, которую отбросило в будущее сталинское время, не поддерживая попыток перебраться на новую историческую колею. Увы, перспективы исчезновения «штамма» сталинщины выглядят сегодня довольно проблематично.
Мы как страна, как общество, «проиграли» XX век и, реанимировав наиболее косные черты национального сознания, в лучшем случае протоптались на месте, потеряв столь важное, а, может быть, и невосполнимое время для позитивного развития. Система обанкротилась, но люди, взращенные ей, так называемый homo soveticus, не исчезли. У них началась, а во многом и продолжается до сих пор, жестокая морально-психологическая «ломка». Она перешла даже на следующие поколения, не испытавшие «прелестей» советской жизни. Общество оказалось в яме моральной аномии, безнормативности и потому столь легко клюнуло на приманки «стабильности» и «державности».
Рассматривая феномен сталинизма, можно многого не понять, если строить анализ лишь на таких категориях, как «палачи», «жертвы» и «запуганные». Значительной части современников и участников событий (не берусь давать количественные оценки) картина представлялась окрашенной в иные тона. Многие, очень многие верили в разумность и справедливость происходящего, в то, что режим действительно создает условия для новой, небывало прекрасной жизни, которая уже совсем рядом, за ближайшим историческим поворотом. Скорейшему же его наступлению мешают сонмы всевозможных врагов и реакционеров, против которых, в силу их особой опасности, допустимы любые средства борьбы. И они, выполняя преступные приказы, надрываясь на непосильной работе, вкладывая все силы в укрепление античеловеческого режима, рапортуя вождю о выполнении и перевыполнении его указаний, маршируя в приветственных колоннах, не только не сознавали, что служат марионетками в чудовищных манипуляциях десятками миллионов человеческих судеб, а искренне верили, что действуют для пользы общества. Когда же разум и совесть отказывались принять особенно страшные и несправедливые акции режима, на помощь приходила спасительная, парализующая ум и волю формула о лесе и щепках. Подобную массовую аберрацию психики можно попытаться объяснить, опираясь на несколько видов социально-психологических механизмов.
Во-первых, это защитные механизмы, именуемые замещением и рационализацией. Суть их в том, что сознание склонно вытеснять неприемлемую для него информацию о мире и заменять ее пусть ложными, но приемлемыми представлениями. Трудно жить, понимая, что служишь орудием преступной власти. Поэтому человек с готовностью идет на самообман, изобретая либо позволяя внушить себе любой миф, который приукрашивает власть и ее цели. Словом, люди по большей части предпочитают верить в то, во что им верить удобно. А это тем более легко, когда удобные версии буквально навязываются машиной идеологической пропаганды.
Тут вступают в действие механизмы суггестии и контрсуггестии (внушения и психологического сопротивления ему). В советских условиях суггестия была особенно эффективной, так как отсутствие свободы печати и слова и, напротив, традиция признания высшей авторитетности высказываний, прямо или косвенно исходивших от власти, делали массовое сознание абсолютно незащищенным от инъекций официальной пропаганды. Обычные для западной политической культуры фильтры скепсиса, недоверия, самостоятельного критического размышления над политическими вопросами (т. е. контрсуггестии) в России начали вырабатываться лишь со второй половины ХТХ века, да и то в ограниченных масштабах и с попятными движениями. Поэтому они были непрочны и рухнули под массированным напором воинствующей лжи и полуправд. В дело пошли и сладкоголосые песни леворадикальных сирен, и возвышенные утопии коммунистических идей, и, параллельно, заходящийся в злобности «лай своры», остервенело травившей любые формы и проявления нонконформизма (т. е. контрконтрсуггестия). И потому о подданных сталинской империи следует говорить и как об обманутом поколении.
Еще один психологический аспект проблемы состоит в крайне болезненной для многих потере объекта психологической символизации, самоидентификации. Очень многие идентифицировали себя именно как «советских людей», что, признаться, имело определенные основания. Лично я не имею каких-либо оснований жалеть об утрате этой дурной формы идентичности (да я, если ей и был подвержен, то в очень ослабленной форме), но для многих людей, проживших большую часть жизни с сознанием принадлежности к ней, это стало тяжелым ударом. Ведь, в конце концов, большинство людей не виновато, что их кумиры на поверку оказались людоедами и монстрами. Даже в посленацистской Германии, где разоблачение предыдущего государства как преступного десятилетиями было одним из национальных приоритетов, социологические опросы долгое время фиксировали немалую долю ностальгии по прошедшему. У нас же в этом направлении было сделано неизмеримо меньше, а последние годы мы наблюдаем и целенаправленные движения в прямо противоположном направлении, по возрождению просталинской мифологии. Есть и еще один момент: демонстративное отнесение себя к «советским» в формах использования соответствующих атрибутов (маек, портретов, флагов), по-моему, отчасти представляет фрондерскую форму выражения неприятия настоящего с позиций идеализации прошлого.
Часто недоумевают: почему столь бесчеловечная система, как сталинизм, проявляла такую живучесть в кризисных обстоятельствах и не только не рассыпаясь (как рассчитывал, например, Гитлер), но, напротив, демонстрируя весьма высокую эффективность и волю к самосохранению? Почему вообще народ, попадая в экстремальные условия, зачастую по прямой вине своих властителей, не только не отказывал им в повиновении, но и поддерживал их еще самоотверженнее? Подобные вопросы с наибольшими основаниями можно адресовать к периодам индустриализации и войны. Но помимо перечисленных, есть еще один источник повышенной устойчивости режима. Господство в обществе антииндивидуалистского сознания, оценка человека лишь с точки зрения его полезности для некоего целого, для коллектива, создают почву для феномена «муравьиного» героизма. Я имею в виду довольно широко распространенную среди сталинских поколений советских людей готовность к нерассуждающему самопожертвованию ради коллективных (или якобы коллективных) целей. Этот феномен ярко проявлялся не только в военных условиях, но и в хозяйственной деятельности. Очень часто система в качестве главного своего ресурса эксплуатировала так называемый трудовой героизм, т. е. работу людей, по своим условиям и интенсивности явно ненормальную, на износ, а то и на погибель.
Думается, что такого рода антиличностный героизм по своим моральным и психологическим стимулам существенно отличается от героизма личностного, проявляемого, например, в экстремальных обстоятельствах людьми персоноцентристского склада. В этом случае принесение человеком себя в жертву (под жертвой в данном контексте понимается не только утрата жизни, но и отказ от части собственных личных прав и интересов) воспринимается и им самим, и социальным окружением как высокий акт самоотречения. При этом цель, за которую платится такая цена, разумеется, тоже должна быть очень высокой, а сама жертва – оправданной и вынужденной. Словом, героический поступок совершается в обстоятельствах, действительно чрезвычайных, иным путем не преодолимых, и потому является актом исключительным.
В условиях же сталинщины принесение себя в жертву превратилось едва ли не в норму, т. е. в тот тип поведения, которого социальное окружение ожидает от человека в ситуациях хотя и трудных, но объективно далеко не всегда безвыходных и не требующих столь высокой платы. Впрочем, жертвы эти, в силу их социальной санкционированности и низкой цены человеческой жизни на социальной шкале, отнюдь не считались такими уж исключительными. (Уже в 70-е годы армейские политработники, ссылаясь на данные якобы «социологических опросов солдат», хвастались, что во вверенных им частях 90 % личного состава выразили готовность без раздумий повторить подвиг А. Матросова!) Оставим на усмотрение читателя решить, какой из двух видов героизма выше в нравственном отношении. Но очевидно, что сталинскому режиму традиция «муравьиного» героизма сослужила немалую службу, позволяя без особых затруднений залатывать пробоины своего корабля человеческими жизнями, что вряд ли было бы возможно на основе героизма личностного.
Люди холопского звания
Сущие псы иногда:
Чем тяжелей наказание.
Тем им милей господа.
Николай Некрасов
Периоды подъема общественной активности в жизни той или иной страны – будь то революция или менее радикальные варианты попыток подтолкнуть проведение тех или иных преобразований – порождают высокие, обычно завышенные, ожидания и надежды. И чаще всего за этим следует период больших или меньших разочарований. Так случилось и с нами в постсоветское уже почти тридцатилетие. И, как водится в России, в тяжелой, осложненной форме.
Во многом это обычное для периода перемен явление описывается через понятие аномии, впервые введенное Э. Дюркгеймом более века назад и описывающее болезненное состояние общества, переживающего разложение, дезинтеграцию, даже распад определенной системы устоявшихся ценностей и норм, поддерживающих традиционный общественный порядок. В последующем Р. Мертон описал аномию как разрушение базовых элементов культуры, прежде всего – этических норм. Иными словами, происходит разрушение или дискредитация прежней нормативной этической системы, а новая, ей альтернативная, еще не успела сложиться. Что объяснимо, ибо процесс разрушения и по сути своей проще, и происходит быстрее, чем формирование чего-либо нового, особенно столь тонкого, как моральные ценности и стандарты поведения. В результате возникает сильно разреженное моральное пространство, а то и безнормативность, аморализм. И ни правоустанавливающие, ни правоприменительные институты сколько-нибудь удовлетворительно блокировать неизбежные негативные последствия ситуации моральной безнормативности не могут. Во-первых, они и сами оказываются поражены той же болезнью (порой даже в более тяжких, чем другие сегменты общества, масштабах). А во-вторых, в условиях распространения общественной аномии легитимность и, соответственно, поддержка действий таких институтов становится сомнительной, и оттого еще больше теряет в эффективности.
О проекте
О подписке