Геласий разжигал сушняк в овине. Сидел на корточках во вретище[75] из дерюги без рукавов, лишь с прорезью для головы и рук, подпоясанный крапивным жгутом.
Перед тем как раздуть трут, бороду сунул за ворот, чтобы не опалить. Взялась береста. Огонь осветил яму. Побежал в дальний угол овина. Зардели угли.
Горячий воздух устремился вверх, сквозь охапки сырого льна. Пар поднялся над землёй.
Геласий выставил ладони к огню, произнёс:
Громы гремучие,
Тучи идучие,
Огни горючие,
Пламя трескучее
Славно трижды будь!..
И до утра потом менял соломенный насад с сухого, хрупкого – на влажный, гибкий. Готовил задел к завтрашнему обмолоту.
Свет с востока скоро загасил звёздное мерцание. Белой росой полило вытеребленное льнище.
Пуя укрылась туманом, будто льдом.
Прокопчённый, с чёрными от сажи лицом и руками, Геласий скинул с решётки последний сноп.
Сил не было идти до реки. Но и в избу таким «чёртом» грех являться.
Вретище гулко опало с плеч. Остался в зыбком рассвете молодой неженатый Адам даже и без фигового листочка в паху.
Колени на бегу вскидывал высоко, как молодой конь.
От затылка до пяток каждая жила в нём перевивалась и переталкивалась, всё тело кипело.
Сходу прыгнул в омут.
Звериные вопли разнеслись по пуйской долине.
Зайцы прижали уши.
Лисы попятились в норах.
Закусила да так и не перегрызла ветку ондатра.
Человек вопит!..
С омовения Геласий в избу зашёл, прикрытый листом лопуха.
Уже слышно было, как мать в хлеву доила коз.
Крикнул ей, чтобы нынче звала баб на околотку, и полез на полати.
Проснулся он от трескотни кичиг на току. Бабы кричали и хохотали за окном.
Не надо было долго кланяться работницам о помочи. Всякой хотелось иметь от Геласия за труд крашеное полотно. И невестки из-за реки пришли, и бабы Шестаковы, и сулгарские жёнки давно стояли на току хором, вальками околачивали льняное семя.
Позади них тоже круговым валом накидана была жёлтая обмолоть.
И ещё один круг – солнечный – сиял в самой выси.
Появился Геласий перед народом высок, крепок, поворотлив. Длинные светлые волосы прибраны под сыромятный ремешок с медным колечком для роспуска, чтобы, побыв под дождём и усохнув, не сдавливал голову.
Бородка была у него дымчатая. Добротного тканья рубаха крашена в можжевеловом отваре – в ржави. Порты из ниток в два цвета: сине-жёлтая пестрядь, и на ногах будто литые берестяные лапти.
(На выход имелись невесомые лыковые.)
Как хозяину, ему положено было собирать семена с тока. Пересыпать в мешок.
Уже под собственной тяжестью семена промасливали рогожу.
Возле тока лежала колода с дуплом, куда Геласий всыпал льняное семя. Вставил пробку и обухом принялся бить по ней.[76]
Подверг семена сжатию.
И потекло по желобку в плошку льняное масло.
Весь жмых от дневного битья по обычаю Геласий раздал работницам. Чтобы детей полакомили.
И сдобрили тесто утренних хлебов.
Назавтра обмолоченный лён расстилали.
Знали бабы, в эту пору дует всегда с горы, с Сулгара. Потому клали так, чтобы «подол» не задирался.
Месяц, а то и дольше подгнивать соломе для освобождения волокна. Cлучалось, и из-под снега приходилось добывать.
Особый загнёт устраивал Геласий в затишке Пуи – прижимал ко дну ветвяными решётками и камнями.
Илом, всякой донной слизью обсасывался лён до паутинной мягкости. Ткались из такого волокна тончайшие платочки.
Весь сентябрь центром жизни для баб пуйско-суландской округи были льняные угодья Геласия Синца.
И самый-то центр, хозяин, ни на минуту не терялся ими из виду. Не мужик – загляденье.
Если на нём был и валяный колпак, то с заячьим хвостом. Коли сукманник, так непременно опоясан пёстрым тканым кушаком с кистями. Широкие пестрядинные штаны с напуском на оборы.
Льняная борода.
Светлые чудские глаза.
И главное притяжение – белизна лица, ход и ухватка…
Когда ещё пойдёт в дело лён этого нового урожая 1525 года. А ведь уже теперь с окончанием расстила и замачивания, как уговаривались, подавай пригожий работницам расчёт крашеными полотнами в локоть за три уповода.
Потому нынче Геласий с утра опять был в прокопчённом вретище. Рубил берёзовые дрова, калил дедову домницу. Готовил пробную загрузку прошлогодних полотен в новый красильный чан.
Замочен чан наглухо. Держал воду до капли: глиной было выложено днище и усыпано речной галькой, чтобы не поднималась муть.
Густой пар стоял над красильней.
Раскалённые в домнице камни Геласий перекатывал по жёлобу в чан. Оттуда деревянными щипцами таскал обратно в огонь.
Кипятил отвар.
Щепкой пробовал густоту.
…Эти разноцветные щепки в другой бы раз покойная бабушка Евфимия бережно собрала и на Рождество сложила из них звезду Богородицы.
Нынче при взгляде на крашеные лучины опахивало внука только лёгким ветерком памяти о покойнице.
Эти разноцветные палочки всегда напоминали Геласию о временах детства, когда он жил при храме, шаровничал у богомаза Прова, охру растирал.
Этот Пров стал для Геласия истинно духовным отцом. Помнился он тощим мужиком с ласковыми глазами.
Много лет назад какой-то боярин вывез его из Новгорода на Вагу для росписи церкви в вотчине. Да случилось, язычники спалили строение. И побрёл Пров откуда слухом доносит.
Приткнулся здесь в Сулгаре. За харчи подрядился. И потребовался ему мальчик-краскотёр.
Бабушка Евфимья, будучи служкой в храме, узнала про его нужду и привела к нему десятилетнего Гелаську.
Будущего краскотёра Пров встретил без лишних слов:
– Вот тебе, отрок, ложка. В ней охряная крошка. Катышики ущупывай и пальцами их, как ступой…
Сразу стал старик называть малолетнего помощника полным именем.
– Помру, Геласий, ты меня тут похоронишь. Да ведь и сам тоже когда-то Богу душу отдашь. А наши с тобой иконы вечно будут сиять!
Скоро Геласька настолько обвык в растирании красок, что ему было дозволено льняное масло в пингаму добавлять.
Из любопытства он однажды сунул палец в горлышко таинственного сосуда и облизал.
И, что называется, взалкал. Стало в кувшине шибко убывать.
Пров прижучил, повозил за белы кудри. После чего велел принести из дому чуманчик и отсыпал льняных семян на посев.
Добывай лакомство в поте лица!
Покойный батюшка Никифор позволил занять полоску в огородце.
И Ласька льняное семечко от семечка на вершок уложил в бороздки.
Урожай созрел. Ласька между камнями нажамкал масла и принялся отводить душу.
Пров опять вмешался.
– Чем утробу набивать, лучше ты, парень, семена обмолоти да сбереги до следующей весны. Вдесятеро получишь. И на масло хватит, и на рубаху.
– Как это на рубаху?
– Да не век же тебе в рогожной ходить!
Пров достал из котомки шлифовальную кудель и отделил нить.
– Смотри, Геласий, вот он лён – тоньше ресницы, а попробуй порви – не сразу даётся.
Мазнул пальцем по языку, ссучил несколько волосинок.
– А ну-ка, дёрни.
Нить до крови прорезала кожу на пальце Геласьки.
– Насеешь льну. Мамка тебе сорочку сошьёт. А я её цветами распишу.
И после этого Ласька зёрнышка в рот не положил.
В следующую весну он уже целую полосу у отца выпросил в поле. И не из туеса сеял, – из зобёнки.
И так за годом год.
Захватило парня льном.
У мужика на льне нрав заточился.
Сеял на подсеках. На палях. С отдыхом земли под рожь и под залежь. С обменом семян на ярмарке в Важском городке.
Перед смертью Пров успел ещё научить Лаську доводке льняной соломы до состояния кудели. А уж прясть-то бабам было всё равно что: шерсть или этот распушенный лён.
То есть не на каменную душу пало зерно.
Устремил учитель на терпение и выгоду, и парень не свернул.
К зрелости своей, к 1525 году, после смерти отца, всю наследственную землю засевал льном.
Сам лён трепал, вычёсывал. Складывал в засек.
И всю зиму ткал.
Теперь уже нитяной стан лежал перед ним, а не торчком стоял, как у матери. Полотно собиралось у него в локоть шириной, а не в четверть, как у неё.
И набивка действовала от удара ногой по доске.
Кудели накопилось полный сарай. Скоро она пошла на сторону.
Брали соседские бабы. Возвращали клубками пряжи.
И такой, примерно, происходил у них при этом разговор:
– Вот тебе, Геласий Никифорович, двенадцать клубков.
– За мной, Катерина, значит локоть крашеного. Каким цветом желаешь?
– Ты мне дай еще кудели, Геласий Никифорович. Чтобы четыре локтя вышло. А цвет желаю – синь-небо!
Тут надо сказать, на поневу-то (на четыре локтя крашеного полотна) и не нужно бы бабе прясть сорок восемь клубков. Достаточно половины.
Но должно же достойно оплачиваться таинство ткача и красильщика! Не монетой, так продуктом. То есть пряжей. И никаких тёмных подозрений, завистливых соображений при этом не возникало. Ещё и с подношеньицем кланялись Геласию за постав, от чистого сердца… Ну, а коли у какой-то бабы с прялкой не ладилось, а сарафан крашеный был невтерпёж, тогда приходила она в Успенье лён теребить, невелика наука.
В таком случае за цветастый аршин поставить она должна была пять суслонов. А в неуродистый год все десять.
И шли.
Замечали на льнище за тереблением Еньку-Енех – матушку Геласия, спускались к ней под руку снохи братьев Ивана и Анания.
Ещё из Сулгара угорки набегали…
«… И стяжал он богатства от трудов своих на земле, и стал торговать на прибыль и пользу себе…» – эти слова в Завете словно с Геласия были списаны, когда он в зимнюю ночь запрягал коня в широкие пошевни.
Настраивался на одоление, бодрился.
Хлопал рукавицами, отпугивая мрак.
Туже затягивал кушак на кожухе.
Рёхал на пробив пути…
В избе за слюдяным оконцем дрожал огонёк лучины.
Матушка Енька-Енех в суконном опашне горюнилась на крыльце. Фыркал конёк, откормленный в дальнюю дорогу.
Избаловался якутёнок – теперь только сено ему подавай. Ну, так ведь и не в табуне бродить, одно своё брюхо таскать – тогда не сдох бы и на подснежной травке.
Нынче у коня тяжкий упряг. В кожаных мешках два десятка поставов крашенины.
Да воз сена на подсанках.
Полпуда в сутки подай возница «горючки» тягловой скотине, а сам весь путь позади бреди.
С устатку разве что рукой о копыл обопрёшься…
До Важского городка три дня пути по застывшим ухабам, по вихлявой дороге чуть шире тропы.
Ночевать в лесу у костра.
Для обороны – топор.
И мороз, мороз…
Рвался мужик на простор жизни из тёплой избы, от сытного стола, от доброй матушки. Мало ему было охотничьих шатаний, возки дров из леса. Шумела в голове кровь, тоскло тело, пела душа о дальней дороге.
Избыток силы выталкивал на просторы. Но главное – избыток холста: наткалось у них с матерью столько, что хватило бы обоих втолстую окуклить.
Само ремесло трубило в трубу – на торги!
И конь после недельного застоя тоже охотно влёг в хомут всей своей тушей и дробным напористым ходом поволок сани всё дальше и дальше от тёплого стойла.
Кто преградит путь мужику? Чьё слово отвратит его от работных и торговых трудов? От стремления жить сытно, тепло и баско?
Может ли такое быть, чтобы угнездилась где-то в разуме людском противная мысль?
Против человека холод, мрак, болезнь, удар молнии, засуха, о чём и предупреждал его Господь при изгнании из Эдема.
Враждебна человеку тяжесть труда, пот на лице при обретении собственности. И об этом тоже ему было заранее извещено.
Но может ли быть, чтобы только по причине тягот в накоплении, она, эта самая собственность, оказалась не в природе человека? Ею, собственностью, наделён человек был уже и в Раю! Весь сад Эдемский находился в его управлении. И там, на небесах, призван был человек возделывать сад и, если не приумножать, то сохранять. И там листок смоковницы, первый лоскут собственной одежды, имел он в собственности…
Даже у жестоковыйных Каина и Авеля в собственности водились снопы пшеницы и стада овец.
И ни слова осуждения никогда, нигде в древних письменах не говорилось.
Вы спросите: но не за то ли они и поплатились?
Нет, не их богатство стало причиной кровавого раздора, не ревность в трудах земных, а ревность к Создателю.
Наоборот, сказано было Господом: богатство – Божий дар. Наслаждайтесь сами и наследством одаривайте ближних своих…
Геласий – наполовину угорец, язычник, ещё во многом, в 1500-х годах, был человеком ветхозаветным. Вряд ли он сомневался в праведности своих трудов.
Скорее всего, и помыслить не мог о греховности обогащения.
С незамутнённой душой, может, и с музыкой в сердце одолевал первые вёрсты в сторону ярмарки. Но уже на сулгарском Погосте вполне могло бы повеять на мужика от христианского храма, от тусклых лампадок в его окошках негласным язвительным укором.
Морда коня ещё окуржеветь не успела, а уж вожжи натягивай.
Перед повозкой в предрассветной морозной мгле не образ ли отца Петра с крестом наперевес?
«Стой! Посмотри на полевую лилию – не прядёт, не ткёт, но сама княгиня не одевается краше её! Будь как лилия – только тогда вечно тебе в Раю блаженствовать. А с этаким возом добра – дорога тебе только в ад…»
В онемении стягивает мужик шапку с головы и накладывает кресты на лоб.
Укоры усиливаются. «А на птицу небесную взгляни – не сеет, не жнёт.
Отец Небесный питает её!..»
Мужику хоть падай на колени и проси прощения за неразумность.
Напор не ослабевает.
«Не заботься, что есть, что пить, во что одеться. Ищи прежде Царства Божия, и это всё приложится тебе…»
«Уж не поворотить ли, в самом деле, домой», – думает мужик.
Но тут, на его счастье, знаком Небес камнем падает к его ногам замерзшая на лету райская птица с увядшей лилией в клюве.
Облачко пороши поднимается вокруг падали.
«Вот оно как у нас выходит с птицей-то да с лилией», – думает мужик, напяливая шапку.
Вдруг как-то невольно сходится у него в голове новозаветное в кольцо с ветхозаветным.
Он вожжой по крутому боку коня хлоп:
– Н-но, Серко!
Едет своей дорогой.
…В отсутствии врага городская стража своих мытарила.
Вместо зыбкого образа отца Петра, с его расслабляющими проповедями, у ворот Важского городка встал перед Галасием во плоти истинной преградой ходячий тулуп – краснорожий привратник с копьём под мышкой.
Мыто ему подавай, «проезжее».
Геласий к трём «деньгам» добавил стражнику две за присмотр товара.
Поводья намотал на деревянную спицу в бревенчатой стене. Остатки сена вывалил под морду снурово якутёнка. Укрыл трудягу дерюгой.
А ухо Геласия под шапкой давно уже было навострено в сторону базарной площади.
– Шумят христиане. Небось, все в барыше?
– Нажитки жидки, – ответил стражник. – Прибытки не прытки.
– Ну, так ведь лежачий товар всё равно не прокормит.
– Оно так. Только на торгу деньга проказлива.
Пообдёрнулся мужик после дальней дороги, пообчистился. Всё на нём ладно: и шапка бобровая, и кушак тканый с кисточками.
Боевито повёл плечами. Помял лицо от бровей до бороды, как бы вылепил на нём новое, подходящее для дел выражение.
И направил лапти в сторону торжища.[77]
Святки. Начинай грешить сначала.
Даже позорный столб на базарной площади Важского городка нынче был облит льдом, и на самом верху висят бублики хомутом в награду ловкачу.
Слышится говор, смех, перекличка носячих.
– Сбитень горячий – пьёт приказной и подъячий.
– Патока с имбирём. Варил дядя Семён. Арина хвалила. Дядя Елизар пальчики облизал…
Ехал Геласий по лесам один как перст, в страхах и сомнениях. А здесь на торжище среди народа враз правдой и смелостью проникся. У самого присловье с языка срывается:
– Кто в лён одет, доживёт до ста лет!..
Не одна сотня таких как он одиночек с Шеньги и Паденьги, с Тарни и Леди, а то и из самих Холмогор составляли рождественские торги в Важском городке 1526 года.
Отдельно сидели кожевники, вощары, салотопы, железняки.
У самого воеводского двора на виду – а «насиженное место – полпочина» – расположились меховые лавки со своим зазывом и толкованием.
– Бобра на спину – лисицу на подклад!
– Медведь быка дерёт. И тот ревёт, и другой ревёт. Кто кого дерёт – сам чёрт не поймёт! Из одной шкуры – и шуба тебе, и воротник!
– А вот белки – не для тепла, так для красной отделки!
Тошнотворной сладостью несло от дегтярного стана: горками были сложены здесь двухведёрные бочонки со смолой.
Слюдяной привоз играл на солнце радужными разводами.
Железные прутья были воткнуты в снег; казалось, сама земля ощетинилась. А полосы для ошиновки колёс только тронь – закачаются и зазвенят.
Мороженая рыба в кучах, свежая – и с душком.
Слепки воска на дерюге словно пушечные ядра.
Соль, птица, сало… Товар из дальних краёв, дивный, дорогой…
А на окраине – изделия свойские. Расторопные мужики из ближних деревень приволокли на лошадках, а то и на чунках, да могли и на загорбках, лапти, горшки, муку, шерсть, лён.
Оглобли у саней задраны вверх, чтобы не мешали движению народа. На концах оглобель – образцы товара (реклама!), далеко видать.
Место для себя Геласий высмотрел подле кожевников. Оставалось заплатить «явленое», получить ярлык и перетащить товар на торжище. У мытного двора он расспросил хмельных мужиков, где найти Мишку – «не беру лишку».
– Известно где. В корчме, – пояснили мужики и принялись дальше толковать про убытки. Дескать, чем так торговать, так лучше воровать!..
Пришлось ломать порядок – с питейного дома Геласий никогда дело не начинал.
В большой избе стоял полумрак и холодный, кислый пар.
Мишка – «не беру лишка» сидел среди купцов – кудлатый мужик в драном кафтане и с повязанным на шее ярким шёлковым платком. Этот род шарфа и сапоги выдавали в нём человека своеобычного. И не земледелец, и не купец. Нравом скоморох. Однако без дудки и бубенца.
Шут базарный.
Отбился он от свиты какого-то боярина, скорее всего, изгнан был за лукавство или корысть.
С тёмными денежками ещё совсем молодым объявился Мишка в Важском городке. Домик купил. Женился. Здесь супругу схоронил. Постарел. Когда-то учил грамоте воеводских детей.
А теперь кулачил[78] на базаре.
– Хоть в нитку избожись, – не поверю! – перечил Мишке дородный купец и стучал по столу тяжёлой ладонью.
– При колокольном звоне под присягу пойду! – крестился Мишка.
– В напраске побожиться – чёрта лизнуть!
– Лопни моя утроба. Чтобы мне не пить винца до смертного конца!
Геласий приближался к нему со спины, по полшага, с покашливанием.
Знакомство с Мишкой свёл Геласий год назад.
Выручил за крашенину и решил купить атласу за три полтины для приманки баб на льнища.
Подвернулся этот Мишка, соблазнил скидкой на двадцать гривен, подвёл к нужному человеку. По цене выходило атласу четыре аршина. А когда Геласий дома раскатал, перемерил – едва три натянул.
Вот как ловко прибаутками своими, махами рук, поцелуями да объятиями умел Мишка ослепить и лишить рассудка.
Теперь, думал Геласий, за мзду этот бывалый человек подсобит и ему выгодно отторговаться.
– Поклон вам, Михаил Евграфыч!
– А! Князь Пуйский опять к нам пожаловал!
– С вами, Михаил Евграфович, словом бы перемолвиться.
– На моих словах что на санях. Давай, покатили.
Они уединились в сенях. Геласий изложил свой замысел.
Сошлись на десяти гривнах в пользу Мишки.
С той минуты «князь Пуйский» горя не знал.
В первый же день с Мишкиной подачи было продано семь аршин червлёного полотна (крашено в отваре сушёных ягод черемухи) и пять коричневого (в коре сосны).
На ночь тюки перенесли к Мишке домой.
Тут под окнами и Серко стал ночевать.
Дом у Мишки был в три окошка.
Дочка его хозяйничала и жила за печкой в шомуше, как старая бабка.
Соседи готовы были пожалеть сироту.
Гордячка избегала внимания.
Тогда начали бабы пристальнее всматриваться в её обличье.
Вскоре сошлись на том, что «у нас таких нет». Лицом не бела. И «глазишша обоянь» – в приблуду отца.
…Статная девушка на выданье этими глазищами смело глянула на Геласия, и его словно тёплым ветерком опахнуло. Сияние вокруг неё увиделось и ночью не угасло.
Зажмуривал Геласий глаза, и девушка как бы опять клонилась к нему и потчевала квасом.
Каждый вечер теперь Геласий нёс ей подарок с базара. Чуманчик мёду, зёрнышко речного жемчуга, оловянную дробницу, ленточку позумента. Она не отказывалась. Звали её Степанида.
По торжищу разнеслось: Мишка – «не беру лишка» мёртвый лежит под городской стеной.
– Опился брагой, наведённой в медном нелужёном ведре, – возвестил судебный дьяк на следствии.
Народ твёрдо стоял на том, что отравили знатного кулака за долги и обманы.
О проекте
О подписке