Читать книгу «Комбыгхатор» онлайн полностью📖 — Александра Кормашова — MyBook.
















На четвертый день закружил первый снег. Зима, как всегда, налетела стремительно и началась одной бесконечной вьюгой.

Это был первый и единственный раз, когда с нами зимовал бог.

Но у деда такие случаи не были большой редкостью. Много лет назад, по словам отца, здесь застряло племя диких африканских богов. В ту зиму черные боги разорвали и съели всю живность, переловили собак и крыс. Негры гонялись и за семьей деда, но тот успел отвести ее на Рыбное озеро, на заимку. Лишь когда по весне на луг выбрались живоеды, наши черные гости насытились и ушли.

Хорошо доставалось деду и от степных богов. Те подходили целыми ордами и разбивали подчас целый табор, пестрый, шумный, воинственный; оглашали лес диковатыми боевыми криками, то ли просто пугая, то ли сами пугаясь местных лесных кикимор.

Ну, а что до античных богов – с ними было по-разному. Они тоже бывали слишком несносны, надменны, требовательны, молодые чересчур вспыльчивы, женщины чересчур похотливы, но в целом, с этим народом мы ладили.

К «нашему» христианскому богу слово «ладить» оказалось неприменимо. Как будто он всегда с нами жил. Когда он весной ушел, отец очень переживал.

Для меня он был первым богом, которого я узнал так близко. И, пожалуй, так близко – последним. Но все же, оставаясь честным перед собой, я не могу назвать его духовным наставником. Для людей, которые выросли на тропе богов, это было бы попросту невозможно. Боги были богами, люди были людьми. На одной точке зрения им не сойтись. Также здесь невозможно никаких отношений типа «учитель и ученик», потому что никак невозможно задать эти роли: кто здесь учитель, а кто – ученик. Все, что он говорил, изначально не виделось им как учение. В свою очередь, не казалось мне получением знания, а скорее, озвучанием немоты. И этот закон немоты устранял все различия между нами, как в возрасте, так и в происхождении. Потому что слова имели значение только между людьми.

В голове у меня тогда был сумбур, хаос вычитанных из книжек глубоких мыслей, мешанина литературных стилей, исторический сведений, винегрет из непонятных имен, выражений, фраз, словесных фигур и штампов самых разных веков. Но таким и был тот язык общения, на котором одну неделю в году, зимой, под закуску и пиво, говорило все мне известное человечество (жившее в эту пору к югу и северу по тропе богов).

Незадолго до появления бога я уже пробовал писать сам. Стихи. Я их складывал в голове и уже понемногу записывал, когда неожиданно мне попалась книжка неизвестного автора, к сожаления, без названия. Для себя я назвал ее «Муза или Не спящая на спине», потому что там говорилось о девушке и о Музе. Прочитав ее, я стихи уже не писал. Еще у меня была книжка, которая называлась «Заросшие», хотя у нее не было конца. Отец говорил, что конец ее оторвали боги, потому что там говорилось, как именно человечество исчезло с Земли. Не думаю, что это так, но именно после «Заросших» я стал интересоваться проблемой исчезновения человечества и фактически посвятил ей всю жизнь. К этим двум книгам я добавил бы еще – «Маугли-фактор». Еще один вариант происходящего с человечеством.

Некоторые из современных литературоведов приписывают эти три книги мне самому. На том якобы основании, что именно я ввел их в оборот и при этом не открываю тайны их авторства. Что я могу на это сказать? Только то, что все они достались мне без обложки, в самом ужасающем виде. («Заросших» мне вообще приходилось склеивать по кусочкам. Здесь, сознаюсь, я практически восстанавливал более-менее связный текст.) Собранные в одну книгу листы, я скрепил между двух дощечек и держал их в своем сундучке. Сундучок был со мной и потом, когда я завербовался на строительство дороги. В нем хранились и все другие книги, которые выдавали нам в качестве поощрения. Что же стало с моими вещами потом, мне до сих пор неизвестно. В любом случае, хочу внести ясность: ни тогда, ни даже сейчас я не в силах столь совершенно подделать язык и стиль изложения времен первой цивилизации.)

Последним произведением, которое мне удалось прочитать в детстве, была книга Андрея Джековски «Полномочия Духа». Бог оказался тоже знаком с этой книгой (что явилось для меня большим откровением, потому что боги книг не читали), и наши споры вокруг Джековски бушевали всю зиму. Бог то и дело издевался надо мной, говоря, что в названии пропущена буква «л» и читать надо – «Полномолчия Духа». Мне это было непонятно. Правда, я читал уже Блеза Паскаля, и меня тоже угнетало молчание бесконечных пространств. Я тоже чувствовал себя «мыслящим тростником», находящимся меж двух бездн – бесконечностью и ничтожеством. В те дни я больше верил Блезу Паскалю и мало доверял богу. Увы мне теперь, но я слишком поздно понял нашего гостя. Он был мыслящий бог. Он смеялся и над Блезом Паскалем.

Я нарочно не называю этого христианского бога по имени. Ибо даже в стародревние времена это имя в разных местах произносилось по-разному, порой до неузнаваемости, что явилось, вероятно, причиной всей множественности его нынешних образов. Но это приложимо ко всем богам, независимо от того, верят ли люди в одного единого бога или в целый языческий пантеон. Только этим, я думаю, объясняются те полтора миллиарда богов, населяющих сейчас Землю. Более того, наш христианский бог даже не был «нашим с отцом» христианским богом. Он был только моим с одной стороны, он был только богом отца – с другой. Но никогда обоих одновременно.

Когда бог ушел, я так и не смог объяснить отцу, что сумел сформулировать и понять. Он общался с богом не меньше, но понял совсем другое.

3 ноября 2203, понедельник

Это было уже после того, как недельная зимняя сессия великого поглощения пива (и великого изрыгания слов) завершилась. Мы не прятали бога. Он сам не хотел никого смущать, и отец проводил его на Рыбное озеро. Забирать его мы отправились с отцом вместе, заодно расставляя капканы. Только даже если идти до заимки спешно и прямым ходом, без остановок, то нельзя до нее добраться зимой за один только световой день. Мы заночевали в лесу.

С утра под деревьями вился мелкий и пыльный морозный снег. Он скрипел под лыжами, как крахмал. Разбежавшийся по озеру ветер бил нам прямо в лицо. Первым кровяные следы увидел отец. Они ровно выписывали по озеру небольшую петлю, начиная от порога избушки, доходя до разрубленной полыньи и опять возвращаясь к берегу. Ветром выдуло из-под крови снег, и казалось, что это вовсе не кровь, а большая круговая грибница еще маленьких, крепеньких, красненьких, слипшихся молодых грибков, неизвестно как проросших на льду.

Тех секунд, пока я смотрел на грибницу, отцу с избытком хватило, чтобы добежать до избушки и заглянуть вовнутрь.

– Останься! – лающе крикнул он (то ли мне, то ли Чилику, нашей лайке), и снова вскочил на лыжи.

Вероятно, белая рысь нападала с крыши. И проехала целый круг, прежде чем поняла ошибку. Такие белые рыси. Совсем не имеют нюха. Говорили, что они даже прыгали на мамут и вырывали несколько кусков из загривка быстрее, чем те успевали опомниться.

Но это была совсем молодая особь, как потом мне сказал отец, еще продолжающая линять: из разодранной спины бога торчала ее пестрая шерсть…

К счастью и одновременно к несчастью для бога, на нем был танкистский шлем – единственный головной убор, который мы признавали зимой и летом. К счастью – потому что он не дал рыси перегрызть шею (так собакам служат защитой – их широкие кожаные ошейники), а к несчастью из-за того… что не будь на нем шлема – рысь не прыгнула бы совсем, увидела бы электрический нимб, (а в шлеме есть металлические пластины, забирающие в себя энергию.)

Когда мы остались одни, я ничем не мог помочь богу кроме как подтапливать печь и давать воды. Отец с собачьей упряжкой мог вернуться не раньше чем через два дня. За это время раны будут только расти, выворачиваться наружу, «дышать», но я не боялся, что бог умрет, потому что боги не умирают. Я боялся его страданий, и он это понимал.

Он лежал, уткнувшись лицом в меховую подушку, и медвежья шерсть шевелилась, когда он начинал говорить. Постепенно его голова продвигалась на край топчана и свисала вниз. Тогда светящийся нимб, тонким обручем, зависал над затылком. В избушке было сразу два света: красный от печки и этот, голубой, от нимба. Сказочно. Лес, ночь и бог.

Когда он говорил в пол, я тоже ложился на пол, у топчана. Так я видел его лицо. Глаза он не открывал. Для него это было бы слишком – открывать и глаза и губы.

У него был довольно небольшой лоб, но изрезанный большими морщинами, и почти все из них начинались от переносицы и шли вертикально. Отдаленно это напоминало линии на ладони. Я гадал: какая из них какая – жизни, любви, судьбы? Там не было линии смерти.

– И совсем ее нет? – удивлялся я. – Смерти нет?

– Она не наступит.

– Нет?

– Нет.

– Значит, есть душа?

– В твоем смысле нет.

– А что тогда есть?

– Жизнь.

– Но она ведь не вечная!

– Вечная, – спокойно отвечал он.

– Но мы же ведь умираем! – искренне возмущался я.

– Вы да.

– И умираем совсем?

– Да.

– Так это же смерть!

– Нет.

– А что?

– Сон.

– Выходит, мертвые видят сны?

– Не мертвые.

Так могло продолжаться до бесконечности. Не было сил заставить его выражаться яснее. Это было бы озвучанием немоты, которая не подлежит озвучанию. Он это знал, но не знал, как это мне объяснить.

Лишь однажды, но многие годы спустя, я подумал, что это можно было сравнить с любовью. С признанием в ней. Это как сказать женщине «я люблю тебя» прекрасно зная, что это не то и не так, но, увы, так требует форма, такова словесная формула, и сказав ее, ты запустишь цепную реакцию сотен, тысяч и миллиардов других таких формул; это будет ядерный подрыв слов, и каждое должно что-то выражать, и, наверное, выражает, но все вместе они один большой «бум», а в конечном итоге стыд. Немота в человеческом мире непобедима.

Будь сейчас со мной рядом моя Йодла Къйэнко, я бы не совершал ошибок, которые сейчас совершаю на каждом шагу. (Впрочем, ладно. Когда меня мяли звери, она мазала меня йодом и пела. Йод всегда прожигает до мяса. Но зато ты знаешь, что такое любовь.)

Я тоже обрабатывал раны бога. Золой. А потом лучинками убирал комки. Хорошо, что была зима и не было мух. Лучинки в моих руках не всегда были ласковы.

– Значит, если бы на Земле не осталось ни одного человека, вас тоже бы не осталось?

Он дергался и рычал в подушку.

– А почему вас так много?

– Потому ш-ш-ш… ш-што вас так-так мало!

Иногда мне казалось, он бросит в меня подушкой.

– А что будет, если все перестанут в вас верить?..

– Не будет!

– А если однажды не будет на Земле ни одного человека, который в вас будет верить, вас тоже не будет?

– Да.

– Значит, мы вас главнее?

Он замер и начал прислушиваться, как я ковыряюсь в ране лучинками. В золе иногда попадались острые черные угольки.

– Значит, вы существуете лишь пока… пока кто-то из нас в вас верит? Хоть несколько человек или даже…

– Да!

– А кто? Они кто?

– Не знаю.

– И ты их ни разу не видел?

– Нет!

– И ты про них ничего не знаешь?

– Нет!

– Но ты их хотел бы…

– Нет!

Он вскакивал, вырывал у меня лучинки, ломал и отбрасывал к печке. Вновь утыкался лицом в подушку и мотал всем затылком, когда я приносил пить. Нимб болтался туда-сюда и бросал по углам голубые блики.

Значит, мы их главнее, думал я про себя. Он то ли смеялся, то ли рыдал в подушку.

4 ноября 2203, вторник

Я понимаю, насколько неправильно говорить, что человек не помнит последнего мгновения своей жизни. Не помнить первого – это в самом деле не помнить. Но я говорю, «человек не помнит», потому что так говорил мне он. Он мог вообще говорить без привязки к нашему понимаю. Он говорил «душа», «ад», «рай» «грех», «благость» и «вечная жизнь», нимало не заботясь о том, что для нас это закрепленные формулы.

Он хотел, скорее, быть понятым, чем понятным, либо простым.

После случая с рысью ему долго не хватало такой простоты, чтобы выговорить «молитва».

Отец вернулся через два дня и отправил нас с Чиликом домой (Чилик лаял на меня всю дорогу, изображая главного), а его повез на собаках прямиком через озеро, к бабке-лекарке. Та когда-то лечила отца от ранения горла, но вот чем она заживила раны нашего бога – бог весть. Бог ведал, поэтому и не выговаривал слово «молитва».

Когда мы пошли с ним в баню, на спине его не были ни одного рубца.

5 ноября 2203, среда

Он ушел не раньше того, как помог посадить картошку, ячмень и поправить дом. Он уходил на север, мимо Соленой пади, где люди парили соль, и мы шли с отцом его проводить. Бог этого не хотел, он сильно протестовал, но раз было нам по пути…

Мертвый город, домики на четырех ножках, огражденные повалившимся частоколом, бог не мог увидеть с тропы.

Это кладбище полубожий никогда не являлось темою разговоров, ходить туда запрещалось. В частоколе не было даже того, что бы можно было назвать калиткой. Если домики падали – они падали, как сгнившие на корню грибы, и о них забывали. Последний домик отец поставил несколько лет назад и тогда же подправил, а кое-где обновил частокол. Ибо так надлежало держать черту, отделявшую их он нас. И нарушить ее мог бы лишь сумасшедший или пацан.

До сих пор вижу то последнее мертвое полубожие, как лежит оно на грубо отесанных полубревнах – руки сложены на низу живота, голова повернута вправо – голое тело, лишь натертое соком болотной лилии-мухоморки. Через год оно медленно превращалось в мумию: влага его испарялась летом, зимой – вымораживалась. Рядом с телом стоял наш старый горшок, тут же лежала сильно потрепанная, распухшая от дождей и уже загрязнившаяся от лесной пыли книжка. Рядом с ними лежал сотовый телефон – из тех старых запасов, что боги растаскивали по всей Земле еще в самом начале новодревних времен.

Солнце пробивалось сквозь щели и один из лучей попадал на зеленую лампочку. Та как будто светилась.

Это было как подсмотреть чужой сон. Но самым верхом кощунства было утащить книжку.

Это был «Робинзон Крузо».

Бог никак бы не мог видеть мертвый город с тропы. Ну, а мы, разумеется, не только не заикнулись, но мы даже не повернули в сторону дремучего ельника головы.

– Не скажу прощай, скажу добрых снов.

Отец вздрогнул. На его сутулую спину и без того давил вещевой мешок, а ремень ружья все время сползал с плеча. Но я знаю, каким движением он подкидывает рюкзак и каким поправляет ремень.

Он вздрогнул.

Бог шел впереди меня, за отцом, и говорил ему в спину. Он шел и медленно говорил. Медленно, усыпляюще говорил. И наш длинный, походный, маховый, под раскачку, шаг не сбивал у него дыхания. Мне казалось, я сплю, но я видел спину отца.

– Я скажу добрых снов. Ибо смерти нет, есть впадение в сон.

Бог был снова в своем хитоне, в каком пришел, и опять босиком. Нимб сиял над его макушкой и трещал электричеством.

– Это вечный сон. Ибо вечно умеет длиться лишь последнее мгновение твоей жизни. То мгновение, когда время начнет замедляться, а последний миг твоей жизни – растягиваться.

Но как время никогда не замедлится до конца, так и жизнь твоя никогда не растянется до такого предела, чтобы вдруг смогла оборваться.

Сон – не смерть. Сон – жизнь.

Что для нас лишь мгновение твоей смерти – для тебя давно уже вечная жизнь. Только обращенная в сон.

Ты ведь знаешь, что значит сон.

Разве ты не плакал во сне, не страдал, не переживал ужасы. Что такое твои ночное кошмары, от которых ты просыпался в поту.

И, напротив, как часто ты мог испытывать наслаждение, радость, был истинно счастлив. И как часто тебя разбирала досада на то, что проснулся. И хотелось снова заснуть и вернуть свой сон,

Пусть это все сны. Но во сне ты не знал, что это лишь сны.

А уж будет ли тебе радостно, благодатно, или вечно будут мучить кошмары, язвить проступки, грызть совесть – то зависит лишь от тебя. Как ты прожил жизнь наяву.

Я скажу тебе, что есть рай. Это сон, из которого не хочется просыпаться. И ты не проснешься.

Я скажу тебе, что есть ад. Это сон, когда хочется поскорей проснуться. Но ты не проснешься.

Ты будешь продолжать жить. Жить вечно. И притом никогда ты не будешь знать, что живешь во сне.

А в каком – ты решаешь сам. Только знай, если это будут одни кошмары, все равно никто не придет, не разбудит. Мне жестоко так говорить, но ты это должен знать.

И какая теперь тебе разница, бог ли я, если ты человек?

Ибо никакой сон не кончается явью. Явь кончается сном.

Я скажу тебе добрых снов».

Быстрым шагом бог перегнал отца и быстро стал удаляться. Он почти бежал. Хитон полоскался на ветру. Мы еще шли за ним, пока он был виден. Потом встали. Сели. Сели прямо с краю тропы. Отец достал трубку, набил табаком и поднес огонь. Затянулся. Передал трубку мне. Он в первый раз протянул мне трубку. Мы сидели на сыром мху. Было тихо. В трубке булькала и сипела смола.

Отец бешено постарел.

Что если все отцы принимают такие удары за сыновей!

Я знаю, сейчас отец не хочет проснуться. Он прожил добрую жизнь. И видит добрые сны. После ухода бога он прожил еще восемь лет, потом подвернул лодыжку, прилег и не встал. Тело свое он завещал сжечь и – по обычаю – посадить на кострище куст красной смороды. Единственная ягода, которая светится изнутри.

Долгое время я держал обиду на бога. Он не должен был уйти так. Я даже хотел отыскать его и сказать, что он был не прав. Сейчас я его понимаю. Он не мог уйти по-другому. Закон немоты распространяется не только на речь, но не в меньшей мере – и на поступки.

6 ноября 2203, четверг

1
...
...
19