– Сходить надо, повиниться, – советовали родителям несчастной.
И родители пошли кланяться кликуше.
– Кудах-тахтах! Медовухи тащите.
Принесли медовухи.
– Кудах-тахтах! Дочка, пей!
Сирота выпила полный ковшик.
– Кука-реку! Прощай соседку.
– Ну прощаю… – сказала сирота.
И девочка снова стала собой.
С тех пор кликушин дом обходили стороной. Потом кликуша померла. Сироту подкармливали и шутили, что худ мир, если до смерти сироту не докормит. В насмешку нарекли ее Дворяншей. И кличка эта обидная, потому что не ведомая: не было барщины в этих северных краях – государственные были крестьяне – так вот, кличка эта присохла на взрослеющей, а потом стареющей местной сумасшедшей. Дворянша переняла все матушкины повадки. Но кое-что к этому добавилось.
Однажды Дворянша вылечила соседскую корову. Об этом никто не просил. Пришла, когда захворавшую животину сподобились бить, обвела всех мутным глазом, завыла:
– Эрр-рууу! Завтра загрызете!
И начала шептать. Корова к вечеру оклемалась. К Дворянше стали бегать то с одного конца деревни, то с другого, а то и с соседних деревень. За помощь она брала едой и медовухой. Не обошлось и без злых людей. В одной деревне, когда Дворянша поправила корову, ей налили ковшик браги, а вот поесть не дали. Дворянша выплюнула брагу через левое плечо. К утру корова сдохла.
– А я что? Эрррууу? Я ничего. Надо было загрызти, загрызти, загрызти… – выла Дворянша на разъяренных хозяев.
В делах плохих она никогда не сознавалась. Но все знали, что плохие дела она творит чаще, чем хорошие. И что это больше подходит к ее злому озорству…
– Подь, – еще раз повторила Дворянша.
Сашка вспомнил слова Никифора и решил все-таки подойти.
– Гхы! – солидно откашлялась Дворянша.
Сашка с трудом поборол подступающую тошноту.
– Пригожий какой!
И Дворянша посмотрела на Сашку так, как на него смотрели девки и молодые бабы. Тут уж он не сдержался, блеванул как надо.
– Ай, – захохотала она. – Смотри! Не понравилась краля.
Потом повернулась и пошла к своей хибаре.
– Смотри, паря, – обронила Дворянша не оборачиваясь. – Как ты ко мне, так и я к тебе.
Тут она остановилась и посмотрела на Сашку через левое плечо…
Следующий день выдался не по-летнему зябким. Сашка гнал коров, кутаясь в дырявый кафтан, который донашивал за отцом. Придя на место, скорее развел костер. Коровы понуро разбрелись по лугу. День тянулся мучительно долго. Клонило ко сну. Сашка согрелся у костра и прилег. Думалось об одном: что будет, когда закончится лето. Что будет? Куда снова отправит его отец, покривив рот?
Пытаясь отогнать от себя эту мысль, Сашка заснул. А когда проснулся, в ужасе понял, что не владеет руками. Пальцы шевелились, а вот сами руки, скрученные острой болью, проходившей по спине, были неподвластны своему хозяину. Он открыл глаза, с трудом повернул голову направо, налево – и понял, что случилось. Через рукава кафтана был продет кол, сковавший Сашкины движения. И вдруг он вскочил как был, пораженный странной тишиной, повисшей над лугом, и бросился бежать к лесу, но застрял между первых деревьев, едва не сломав себе руки и спину от этого удара. Тогда он повернулся боком. Так и ходил по лесу, сзывая коров. Но тщетно. Коровы пропали…
Коровы нашлись. Они сами прибрели домой. А мужики уже собрались искать пастуха, будучи твердо уверены: с ним случилось неладное. Когда же он появился на косогоре, толпа сначала замерла, а потом дрогнула от дружного хохота. Сквозь хохот вдруг прорезался крик:
– Смеетесь! Смеетесь! А наша коровушка… Кормилица наша где же? – кочетом наскакивал на толпу хозяин Пеструшки.
Мужики усмирили его, сказав коротко: «Найдется и она». И пошли к Сашке, чтобы вытащить из кафтана кол.
Событие это спихнуло в избитую колею Сашкину жизнь. Покривив рот, отец сказал:
– Вот что… Иди к Дворянше. Мы помолимся за тебя, парень.
И Сашка пошел к Дворянше.
– Кавалер! Кавалер! – завизжала она от крыльца и омерзительно захохотала.
– Я… Это… Повиниться… – выдавил из себя Сашка, ставя перед собой бутыль медовухи. – Простите меня, тетенька.
– Заходи, по чарочке выпьем, а то и говорить не буду, – махнула рукой Дворянша.
И Сашка, нагнув голову, чтобы не удариться о низкий косяк, ступил в хибару. Там было неожиданно чисто. И пахло вполне приятно. Травами. На столе стояли две чашки.
– Садись, – хлопнула его по плечу Дворянша.
Что-то странное случилось от ее первого прикосновения. У Сашки закружилась голова. И он… улыбнулся.
– То-то, – проворчала старуха.
И захохотала, вспомнив прошлый случай.
– Пей, – сунула она в руки парню чашу с медовухой.
Медовуху ему доводилось пить дома, когда он заходился в кашле и всю зиму не слезал с печи. Но эта была другая, особенная. Голова пошла кругом еще сильнее. И Сашка уже не улыбался – смеялся в полный голос. А после второй чашки заснул прямо за столом. Сон был темным и пустым. Проснулся Сашка от ощущения тоски и тревоги.
– Эй, паря, – трясла его за плечо Дворянша.
Сашка с трудом оторвал голову от стола.
– Ну, иди домой. Вставать завтрия тебе рано. Стадо в сборе.
Этим же вечером Пеструшка нашлась…
К Дворянше повзрослевший Сашка зашел в конце лета. И снова его отправил к старухе отец.
– Лето перебился – поблагодари, – сказал он и перекрестился: – Прости нас, Господи!..
– Заходи, – слабо крикнули из глубины дома, когда Сашка постучал в дверь. – Заходи, Сашка.
Он нашел Дворяншу на печи. Она охала, держась за грудь.
– Помираю, – выдавила старуха. – А ты… Чего… Ставь…
Сашка послушно поставил бутыль на стол.
– Садись…
Он присел на скамеечку в углу.
– Сашка… Не мучь, пособи… Прими от меня…
Он в ужасе вскочил. В голове всплыли рассказы о колдунах, которым перед смертью надо было передать кому-то свой темный дар.
– Чего испужался? Подойди… Подойди, говорю…
Сашка подошел к печи. Дворянша схватила его за руку своей исхудавшей лапой. В голове сладко запели птицы. Он увидел поле, в котором росли цветы. Один из них был несказанно хорош, и Сашка потянулся за ним, но цветок пропал. Зато под ногами сразу вырос другой, краше первого, но черный.
– Бери… Бери цветок… – хрипела старуха.
И Сашка нагнулся за цветком…
Когда на третьи сутки, пьяный, он приплелся домой, отец, покривив рот, сказал:
– Что ж, сын… Я все слышал, кое-что знаю, а об остальном догадываюсь. Был ты христов Сашка, а стал – чертов запивашка. Поди прочь со двора.
И запивашка с песнями пошел по деревне…
Начало было веселым, но июльская жара быстро выпарила остатки хмеля и заставила сердце биться так, будто оно вот-вот выпрыгнет из груди.
– Эй, запивашка! – окликнули его соседские мужики. – Яму выгребную вычисти. Браги нальем.
И он полез вниз, чувствуя, как в выгребную яму превращается его душа…
А когда все выгребные ямы были вычищены, мужики, собравшись скопом, вытолкали Сашку за околицу. Вытолкали батогами, брезгуя прикасаться к нему. Вытолкали со смехом. Вытолкали насовсем. И он побрел себе по дороге. Потом свернул в лес. Выбрал дерево и развязал пояс. Смастерил петлю. Накинул на сук. В душе не было ничего, даже обиды.
– Стой-ка!
Сашка медленно повернул голову и увидел Дворяншу.
– Тетенька, ведь ты умерла.
– Умерла-умерла. А только за все угощенья испей чарочку и моего меду.
И старуха, словно совсем живая, протянула ему ковшик.
– Выпей, полегчает. А то вон чего удумал. Рано тебе еще. Пей и поспеши, пока мой дух не выветрился.
Сашка послушно запрокинул голову. Нутро вспыхнуло и разгорелось с новой силой.
– Спасибо, те…
Но Дворянши уже и след простыл. Тогда Сашка вышел на дорогу и поворотил к деревне.
– Эй, нечистый, куды тебя принесло! – оклинул его у околицы старик Никифор, который мучался от неловкости, что стал невольной причиной Сашкиной медленной погибели. – Прибьют мужики. Уходи скорей.
– Хорошо, дедушка, – кивнул Сашка. – Только своих навещу.
– Да и не твои они теперь, – стал было возражать Никифор, но махнул рукой – мол, все равно пропадать парню.
И Сашка пошел к своим.
Потом оглянулся и посмотрел на старика через левое плечо.
Никифор схватился за грудь, упал на дорогу и захрипел.
– Дедушко! Дедо! – со всех ног бежали к нему деревенские ребятишки…
Дольше всех полз отец. Но и криворотого скрутило на пороге поскотины.
Тем временем Сашка запряг лошадь в телегу, пытливо оглядел клячу и повозку со всех сторон, покачал головой.
– Ну ничего. Сгодится на перво время. Нно. Ступай, холера…
Через сутки он вез первых пассажиров.
– Что полыхало? – кивнул Сашка на восток.
– Русь, – ответил хмурый пожилой мужик. – Мор тама. Вот и пожгли соседи. Гибло место.
– А народ?
– И народ.
– Всех?
– Знамо всех, – ответил второй попутчик, сын мужика. – Ни полотна, ни образа. Уж соседи старались…
На дорогах был толстый слой обледеневшего снега, укатанного широкими полозьями дровней, но полозья саней были немного у́же, кроме того, под них приделывали железные полосы, которые называли тормозами. Они действительно тормозили и не давали саням раскатываться, если дорога имела поперечный уклон, или на поворотах при быстрой езде. Но и слой обледенелого снега сани разрезали до самой земли. Полозья саней утопали в снегу, и сами сани ползали на брюхе.
По обе стороны деревни стояли девки на выданье и ждали. Пригласят, прокатят, сосватают. И ничего, что лошадь в открытой кибитке может фыркнуть в лицо седоков или обмазать их спины теплой слюной.
В кольцо, образованное подводами с седоками, въехать было трудно. Теснота – а ехать надо. Ведь в кибитке… Черные сапоги с длинными голенищами, с напускными или высокими подборами, широкие суконные штаны, суконный же, не по зимнему холоду жилет да лихо заложенная набекрень фуражка на голове.
Или уж попроще. В длинной сибирке… В кафтане понитке… В полушубке овчинном.
Штейн залюбовался на русский праздник. Особенно – на русских девушек. Пальто в талию, такие же шубки и широкие юбки, собранные по талии, делали их похожими на городских барышень.
Штейн готов был уже пуститься в пляс. Но ему пора было уезжать. В праздник. Так решил он сам. Чтобы лучше запомнилась русская деревня, в которую он уже вряд ли когда-то вернется.
И вот около него, стоящего в стороне, остановились дровни.
– Ехать куда? – поинтересовался хмурый парень, молодой, но с печатью ранней угрюмости на лице.
Угрюмость эту, звериную почти свирепость, Штейн не раз замечал у русских деревенских жителей, большей частью почему-то среди молодых…
– А что за одежда на тебе? – поинтересовался Штейн через полчаса пути до почтовой станции со странным, напоминающим о далекой и родной Германии названием – Философская.
– Это? Совик называется. А слышь ты, удобно. Ни пуговиц тебе, ни застежек. А накидывается с подола. И капюшон тут тебе. Пускай дураки перед девками форсят.
– Ты чего такой злой?
– Я, дяденька, не злой. Верней, злой, да не на тебя.
– Что ж тогда?
– Я запивашка.
– Это… как?
– Вино пью. И, чувствую, допью, что скоро меня не станет.
– Потому и злой?
– Злой, что выпить охота, да выпить не на что. А на девок – плевать. Моя девка – добрая чарка. Одно плохо – продажная девка этта.
Штейн задумался.
И задумался, как это бывает у немцев и русских, надолго.
Сидел и размышлял о том, что он тоже, в некотором роде, запивашка. Но запивашистость его другая. Он авантюрист. Авантюрист из числа богатых и бесящихся с жиру – а Штейн это понимал, понимал прекрасно. Совсем не клады привели его в Богом забытую северную губернию. А жажда самого студеного севера. И, может быть, именно поэтому он нашел клад.
– В Питере я прослышал об огромных сбережениях в золоте, которые ваши купцы из староверов прятали в подполах, – рассказывал Штейн вознице еще через час.
Так же, как и русские, немцы бывают излишне разговорчивы.
– Тю-ю! – слышал и я эту байку, – ухмыльнулся возница и презрительно сплюнул. – Слышал и даже пробовал искать по старым домам. У нас после холеры деревни целые пустые оставались – не то что дома́.
– И ничего?
Возница лишь рукой махнул.
– А мне повезло. Летом я остановился в заброшенном доме. В этой деревне, как ты сказал, много старых и пустых домов. Изготовился копать. И даже нанял людей. Двоих мужиков мне община выделила. Договорился со всеми и обо всем… И лег спать. А во сне вижу дом этот… За столом старик сидит. Безногий. Грибы чистит. Посмотрел на меня. «Подсоби, – говорит, – умаялся». Я грибы чистить, прямо скажем, не очень умею, но сел. Поковырял чего-то там. Вдруг он смотрит на меня лукаво, головой качает: «Не так!» Я только руками развел: «Непривычный, – говорю, – к вашему промыслу, дедушка». Он засмеялся: «Я не о грибах тебе, я о кладах. Не так надо клад искать». Я во сне напрягся весь… Думаю, не спугнуть деда… «А как, – спрашиваю, – как, дедушка, клад искать надо?» Он еще громче смеется: «А чего его искать? В подпол-от залезай да сразу землю не рой, а найди слева камень. Отвороти его. Попадешь в омшаник. Место тако для ульев. В омшанике найди сундук, пыль смахни, открой – там и клад».
– Ты и полез? – выдохнул возница, который смотрел уже не за дорогой, а за руками Штейна, словно дирижирующими невидимому оркестру.
– И полез, – хохотнул Штейн.
– И нашел…
Музыка заиграла в самой душе юного запивашки.
– И нашел.
Тут возница задумался, и музыка оборвалась.
– Так ведь… Так ведь ты летом сюда приехал.
– Да. Летом.
– И сразу клад нашел.
– И сразу. Нашел.
– А чего делал до снега?
Штейн, который опустил было руки, снова поднял их и взмахнул ими в воздухе:
– Как чего? Я дальше искал.
– Клады?
– Ну да.
– И нашел еще чего?
– Нет.
Парень расхохотался так, что едва не упал с саней, и Штейну пришлось ухватить его за рукав.
– Ой, уморил. Вот это по-нашенски.
Неожиданно возница вцепился в вожжи:
– Тпру!
Штейн с упреждающей улыбкой смотрел на хмурое злое лицо.
– Нйе вйеришь? – спросил он.
И только сейчас парень ощутил, что говорит-то барин не так.
– Не верю, – ответил возница, словно стукнул кулаком по столу.
Тогда Штейн расстегнул дорожный саквояж, развязал лежащий там увесистый мешочек и сунул под нос парню пригоршню золотых червонцев.
– Как йагодка морошка на болотйе.
Парень сугрюмился еще больше, схватил вожжи и так рванул с места, что теперь впору было ухватывать Штейна…
– Уезжаете от нас, барин? – возобновил парень разговор еще через час.
– Да, – кивнул Штейн. – Не могу долго сидеть на одном месте.
– Семья-то есть?
Возница определенно нравился Штейну. Мужики в этом первородном уголке были не то чтобы смелее среднерусских, но прямее в разговорах и вопросах.
– Нет. Я, как это у вас называется, сиротка.
– Хорош сиротка, – хмыкнул кучер, окинув быстрым взглядом дородного высокого немца.
– Родители умерли давно. Оставили состояние. Недюжинное. Опекуном дядька был. Порядочный. Все до пфен… до копеечки мне пйередал. Нужды не испытывал. Учился… Шикарно! Гегеля видел и, что важнее, слышал. Вот и нйе дорожу ничем таким. То ли родители виноваты. То ли Гегель. Кибитка для меня дом родной.
– Сани это, не кибитка. Кибитка тама, – возница, опять посуровев, резко махнул кнутовищем назад, в сторону праздника. – А женка, детки – есть у тебя?
– Хотел в России посвататься, да бабы везде одинаковы, – брякнул Штейн.
Парень зашелся в смехе:
– Это точно.
– Хорошо с тобой болтать, – вздохнул Штейн. – Жаль, расстанемся скоро. Философская-то…
– Версты две отсель, – кивнул кучер. – Дело к вечеру. Заночуешь, сталбыть, тама? Я вертаться хотел.
– Это можно, – кивнул Штейн. – Да письмо отправлю. Пусть впйеред меня летит…
– Дак нет же у тебя никого. Кому писать-то собрался? – хохотнул парень и погрозил Штейну рукавицей. – Видать, ждет кака зазноба?
– Ждйот. Йуная Гретхен. Она мйеня приворожила и страшно ревнуйет к вашей России. Говорит: «Хочу бабу Русь сглазить». Можно так выразиться?
Запивашка кивнул. Штейн дружески хлопнул вожатого по плечу.
– А хошь, я тебе песню спою? – спросил возница.
Штейн кивнул.
Запивашка приосанился и повел сипловатым от единственной возлюбленной – чарки – и от вечного холода голосом:
Мой неверный муж,
Нехороший муж,
В путь-дорогу он
Собирается.
И берет с собой,
И берет с собой
Чернобровую,
Черноглазую.
Я иду-иду
В темну хижину,
Где живет карга
Приворотница.
Во огонь карга
Мещет травами.
Над огнем карга
Машет крыльями.
А я вижу, как
В стольном городе
Пир горой идет,
Пир горой идет.
Да лихой мужик
Ножик выхватил.
Да тем ножиком
Чернобровую.
А я жду-пожду,
Как воротится
Нехороший муж
Одинешенек.
Пристыжу его
И прощу его.
Проживем мы с ним
Много долгих лет.
Да вдруг слышу я,
Слышу громкий плач
Чернобровенькой,
Черноглазенькой.
Без платка она
Рядом с санями
Побежит-бежит,
Да напрасно все.
Стыло зеркало –
Очи ясные.
И летит кольцо
Обручальное.
Застит облако,
Туча черная,
Всю любовь мою,
Всю судьбу мою.
– Что, барин, хороша песня? – спросил возница у Штейна.
– Хороша, – помолчав, согласился немец. – Она очень русская.
– То-то и оно, – ответил запивашка.
И украдкой достал из-под полы нож…
Женя Ляпаков, нищий завсегдатай питерских игорных домов, был уверен, что знает фарт и его законы. Одним из таких непреложных законов было – играть до последнего. Вторым – играть не на свои. Желающих вкусить от ароматного пирога азартной игры в столице было с избытком. Из них для Женьки больший интерес представляли провинциалы, мнущие потными пальцами в тайных карманах свои, а иногда и чужие ассигнации.
Одного такого простачка, одетого в прескверный костюм, Женька и прибрал к рукам. Водил из одной компании в другую. Не давал ощипывать за зеленым сукном. Присматривался. Принюхивался. Подбирал крохи и думал, существует ли пирог. И наконец решился.
– Вот что, мой юный друг. Идем в один очень хороший дом, но такой, где нам с тобою не откажут и обратно с порога не отвернут. За это надобно будет заплатить.
– Сколько? – недовольно поинтересовался молодой парень с пропитым и злым лицом.
А Ляпаков чуял всем сердцем, что у этого кренделя имеются деньги. Не весть откуда, но имеются.
– Пять червонцев, – бухнул Ляпаков наугад.
«Злой», как окрестил нового знакомого Женька, кивнул.
– Будет тебе пять червонцев.
– Это не мне… Это для дела.
– Через два часа зайдешь ко мне в нумер…
– Так-с, любезный, – ближе к вечеру продолжил наставлять новичка Ляпаков. – Будем учиться играть в одну популярную игру. Называется она «Campis».
– Как?
– Кампис. Ты имеешь несколько жизней. И на каждую карту ставятся червонцы. Хватит червонцев-то на каждую карту?
– Хватит. Еще и останется…
– Ставлю все на нумер восемь! – объявил через несколько лет с иголочки одетый, но со злым лицом русский в одном из самых знаменитых казино мира. – Все на нумер восемь!
О проекте
О подписке