Любка пьяно захохотала, посмотрела на Штейна, подумав мгновение, махнула рукой и повернулась к образовавшейся паре.
– А давайте… нуу… втроем! – значительно произнесла она.
Это прозвучало громко и отчетливо, так, что Пузыревы с Верочкой растерянно переглянулись. Потом они поняли: просто в машине замолкла музыка – и снова расхохотались.
И в этот момент раздался стук в дверь.
– Кто там?.. Войдите… – жеманно произнесла Любка.
– Час триста, – брякнула Верка не весть откуда взявшееся в голове.
– Ночь – навсегда, – воинственно продолжил Пузырев.
Двери распахнулись. На пороге стоял Вася и смотрел на пьяных и нагих совершенно мертвыми глазами.
– Ты хто? – взвизгнул Пузырев.
Вася открыл рот, из которого змеей выпрыгнул огонь и заполонил собой все вокруг…
Через десять минут рассвело.
На окраине деревни показался Ленька.
Он шел, шатаясь, осторожно переступая разбитыми, израненными ногами по сырой и острой траве.
Остановился на том месте, где совсем недавно была заброшенная часовня.
И явственно услышал, как под землей трижды прокричал петух.
– Одиночество не тяготило его. Отсутствие порока не вызывало сожаления, только саднящую где-то глубоко в сердце боль за неправду. Потому что порок был в первую очередь ложью. Отсутствие порока вызывало пустоту. И он ввел распорядок. Главным в распорядке было – не тратить денег. Деньги как таковые отсутствовали. То есть деньги, конечно же, были, но ровно столько, чтобы не помереть с голоду и постоянно чувствовать их недостаток. Впрочем, это было не важно. Не важно. О деньгах он не думал. Просто не думал. Утро было сначала томным, вялым. Утро было – чашка самого дешевого кофе. Одна самая дешевая галета. Одна самая дешевая папироса. Когда выдавали пособие, в тот день он покупал пачку хороших сигарет. Их хватало до утра следующего дня. И тогда утром следующего дня он выкуривал две сигареты вместо одной папиросы. Было это редко, раз в месяц, но курил он все-таки много. Потом утро шло живее. Он жил в деревенском доме, потому что там не надо было ни за что платить. Вернее сказать, в деревенском доме, конечно же, было за что платить, и много всего, за что надо платить, в деревенском доме еще можно было придумать.
– Свет.
– Да, свет. Он платил только за свет. Вернее, он не платил даже за свет. Все время ходил в эту гребаную контору и униженно просил, чтобы не отключали…
– Но его все-таки отключили.
– Да. И всю деревню в его лице. Так вот. Потом утро шло живее. В деревенском доме надо шевелиться, чтобы выжить. Летом был огород. Осенью тоже сначала был огород, а потом огорода уже не было. Зимой был снег. И конечно, дрова. Которые надо было сначала добыть. Лучше сказать – украсть. Вы когда-нибудь что-нибудь воровали?
– Нет.
– А он воровал. Повторюсь: чтобы выжить. Но однажды он задумался, а так ли это важно – выжить? И тогда все утро стало томным, вялым.
– А дрова?
– Что?
– Дрова.
– Он стал разбирать дом, в котором жил. Этот дом был уже никому не нужен. Никто не приезжал в эту деревню. И никогда ничего в ней уже не могло измениться. Разве что…
– В другой жизни.
– Да. В другой жизни. День был сначала томным, вялым. Потом день становился очень насыщенным. Днем он копал. Летом копать легко. Осенью сначала легко, потом все труднее. Зимой трудно. Весной – все легче.
– Я не верю.
– Чему же?
– Тому, что он постоянно копал. И это все…
– Не верьте. Мне-то что. Зачем тогда слушаете?
– Работа.
– Тогда не перебивайте. Я вам плачу за то, чтобы вы меня слушали не перебивая.
– Ок.
– Так вот. Вечер был оживленным все время. Вечером он старался как можно больше сделать до темноты. Он и в темноте продолжал копать. Но копал плохо. Потому что было темно. Ночью он спал. Крепко, без сновидений.
– А он хотел сновидений?
– Скорее, хотел подсказки, диалога. Если разобраться, он и жил так, только чтобы заработать право на сон. Он был довольно жалок.
– То есть?
– Ну, представьте, как это выглядело со стороны: какой-нибудь средней руки преуспевающий коммерс презрительно посмотрел бы на грязного, вонючего наверно… Да точно, вонючего. Опустившегося. С гнилыми зубами. Плюс – самые дешевые папиросы. Бросовый табак. Однако ночью коммерс ворочается во сне и боится, что к нему придут и отнимут у него все. Или те, или другие…
– Или третьи…
– Хехс. Точно. А он, этот, спал.
– А игра стоила свеч?
– А игра стоила свеч.
– А что он еще ел?
– В смысле?
– Вы рассказали довольно подробно, как он завтракал. А что насчет обеда…
– Ах это… Он не обедал. Он завтракал и ужинал.
– Что ужинал?
– Разное… Я говорил про огород. Летом он ел одни кабачки. С июля. Покупал семена самых крупных и плодовитых. Копейки стоят. И выращивал. Картошку еще. И по мелочам. Он иногда баловал себя. Без этого не выжить. Нет ничего вкуснее молодого редиса, а молодая редька похожа на мандрагору… Он не жалел времени для того, чтобы возделывать огород.
– Его это не раздражало?
– Хлопоты, не связанные с основным делом? С делом жизни?
– Да.
– Отнюдь. Однако он стал жестоким. Как-то раз в картошке завелся колорадский жук. И он собирал этих жирных розовых личинок, прилипших к ботве, пожирающих ее… Знаете… Мерзкие личинки с ножками и такими… Присосочками…
– Знаю, знаю.
– Он поймал себя на ощущении. Ему нравилось давить их. Потом, когда личинки собраны, высыпать их на доску и давить камнем. Они лопались с мерзким хрустом. Из растерзанных тел брызгало что-то оранжевое.
– Да, неприятно.
– А однажды он прозевал, когда появились личинки. Они успели сожрать ботву на нескольких кустах. Они сожрали даже стебель, не только листья. И он взял банку, в которой были окурки… Взял банку… И бросал личинок туда. А потом закрыл банку крышкой. И все смотрел, сдохли они или нет.
– Когда они сдохли?
– На второй день. Сдохли и почернели. Так вот – картошка. Он понимал, что еда – это энергия жизни. Энергия поиска.
– Наверное, он был худой?
– Нет, ничего такого. Обычный мужик. Со стороны и не скажешь. Он ведь ходил за продуктами в ближайшую деревню. И никто не озирался. Не худой – не толстый. Не высокий – не низкий. Трезвый только все время. Это некоторых настораживало. Там пьют все – от мала до велика…
– Это стереотип. В деревне полно трезвых непьющих людей.
– Не спорю. Только не в этой. Бывают деревни, в которых теплится огонек надежды. Если не на будущее, то хотя бы на прошлое. В этой деревне надежды не было как таковой. Дело совсем не в эпохе, политике… Там действовали более древние общие силы.
– Как-как?
– В этой деревне действовали некоторые более древние и общие силы.
– Хорошо сказали.
– Это действительно так. Я про силы. А как сказал – это мне до фонаря.
– И что же случилось однажды?
– Что?
– Ну, деревню-то он все же покинул.
– Ваша правда. Деревню-то он все же покинул. В очередной раз отчаявшись добраться до того, что искал, он пошел прогуляться. По главной улице. Трава там по шею взрослому человеку. И подошел к камням. Значит, объясняю. Камни. Он их сразу увидел, когда в деревню приехал. И все собирался прогуляться до них. Через год собрался. И пошел. А это ворота. Северная часть деревни. Погост. Могилы… Если уж главная улица заросла, чего о могилах говорить. Но он нашел несколько могил. И задумался.
– Задумался о том, копать ли на кладбище?
– Совершенно верно. Решил копать и пошел за лопатой. И прошел через эти ворота.
– И что?
– И все. Что-то сломалось в нем. Или, может, на место встало. Вернулся домой, собрал вещи – и навсегда ушел из этой деревни.
– И пришел сюда.
– Через некоторое время. И вот он ждет, что вы ему можете сказать.
Тут я выдал довольно шаблонную фразу:
«А паспорт ваш, мужчина, покажите, пожалуйста!»
Мужчина за обшарпанным кухонным столом пожал плечами, вытащил паспорт и протянул его мне. Я полистал корочки и задумчиво выговорил:
– Вот что я понял бы… Если бы сейчас передо мной сидел Виктор Штейн. Или Вера Штейн. Или Ленька Штейн. Проблема в том, что, по паспорту, передо мной сидит Сергеев. И как же вы, милейший, можете все это мне объяснить?
Сергеев пожал плечами:
– Человек я одинокий. И раньше очень сильно пил. У меня была семья: жена, сын, мать-старуха. Мать, конечно, не всегда была старухой. Старухой она стала, когда я начал закладывать за воротник. А точнее говоря, пить по-черному.
– Каждый день бухал? – сочувственно поинтересовался я.
Сергеев кивнул:
– За день успевал напиться три раза. И ночью еще догонялся.
– Откуда деньги?
– После того как меня вышибли с работы, я обворовывал жену и мать.
– Однажды…
– Однажды у меня умерла мать.
– Сочувствую.
– Точнее сказать, однажды я убил свою маму. Довел до разрыва сердца, – голос Сергеева дрогнул, но он продолжил: – Потом мы продали квартиру и вместе с семьей переехал в деревню. Жена верила, что мы это делаем для того, чтобы начать новую жизнь. Но ведь я же был параноиком. Я все спланировал заранее. В деревню мы ехали, чтобы хватало на что пить. Мне.
– Они это поняли?
– Жена и сын? Да, быстро довольно. И сбежали. Помню, как сын махал рукой. Мне. Словно не хотел уезжать. Через неделю я написал им письмо. Но так и не отправил.
– Они разбились?
– Если бы. Они… пропали.
Мне стало его по-настоящему жаль.
Я там не знаю, как это будет на языке научной «дерминологии», но по-человечески Сергеев был глубоко несчастным человеком. В юности он пил запоями, вследствие чего сошел с ума. Пока были живы его родители, они заботились о пропащей душе. Но родители умерли. Сергеев остался со своим безумием один на один. И, естественно, проиграл. Несмотря на все его «старания», у него было абсолютно здоровое сердце, чистые легкие, кровь бегала по жилам, аки спринтер (который с допингом). Печень Сергеева подошла бы любому жизнерадостному призывнику, равно как и желудок. Про остальное не знаю, но подозреваю, что там дела обстояли как минимум не хуже.
Так вот, все у Сергеева было в норме, кроме одного-единственного винтика-шпунтика, который все дело сгадил. Самое главное, что Сергеев отлично про этот шпунтик знал, но вставлять его на место или не собирался, или же просто не мог…
Я откинулся на стуле, отчего стул едва не откинулся сам по себе, и с деланым терпением (надоел мне уже этот Сергеев) предложил:
– Давай сначала.
В эту минуту, которая в нашей общей жизни, Сергеева и моей, повторялась уже десятый раз (по числу лет, которые мы знакомы), он откашлялся и начал, вернее, продолжил:
– В результате хронического алкоголизма я страдаю маниакально-депрессивным синдромом, сущность которого состоит в следующем. Тогда как мы с женой разведены, а наш единственный сын проживает вместе с ней в другом городе, где они живы и здоровы – слава Господу! – я нахожусь в твердом убеждении, что увез их в деревню, разорил до нитки, затем довел до такого состояния, что им пришлось от меня бежать. Они уехали и потерялись. То есть пропали без вести. В твердой уверенности, что они погибли, точнее, были убиты неким маниаком, я провожу раскопки в окрестностях той самой деревни, в которую их завез…
Я жестоко пожал плечами:
– Несостыковочки получаются. Не-со-сты-кун-чи-ки. Убили их, если убили, где угодно: в лесу (там же через лес надо ехать), у дороги… В кусты бросили… Не знаю. А ты раскапываешь деревню. Вот уже несколько лет заброшенную и нежилую. С очень лирическим, кстати, названием – Философская.
(Сейчас он перегнется через стол и схватит меня за грудки.)
Тут Сергеев перегнулся через стол и схватил меня за грудки:
– Да не Философская, идиот. Сатанинская она. Или по-старому Сотонин-ская. И я не Сергеев. А – Штейн. Виктор Штейн. Витька… Штейн. Завгар автомастерской. Я подобрал привокзальную проститутку и сделал из нее жену. Которую любил. И она родила мне сына. Леньку…
(Через пять минут он, рыдая, затрясет головой и скажет, что на самом деле он Сергеев, а то, что я слышу, следствие маниакально-депрессивного синдрома, вот он, кстати, уже подходит к кульминации своего рассказа…)
– … открыл свои мертвые глаза… В них плясали языки пламени. Через минуту все вокруг было объято огнем.
– Дальше.
Сергеев, который пока еще был Штейном, глядя в одну точку, находившуюся в районе моей переносицы (это тяжело, когда тебе остро смотрят в переносицу, это почти больно), закончил:
– Я очнулся лежащим на земле. Искусанный комарами и мошкой. С больной головой. Один. Но не это главное.
– А что?
– Под землей трижды прокричал петух.
– Дальше, дальше…
– Я бросился искать людей. Сутки продирался через лес…
– Дорога же до Философской есть… Или была…
– Н-не знаю. Не помню! Через сутки вышел в какую-то другую деревню. На берегу сидели мужики. Я спросил, где нахожусь.
– А они?
Сергеев вздохнул и щелкнул себя по шее.
– Очнулся в наркологии. Ругался… Кричал… Менты приехали… По моим подсчетам, два месяца я из той деревни выбирался. Но это все ерунда. Врач мне сказал такое, отчего я завыл во весь голос.
– А теперь громко и внятно повтори, что сказал тебе врач.
Сергеев затравленно оглянулся и прошептал:
– Моя фамилия Сергеев. Мне тридцать пять лет. Я страдаю маниакально-депрессивным синдромом на почве хронического алкоголизма. Никакого Виктора Штейна в природе не существует. Все.
И он заплакал. Все сильнее и сильнее. Еще через пять минут он сунул мне сиреневую купюру и вышел не попрощавшись. Он вернется через год. День в день. Об этом точно знал и он, и я. Однако о Сергееве я вспомнил через две недели после его визита. Сначала косвенно, а потом уже и прямо.
В ящик, обычный, железный, ржавый, неприятный на ощупь, я время от времени заглядываю. Причем одно время у меня было подозрение, что в этот ящик мочатся все кошки нашего подъезда. Потом это подозрение рассеялось, потому что я выследил, что в мой почтовый ящик мочится только один кот. Но толстый и рыжий.
В почтовом ящике я обнаружил что-то вроде рукописи. Видимо, она была очень древней, поскольку пахла таинственно и неприятно. Я отнес эту особенность рукописи на счет кота, который высокомерно посматривал на меня с перил и получил по хребту, как выяснилось впоследствии, абсолютно безвинно. А я, бормоча проклятия в адрес хозяев, не следящих за своими домашними хищниками и грызунами, поднялся по лестнице на последний, пятый этаж хрущобы и в гневе захлопнул за собою дверь.
Обнаружив в морозилке, напоминающей о ледниковом периоде, пачку пельменей, я с ликованием мамонта водрузил на плиту, фото которой могло бы стать сатирическим плакатом об антигигиене, кастрюлю (драма ее заключалась в том, что повальное увлечение джазом осталось в прошлом).
У пельменей – блюда, которое для меня находится вне конкуренции и по рейтингу может соперничать лишь с яичницей, и то отдаленно, есть, однако, один недостаток. А именно – ждать.
Тут я вспомнил о посылке.
Взял ее со шкафа в прихожей (шкаф так и тянуло назвать «многоуважаемым»), уселся на табурет, скрипящий о бренности человеческого существования, и погрузился в рукопись.
Сашка пас коров уже неделю и думал, что лучше пастуха, чем он, нет на белом свете.
Вечером его усаживали за стол то в одной избе, то в другой.
Коровы были как коровы. Своя животина была и в Сашкином дворе, и обиходить ее он умел еще сызмальства. Теперь же ему шла пятнадцатая весна. Чужие представлялись ему как свои. К тому же помогал Трезор, опытный пес. И только одна корова, Пеструшка, все норовила пощипать травку где-нибудь поодаль от остальных. Однако и в озорстве Пеструшки был свой порядок. С поля уходила она то к реке, то к лесу, то к небольшому холму в версте от стада. И Сашка говорил ей, когда искал и находил:
– Погоди, я с тобой ужо справлюсь!
Только одно не давало ему покоя.
Старый Никифор, что занемог ногами и обратился к общине с просьбой о замене, сказывал, что пастуху перво-наперво надо сходить к Дворянше.
Дворяншей звали старую старуху, неопрятную и вечно пьяную. Жила она в покосившейся хибаре на самой окраине деревни.
– Сходи, – говорил Никифор, – в пояс поклонись, принеси медовухи да выпей с ней чарочку. А как скажет: «Поди, сделаю», – тогда и ступай.
– Еще! – заносчиво кричал Сашка. – Я к дому-то ейному подойти не могу. Наблевоть воротит.
– Набле-воть! – грозил батогом Никифор. – Смотри! Не сходишь – худо может быть.
Но Сашка во всякие россказни не верил. В церковь он ходил исправно. Семья Сашкина была крепко верующей. И, как часто бывает в таком разе, семья Сашкина была очень бедной. Он рос седьмым ртом в голодной, но не злой ораве. И однажды батька его, Тимофей, покривив рот, сказал за столом при всех:
– Ну вот что. У меня семеро по лавкам, а вот у брата, Митрия, пусто в избе. Поди-ка ты к нему, Олександр, на подмогу и пропитание.
Как хотелось Сашке крикнуть обидное, а потом убежать куда глаза глядят… Но делать нечего. На следующий день он сидел за столом уже в другом доме. Тоже добром, но не родном.
А через год случилась беда. Митрий погорел и сам был вынужден пойти по миру. Сашка вернулся в родной дом. И снова отец покривив рот сказал новость…
Так Сашка стал общественным пастухом.
– Эй, паря, иди, чего скажу…
За мыслями он не заметил, как коровы послушно вошли в деревню.
Сашка повернул голову.
На трухлявом шатком крыльце сидела Дворянша. Грязные седые патлы развевались по ветру.
– Подь, не укушу…
И Дворянша раззявила беззубый слюнявый рот.
Дворяншей ее прозвали в насмешку. За безделие. Отец Дворянши был пришлый. Его изгнала за пьянство община, и он прибился к этим местам, но к работе так и не прикипел. Взял в жены местную кликушу. Нажил дочку. Да и утонул с пьяных глаз в реке.
Как нарекли Дворяншу, никто не мог вызнать ни у вечно пьяного отца ее, ни у полоумной матери. И совершенно точно, что девочку не окрестили в церкви. Местные жители жалели ребенка и крутили пальцем у виска, повторяя:
– Сами-то, ошалопки, сходили б с ума, а сирота при чем?
Но с дитем, когда девочка стала входить в года, начали происходить странные вещи. Старожилы вспоминали, с чего все началось. Посреди деревни сирота плюнула в глаза соседке. По малолетству та дразнила ее за лохмотья и чумазое лицо. И в тот же вечер за столом соседская девочка не своим голосом завопила:
– Лебеды хоцу! Лебеды дайте! Лебеды желаю!
Икота, как называли эту жуть, у девочки не прижилась. Наутро она и вспомнить не могла о своей дураковине. Никто бы и не догадался, откуда взялась напасть, если бы все не повторилось точь-в-точь. Девочка снова подразнила сироту, та плюнула ей в глаза – и опять началось. Только теперь уже не проходило ни наутро, ни к вечеру следующего дня.
О проекте
О подписке