Читать книгу «Тысяча и один день» онлайн полностью📖 — Александра Громова — MyBook.

Глава 2
МАЛЬЧИК

Я давно заметил: во многих старинных книгах герои обожают рассказывать читателю свои биографии и делают это тем более охотно, чем меньше в биографиях примечательного. Что ж, это их право. А право читателя – не читать. Но, как бы то ни было, я последую их примеру, тем более что в моей биографии кое-что примечательное все же было.

Год своего появления на свет я знаю точно: юбилейный, сто пятидесятый от первой телепортации Сандры Рамирес. Даты рождения не знаю, конечно, да и не понимаю, признаться, для чего ее надо знать. Ну какая мне, собственно, разница, сколько усиков у пшеницы или капель в облаке? Я не агроном и не метеоролог. Или ножек у тысяченожки – действительно тысяча или меньше? Никогда не считал. Так и с днем рождения: чем больше забиваешь голову всякой ненужной шелухой, тем более гулкой она становится. Так нас учили, так я думаю до сих пор. Это у женщин, иначе говоря, настоящих людей, есть смешной обычай праздновать день и чуть ли не час рождения. Все-таки они особенные, раз находят в этом удовольствие.

Понятия не имею, к какому возрасту относится мое первое детское воспоминание, – годам к двум, наверное. Если что-то и запоминается в таком возрасте, то только события экстраординарные, чаще всего связанные с нестерпимой физической болью или столь же нестерпимой обидой. Потом на воспоминания накладываются сны и выдумки, и уже трудно понять, что и как было на самом деле.

Конечно, я плакал и топал ножкой, потому что взрослые тети страшно кричали друг на друга. Только от одной из них исходило тепло, притом сильно заглушенное страхом, другие же были опасны, им не нравился мой плач, их следовало прогнать или убежать от них, если прогнать не получится.

Прогнать плохих тетей не получилось. Помню, как та, хорошая тетя стремительно подхватила меня на руки и, вместо того чтобы утешить, неожиданно грубо запечатала мне ладонью рот и нос. Это было так несправедливо, что я начал вырываться и даже не очень хорошо запомнил лиловую мглу, внезапно окутавшую нас с тетей со всех сторон.

Потом – спустя минуту или год? – мне стало плохо. Очень-очень плохо, и доброй тети не было поблизости, чтобы помочь мне или просто пожалеть. Наверное, я умирал, но в конце концов все-таки не умер.

Много, много позднее мне объяснили, что я глотнул Вязкого мира, попытавшись дышать там, где дышать нельзя. Последнее понятно каждому, кто хоть раз в жизни телепортировал: кому придет в голову набрать в легкие клейкого коллоидного киселя? Разве что ребенку-несмышленышу, бьющемуся в истерике.

Более-менее непрерывными мои воспоминания стали лет в пять. Как все мальчишки, я воспитывался в закрытом заведении. Подъем, отбой, тихий час – и ни шагу за изгородь. Отведенная нам территория была достаточно велика, чтобы мы могли играть в войнушку, «стреляя» друг в друга из-за кустов или фехтуя на палках. Воспитатели – все эксмены и все как один нервные – ходили со стеками и хлыстами. Специальных порок не было, но мало кто из нас не носил багровой отметины поперек спины или пониже. За крик и плач запросто можно было схлопотать еще одну или две. После нескольких опытов каждый из нас понимал, что лучше не реветь. Или, по крайней мере, делать это тихо и не на людях.

Изредка по территории прохаживалась директриса нашего питомника, пожилая костлявая дама с вечно брезгливым выражением на высохшем желтом лице. Тогда наши воспитатели впадали в лихорадочную активность и стеки чаще соприкасались с нашей кожей. Временами то один, то другой воспитатель подбегал к директрисе, повинуясь едва заметному кивку, и стоял навытяжку, смиренно потупив глаза, пока она с властным презрением указывала ему на такое-то и сякое-то упущение. Упущений не быть не могло: ну что, в самом деле, мужики могут знать о чистоте и порядке? Так, самые азы, и то не очень твердо.

Мы боялись желтолицую. Мы прятались от нее где только можно, а если не успевали укрыться, страдали ужасно, даже если ретивый воспитатель обегал нас стороной. Один раз я поймал ее взгляд, когда на глаза ей попалась серая травяная лягушка, выгнанная нами из канавы на асфальтовую дорожку. Точно с таким же гадливым выражением она смотрела на нас, и мы не знали тогда, что ей помешало приказать воспитателю сделать с нами то же, что и с лягушкой: убить и убрать. И напуганный воспитатель хлестнул лягушку хлыстом со всей силы и почти перешиб надвое. А потом взял за лапку и отнес в мусорный бак.

Разумеется, она (то есть директриса, а не лягушка) отвечала за нас и волей-неволей была обязана беречь. Наверное, с нее спросили бы в случае какого-нибудь упущения – как с заведующей фермой за падеж или недостаточный привес молодняка. Нас кормили – невкусно, но сытно. Когда кто-нибудь из нас заболевал, его без канители отправляли в изолятор, где фельдшер ставил ему горчичники, заставлял пить таблетки и невкусную микстуру, а иногда делал уколы. Уколов и горчичников мы побаивались, но не слишком: фельдшер был пожилой, добрый и толстый, с большими грустными усами. Как и мы, он жил при питомнике и никогда никуда не уезжал.

Помимо директрисы, женщин в питомнике не было. Мы знали, что где-то во внешнем мире они все-таки есть, но не имели представления, каковы они и отличаются ли хоть сколько-нибудь от нашей желтолицей владычицы. Нам казалось, что не очень, но мы все-таки стремились попасть наружу – из чистого любопытства, предполагая не без оснований, что, кроме женщин, в большом мире есть и многое другое, не всегда враждебное.

Забор был сплошной, бетонный и очень высокий, взобраться на него не удавалось никому. Ни одно пригодное для лазания дерево не росло настолько близко к забору, чтобы был соблазн проползти по ветке и оказаться на ТОЙ стороне, хотя бы на пятиметровой высоте над землей. Но заглянуть на ТУ сторону нам все же удавалось: во-первых, с тех же деревьев, а во-вторых, когда ненадолго распахивались главные ворота, чтобы пропустить грузовик или автобус. В первом случае мы видели лес за забором, во втором – пыльную дорогу с кюветами по обочинам.

Ах, какие враки о Большом мире рассказывали в спальне после отбоя воспитанники, обладавшие даром воображения! Какие небылицы выдумывали вдохновенные лгуны – дух захватывало! На самом деле мы питались крохами информации, добытой у взрослых, и уже учились ловить редкие моменты благодушия воспитателей, с тем чтобы вовремя и непременно обиняком задать тот или иной мучительный вопрос с надеждой получить ответ. Мы постигали первые уроки наивной хитрости. Помню, как я специально простудился под ледяным дождем, чтобы попасть в изолятор к доброму фельдшеру с грустными усами и мучить его расспросами, но переусердствовал, схватил двустороннюю пневмонию и едва выжил.

Ни одной девчонки мы не видели, но точно знали, что где-то есть такие существа, и представляли их себе уменьшенными копиями директрисы – маленькими, костлявыми, желтолицыми и злыми созданиями. Годам к шести или семи я точно знал, что у всех девчонок есть мамы и этим они отличаются от нас. Из мам каким-то образом рождались девочки. Кто родил (что бы это ни значило) нас и как мы возникли, если никто не рожал, – оставалось мучительной загадкой, великим простором для домыслов.

Один из воспитателей, правда, брякнул, будто все появляются на свет одинаково. Значило ли это, что мы тоже родились? А если так, то у каждого из нас тоже когда-то была мама.

Я не забыл ту добрую тетю, несмотря на то что она обошлась со мной грубо и пыталась утащить в вязкую лиловую мглу. Быть может, она и была моей мамой?

Потом я догадался: наверное, у других воспитанников тоже когда-то были мамы, только они умерли. Мы уже знали, что такое смерть: один малыш из младшей группы был укушен большой полосатой осой по имени Шершень, зашелся в визге, а потом раздулся, начал хрипеть, и его навсегда забрали в изолятор. Добрый фельдшер не смог его вылечить, и его усы висели печальнее обычного, потому что у него не было нужного лекарства. Наверное, так и мамы: у кого из них рождается мальчик, те умирают, а у кого девочка – живут. Значит, моя мама умерла.

Догадка как догадка – ошибочная, но по-своему логичная.

С четырех лет нас заняли общественно полезным трудом. Мы подметали дорожки и приводили в порядок лес внутри забора, то есть собирали опавшую листву, веточки и шишки в большие кучи в специальных местах, после чего кто-нибудь из взрослых устраивал из куч костры, территория питомника окутывалась едким дымом, и с нее на день-другой исчезали комары. К сожалению, дымные костры чаще горели осенью в листопад, а к тому времени комары сами собой пропадали без всякого дыма.

Работать плохо было невыгодно, а увильнуть от работы, спрятавшись в кустах, было невозможно: лентяев наказывали взрослые, а на отлынивающих доносили мы сами – из чувства обиды и справедливости, я полагаю. Однако по-прежнему часто лоза гуляла по нашим спинам без видимой причины.

Причина хронической озлобленности наших воспитателей открылась мне в позднем отрочестве, когда я уже в совершенстве освоил пользование сексатором. Наши воспитатели были кастраты или в лучшем случае искусственные импотенты – все до одного. Тогда же я содрогнулся, сообразив, к чему могла бы привести иная ситуация, и мысленно возблагодарил женскую мудрость, подсказавшую какой-то важной персоне мысль раз и навсегда избавить нас от посягательств. Нет, уж лучше стеки и хлысты…

Дважды в день мы становились на молитву перед часовней Первоматери. Один из воспитателей, исполнявший обязанности младшего жреца, монотонно заводил хвалебную песнь, а мы, как могли, подтягивали. Раз в год приезжал жрец более высокого ранга и устраивал большой молебен, чему мы радовались: в такие дни нам не давали работы, правда, и петь приходилось до хрипоты. Отсутствие слуха и голоса не считалось уважительной причиной для молчания, да мы и не отлынивали: как не попеть немного в честь полубогини, подарившей когда-то в невообразимо далеком прошлом жизнь и людям, и нам?

Честное слово, я обожал Первоматерь, хранил под подушкой открытку с изображением Храма в далеком городе Найроби, где в драгоценном саркофаге покоятся ее священные останки, и несколько лет спустя был ошарашен, когда мне попытались разъяснить: под священными останками Первоматери понимаются ископаемые обломки костей самки австралопитека, прозванной Люси и, по мнению науки, являющейся прямым предком людей, иначе говоря, все-таки Первоматерью. Само по себе это не вызывало возражений, но, когда я вдобавок узнал, что Люси была грязным карликовым существом с отвисшими до пупа молочными железами и дряблым морщинистым чревом, изнуренным частыми родами, что она выкапывала из земли какие-то корешки и выковыривала грязными пальцами термитов себе в пищу, – я полез в драку. Наверное, мне было легче лишиться руки или глаза, чем веры. Но произошло обратное: мои руки и глаза остались при мне, синяки и шишки зажили, зато вера в святое… н-да… Вера либо есть, либо ее нет. Когда из-под моей веры вышибли подпорки, она рассыпалась в крошку.

Вначале была рана. Мало-помалу она затянулась. Впоследствии исчез и шрам. Иные запрещенные религии меня не привлекли, и то место души, которому следовало быть наиболее прочным, рухнуло, словно карстовый провал, явив пустоту. Мне и посейчас нечем ее заполнить.

Бесспорно, у эксменов есть душа, нам это объяснили, но душа особого свойства. Лишь лучшие из лучших среди нас могли по смерти надеяться попасть в Рай, нерадивым же предстояло быть ввергнутым в Черное Ничто. Разумеется, и в Раю души эксменов должны были подчиняться душам людей, но это нас не пугало, мы привыкли подчиняться. Пугало Черное Ничто, несуществование, уход в никуда.

И все же страх перед хлыстом действовал сильнее.

С восьми лет нас начали учить читать, с девяти – писать, в десять попытались обучить счету и четырем действиям арифметики. Учили мало – по часу, максимум по полтора часа в день. Гораздо большее внимание по-прежнему уделялось общественно полезному труду, который теперь усложнился: прополка огорода, сбор с картофельных кустов вредного полосатого жука, уборка в помещениях, иногда мелкий ремонт или покраска чего-нибудь. Свободных часов оставалось мало. Насколько я помню, мы тратили их на изобретательные, но неизменно безуспешные попытки преодолеть забор.

Зачем? Наверное, просто для того, чтобы на несколько минут ощутить свободу, а потом вернуться. Думаю, никто из нас не помышлял всерьез о побеге – хотя бы потому, что мы не знали, что ТАМ, и только догадывались, что лес вокруг питомника не бесконечен. Мы хотели вырваться, но не знали, куда и зачем.

Как-то раз над питомником пронеслась буря и повалила старую березу так, что она кроной легла на забор. Наверное, поверх забора шла какая-то сигнализация, потому что уже через час, несмотря на завывания ураганного ветра, мостик на ТУ сторону был ликвидирован с помощью бензопилы.

Однажды лопоухий Женька, мой дружок, шепнул мне на ухо с заговорщицким видом:

– Ч-шш… После работы – у кривой сосны. Не пожалеешь.

Разумеется, в нужное время я был у указанного дерева, и Женька, улизнувший, как и я, от недреманного ока воспитателей, повел меня к забору. Низинка, где заросли крапивы стояли жгучей стеной и вырастали вновь столь упорно, что их отчаялись когда-нибудь свести, была мне, разумеется, хорошо знакома и не представляла большого интереса. В ответ на мое недоумение Женька поднял воротник курточки, втянул сколько мог руки в рукава, заранее поежился и коротко бросил:

– Пошли.

Конечно, крапива не хлыст, но тоже вещь малоприятная. Однако в самой ее гуще возле бетонной стены обнаружился сюрприз – яма полуметровой глубины, заполненная прелой листвой и всяким лесным мусором. Я сразу все понял, да и у Женьки горели глаза.

– Подкоп, да?

– Угу. Мы хотели сверху, а тут, оказывается, вот как можно… Кто-то когда-то начал копать. Но не докопался.

Мы выкинули из ямы мусор и начали копать, ковыряя землю сучками, выбрасывая ее пригоршнями, и за этим занятием едва не прозевали построение на ужин. Естественно, у нас хватило ума сообразить, что запачканные руки и колени – не то зрелище, которое следует являть воспитателям. Наверное, наши предшественники, начавшие подкоп, не были столь осторожны.

Мы работали в глубокой тайне, не посвятив в наш замысел никого (хотя лично у меня язык чесался неимоверно – рассказать) и вообще соблюдая все конспиративные предосторожности. Земля поначалу оказалась довольно податливой, отчего края ямы вскоре начали осыпаться. Пришлось рыть не только вглубь, но и вширь, сводя яму на конус. Мешали древесные корни. Потом пошла сплошная глина. Вдобавок мы могли посвятить рытью никак не более часа в день. Все же спустя неделю глубина ямы достигла нашего роста, а проклятый бетонный фундамент и не думал кончаться, наводя нас на унылые мысли.

– А может, оно такой же глубины, как и высоты? – высказал я однажды вполне фантастическое предположение, имея в виду под «оно» наш бетонный периметр.

Женька подумал и мотнул головой:

– Не, Тимк, вряд ли. Ты знай копай! Устал – вылазь, я покопаю…

Вскоре зарядили дожди, и наша яма до половины наполнилась мутной жижей. Мы условились продолжить подкоп, как только установится хорошая погода.

Она так и не установилась: вся вторая половина лета выдалась холодной и дождливой. А в конце лета нас, однолеток, однажды построили в длинную шеренгу и примерно каждому второму велели сделать шаг вперед, выкликая поименно.

Мне – велели. Женьке – нет.

Больше я никогда его не видел и не знаю, закончил ли он все-таки наш подкоп, а если закончил, то чем для него это обернулось. Нас, вышедших вперед, увезли сейчас же, дав десять минут на сборы. По правде говоря, собирать было особенно нечего.

Я и сейчас думаю, что у Женьки ничего не вышло с тем подкопом. Вернее, мне долгое время хотелось так думать. Было бы обидно, если бы получилось у него одного, без меня.

Но что бы он нашел на той стороне?

В тот день я увидел еще одну женщину, уже вторую и совсем не похожую на нашу директрису. Если та напоминала старую, пусть и ухоженную лошадь, то эта – лихую наездницу. Она была, наверное, вдвое моложе и вдесятеро красивее нашей прежней владычицы, а двигалась стремительно и порывисто, причем с такой уверенностью, что, казалось, стены должны были рассыпаться в прах при ее приближении, а столетние ели – выкапываться из земли и удирать на корнях. И у нее были на то основания. Стены, конечно, не падали, и деревья вели себя прилично, а вот телепортацию мы увидели своими глазами.

Она направилась к автобусу – весело, танцующей походкой – и вдруг исчезла с легким хлопком. Я не сразу понял, куда она делась, и очень удивился, заметив ее уже сидящей в автобусе рядом с водителем. Такое вот чудо. Кто-то из наших не выдержал, показал пальцем – и, естественно, тут же получил по рукам.

Так на одиннадцатом году жизни я впервые покинул пределы питомника. Нас загрузили в автобус и куда-то повезли. Везли долго. В автобусе резко пахло топливом и резиной, так что меня почти сразу начало мутить, и дорогу я запомнил плохо. Зато догадался повернуть голову и прочитать вывеску на воротах: «Министерство трудовых ресурсов Славянской Федерации. Мужской подготовительный интернат имени Юдит Полгар».

Все-таки наше заведение именовалось интернатом, а не питомником.

Из подготовительного интерната имени Юдит Полгар нас перевезли в интернат-училище имени Марины Расковой. Вскоре я узнал, чем знамениты эти люди: если первая наглядно доказала преимущество человеческого ума над мужским, обыграв в какую-то умную игру всех самцов на планете, то вторая водила в бой крылатые армады и лично погасила развязанную неразумными самцами общемировую бойню, уничтожив двумя бомбами город Нагасима, главный оплот мужского шовинизма.

1
...
...
7