Чёрный вечер.
Белый снег…
Александр Блок
Колодец двора и беззвездье над срубом колодца.
Окраины справа и порт замерзающий слева.
Сжигаются книги, и всё, что пока остаётся, –
Поверхность стола и кусок зачерствелого хлеба.
Не слышно за окнами звонкого шума трамваев –
Лишь выстрелов дальних упругие катятся волны.
В нетопленой комнате, горло платком закрывая,
Он пишет поэму, – в названии слышится полночь.
Не здесь ли когда-то искал свою музу Некрасов?
В соседнем подъезде гармошка пиликает пьяно,
И мир обречённый внезапно лишается красок, –
Он белый и чёрный, и нет в нём цветного тумана.
Ночной темнотой заполняются Пряжка и Невки,
Кружится метель над двухцветною этой картиной,
И ломятся в строчки похабной частушки припевки,
Как пьяный матрос, разбивающий двери гостиной.
1985
На Комаровском кладбище лесном,
Где дальний гром аукается с эхом,
Спят узники июльским лёгким сном,
Тень облака скользит по барельефам.
Густая ель склоняет ветки вниз
Над молотком меж строчек золочёных.
Спят рядом два геолога учёных –
Наливкины – Димитрий и Борис.
Мне вдруг Нева привидится вдали
За окнами и краны на причале.
Когда-то братья в Горном нам читали
Курс лекций по истории Земли:
«Бесследно литосферная плита
Уходит вниз, хребты и скалы сгрудив.
Всё временно – рептилии и люди.
Что раньше них и после? – Пустота».
Переполняясь этой пустотой,
Минуя веток осторожный шорох,
Остановлюсь я молча над плитой
Владимира Ефимовича Шора.
И вспомню я, над тишиной могил
Услышав звон весеннего трамвая,
Как Шор в аудиторию входил,
Локтем протеза папку прижимая.
Он кафедрой заведовал тогда,
А я был первокурсником. Не в этом,
Однако, дело: в давние года
Он для меня был мэтром и поэтом.
Ему, превозмогая лёгкий страх,
Сдавал я переводы для зачёта.
Мы говорили битый час о чем-то,
Да не о чем-то, помню – о стихах.
Везде, куда ни взглянешь невзначай,
Свидетели былых моих историй.
Вот Клещенко отважный Анатолий, –
Мы в тундре с ним заваривали чай.
Что снится Толе – шмоны в лагерях?
С Ахматовой неспешная беседа?
В недолгой жизни много он изведал, –
Лишь не изведал, что такое страх.
На поединок вызвавший судьбу,
С Камчатки, где искал он воздух чистый,
Метельной ночью, пасмурной и мглистой,
Сюда он прибыл в цинковом гробу.
Здесь жизнь моя под каждою плитой,
И не случайна эта встреча наша.
Привет тебе, Долинина Наташа, –
Давненько мы не виделись с тобой!
То книгу вспоминаю, то статью,
То мелкие житейские детали –
У города ночного на краю
Когда-то с нею мы стихи читали.
Где прежние её ученики?
Вошла ли в них её уроков сила?
Живут ли так, как их она учила,
Неискренней эпохе вопреки?
На этом месте солнечном, лесном,
В ахматовском зелёном пантеоне,
Меж валунов, на каменистом склоне,
Я вспоминаю о себе самом.
Блестит вдали озёрная вода.
Своих питомцев окликает стая.
Ещё я жив, но «часть меня большая»
Уже перемещается сюда.
И давний вспоминается мне стих
На Комаровском кладбище зелёном:
«Что делать мне? – Уже за Флегетоном
Три четверти читателей моих».
1985
Тридцатых годов неуют,
Уклад коммунальной квартиры,
И жёсткие ориентиры, –
Теперь уже так не живут.
Футболка с каймой голубой,
И вкус довоенного чая.
Шум примуса – словно прибой,
Которого не замечаешь.
В стремительном времени том,
Всем уличным ветрам открытом,
Мы были легки на подъём,
Поскольку не связаны бытом.
Мы верили в правду и труд,
Дошкольники и пионеры.
Эпоха мальчишеской веры, –
Теперь уже так не живут.
Хозяева миру всему,
Поборники общей удачи,
Мы были бедны – потому
Себе мы казались богаче.
Сожжён зажигалками дом.
Всё делится памятью поздней
На полуреальное «до»
И это реальное «после».
Война, солона и горька,
То чёрной водою, то красной
Разрезала, словно река,
Два сумрачных полупространства.
На той стороне рубежа
Просматривается всё реже
Туманное левобережье –
Подобие миража.
1985
Над Колизеем в небе дремлет
Заката праздничная медь.
Как говорил один из древних:
«Увидеть Рим – и умереть».
Припоминать ты будешь снова,
На свете сколько ни живи,
И замок Ангела Святого,
И солнечный фонтан Треви,
И храмов золотые свечи,
И женщин редкой красоты, –
Но города, который вечен,
В том Риме не увидишь ты.
Великий город, это ты ли
Последний испускаешь вздох?
Его навеки заслонили
Строения иных эпох.
Но у руин былого дома,
У полустёршейся плиты
Тебе покажутся знакомы
Его забытые черты.
На Капитолии, и в парках,
И там, где дремлет акведук, –
Империя времён упадка
Везде присутствует вокруг.
Ещё идут войска по тропам,
Достойны цезари хвалы,
Ещё простёрты над Европой
Литые римские орлы,
И лишь пророками услышан
Недуг неизлечимый тот,
Который Тацит не опишет,
И современник не поймёт.
1985
Земля переходит в воду с коротким плеском.
Иосиф Бродский
У края Португалии любезной,
Где ветра атлантического вой,
Завис маяк над пенящейся бездной,
Последней суши столбик верстовой.
По склону козьи убегают тропы,
У волн прилива обрывая след.
Здесь в океан кидается Европа
«С коротким плеском» – как сказал поэт.
Тяжеловесней жидкого металла
Мерцает здесь, не молод и не стар,
Предел Земли, куда дойти мечтала
Неистовая конница татар.
Вблизи границы шума и молчанья,
Над дряхлой Европейскою плитой,
Поймёшь и ты, что вовсе не случайно
Потомков одурачивал Платон,
Что ветер, опустивший ногу в стремя
Крутой волны, и влажных чаек крик –
Суть не пространство мокрое, а время,
Что поглотит и этот материк.
1986
У края католической земли,
Под арками затейливого свода,
Спят герцоги и вице-короли,
Да Гама и Камоэнс – спят у входа.
Луч в витраже зажёгся и погас.
Течение реки неумолимо.
Спит Мануэль, оставивший для нас
Неповторимый стиль мануэлино.
Король, он в крепостях своей страны
Об Индии далёкой думал страстно,
Его гробницу чёрные слоны
Несут сквозь время, как через пространство.
Рождённые для чести и войны,
Подняв гербы исчезнувшего рода,
Спят рыцари у каменной стены,
Да Гама и Камоэнс – спят у входа.
Придав убранству корабельный вид,
Сплетаются орнаменты, как тросы.
Спят под скупыми надписями плит
Торговцы, конкистадоры, матросы.
Неведомой доверившись судьбе,
Чужих морей пригубив злые вина,
Полмира отвели они себе,
Испании – другая половина.
Художников не брали в океан,
Но нет предела дерзостному глазу:
Сплетения бамбука и лиан,
Зверей и птиц, не виданных ни разу,
Они ваяли, на руку легки,
Всё в камень воплотив благоговейно,
О чём им толковали моряки
Над кружкой лисбоанского портвейна.
Встаёт и снова падает заря.
Меняются правители и мода.
Священники лежат у алтаря,
Да Гама и Камоэнс – спят у входа.
Окно полуоткрыто. Рядом с ним
Плывут суда за стенами собора.
Их бережёт святой Иероним,
Высокий покровитель Лиссабона.
Сверкает океанская вода,
Серебряные вспыхивают пятна.
И мы по ней отправимся туда,
Откуда не воротишься обратно.
Но долго, пробуждаясь по утрам
И глядя в рассветающую темень,
Я буду помнить странный этот храм
Со стеблями таинственных растений,
Где каждому по истинной цене
Места посмертно отвела природа:
Властитель и епископ – в глубине,
Поэт и мореплаватель – у входа.
1986, Лиссабон
В старинном соборе играет орган
Среди суеты Лиссабона.
Тяжёлое солнце, садясь в океан,
Горит за стеною собора.
Романского стиля скупые черты,
Тепло уходящего лета.
О чём, чужеземец, задумался ты
В потоке вечернего света?
О чём загрустила недолгая плоть
Под каменной этой стеною, –
О счастье, которого не дал Господь?
О жизни, что вся за спиною?
Скопление чаек кружит, как пурга,
Над берега пёстрою лентой.
В пустынном соборе играет орган
На самом краю континента,
Где нищий, в лиловой таящийся мгле,
Склонился у входа убого.
Не вечно присутствие нас на Земле,
Но вечно присутствие Бога.
Звенит под ногами коричневый лист,
Зелёный и юный вчера лишь.
Я так сожалею, что я атеист, –
Уже ничего не исправишь.
1986, Лиссабон
Этот маузер дамский в огромной руке!
Этот выстрел, что связан с секретом,
От которого эхо гудит вдалеке,
В назидание прочим поэтам!
Отчего, агитатор, трибун и герой,
В самого себя выстрелил вдруг ты,
Так брезгливо воды избегавший сырой
И не евший немытые фрукты?
Может, женщины этому были виной,
Что сожгли твою душу и тело,
Оплатившие самой высокой ценой
Неудачи своих адюльтеров?
Суть не в этом, а в том, что врагами друзья
С каждым новым становятся часом,
Что всю звонкую силу поэта нельзя
Отдавать атакующим классам.
Потому что стихи воспевают террор
В оголтелой и воющей прессе,
Потому что к штыку приравняли перо
И включили в систему репрессий.
Свой последний гражданский ты выполнил долг,
Злодеяний иных не содеяв.
Ты привёл приговор в исполнение – до,
А не задним числом, как Фадеев.
Продолжается век, обрывается день
На высокой пронзительной ноте,
И ложится на дом Маяковского тень
От огромного дома напротив.
1986
Паровозы, как мамонты, тонут в болоте.
Потускневшее солнце уже на излёте.
Машет крыльями грустно, на юг улетая,
Туруханского гнуса пора золотая.
Край поры молодой, я там с юности не был,
Где горит над водой незакатное небо,
И светлеют, обнявшись, спокойные реки, –
Белый плёс Енисея и синий Курейки,
Где стоят, высоки, приполярные ели,
Где вождя мужики утопить не сумели.
Паровозы, как мамонты, тонут в болоте.
Вы подобное место навряд ли найдёте,
Где гниют у низины пустынного леса
Силачи-исполины, четыре «ИэСа»[1],
Словно памятник грозной минувшей эпохи.
Ржавых труб паровозных невеселы вздохи.
Много лет, как сюда завезли их баржою,
И стоят они здесь, поедаемы ржою.
Волк голодный, обманутый рыжею кровью,
Пробирается, крадучись, к их изголовью.
Эти призраки все я запомнил толково
На краю Енисея вблизи Ермаково,
Где осинник пылал светофором над нами,
Где пути вместо шпал замостили телами.
Но истлели тела – и дорога насмарку,
Что связать не смогла Салехард и Игарку.
Сколько лет пробивался по тундре упрямо
Этот путь, что заложен задолго до БАМа?
Половодье в начале недолгого лета
До сих пор вымывает из кручи скелеты.
Нынче норы лисиц и берлоги медвежьи
Заселяют туманное левобережье,
Да остатки бараков чернеют, убоги,
У покинутой насыпи мёртвой дороги.
Паровозы, как мамонты, тонут в болоте.
И когда эти строки вы в книге прочтёте,
Помяните людей, что не встретили старость,
От которых нигде ничего не осталось.
1987
О проекте
О подписке