Он ожидал, что в просветах между стволами влажных тополей вот-вот мелькнет нечто, подобное позолоченной крыше Храма или лепнине в виде огромной грозди винограда на каменных стойках ворот. Но вышел Иуда к небольшому деревянному строению с сияющим крестом на голубой маковке, с кривой изгородью и тихим двориком, где на паперти перед притвором на одном языке ворковали голуби и нищие – как некогда у красных ворот Храма, у Соломонова притвора. Тронули сердце торговые лавчонки с сидевшими в них продавцами церковной утвари. Да и внутри церкви многое из обстановки совпадало и потревожило память: торжественные песнопения, дурманящие запахи и нарядные одежды священника, напоминавшие о длинных льняных подинах, схваченных серебряным шнурком, о пышных нагрудниках из дорогих камней. К счастью, не было на местном служителе шелковых перчаток, которыми спасались наследники Аарона от жертвенной крови и слизи. Проследив за движениями рук прихожан, Иуда догадался, что они связаны с распятием раввуни. Ему захотелось самому перекреститься, но рука налилась свинцовой тяжестью, и он понял: пока ему это не под силу. Но никакой отчужденности среди этих благостных лиц он не испытывал – лишь общее со всеми умиротворение. Впервые за то время, что он находился на острове, ему было хорошо и отрадно, как в детстве с родителями в праздничном Храме, когда воспаряла душа к шестикрылым серафимам над ковчегом в святая святых. Прислушавшись к чуть гнусавой скороговорке священника в блестящей, будто покрытой сухой изморозью, епитрахили, он догадался, что речь в проповеди идет о возвращении блудного сына в родной дом. Эту притчу он слышал из уст самого Егошуа, когда они брели по пыльной дороге из Иерусалима после праздника Суккот. Разве мог он подумать тогда, что простые слова галилейского учителя будут потом повторять по всему миру, через столько веков! Теперь они звучали по-новому и обретали двойной смысл.
Иуда в задумчивости стоял возле бокового открытого входа и вздрогнул, когда со стороны подворья его нерешительно позвали: «Вениамин! Сынок!». Он обернулся и увидел, что к нему обращается рослый дьякон в длиннополом подряснике, подпоясанном широким ремнем, и бархатной скуфье: замер у низкого крылечка и смотрит со страхом, сквозь который не в силах пробиться радость. Пришлось подойти, хоть и испытывал досаду: опять надо изворачиваться, лгать! Дьякон торопливо осенил себя крестом и прижал Иуду сильными руками к груди.
– Чудны дела твои, Господи! Мне вчера разное говорили: одни – будто тебя вовремя откопали и оживили врачи, другие – что ты воскрес с Божьей помощью. Я не поверил и даже рассердился на такое кощунство. А ты воистину живой. Да ещё в нашу церковь явился, яко раскаявшийся сын в родную обитель. Пойдем, Вена, к Олимпиаде, нашей привратнице. Вон её хибарка, через тропинку.
В тесной кухоньке, где даже пища пахла церковным ладаном, они присели за шаткий столик у окна. Хозяйки дома пока не было. Дьякон не сводил с Иуды изумленных глаз, сияющих печальным восторгом и недавней опохмелкой. Он то и дело притягивал его за шею к себе, царапая щеки колючими зарослями бороды, крестился на тусклые иконки в углу и басовито гудел:
– Всё ещё не могу поверить, яко Фома-апостол…
– Могу язвы показать, – усмехнулся Иуда, мучительно гадая про себя, кем ему может приходиться этот живописный левит.
– Не шути так, негоже, – мягко укорил дьякон, пошевелив густыми бровями. Бросил подозрительный взгляд, вызванный неосторожной остротой, и, в чем-то себя убедив, снова забасил на весь маленький домик:
– Да, Господи, неисповедимы пути твои! Может, сие есть сила святого креста? Когда ты лежал в гробу, я тайком надел на тебя церковный крестик… Что ты смурной такой, сынок? Или не узнаешь меня, батюшку Родиона?
– Я сейчас самого себя не узнаю, – увильнул Иуда от прямого ответа. Он чувствовал себя неловко под напором радостных чувств, плескавшихся в больших, с паутинкой красноватых прожилок на белках, глазах дьякона.
– Значит, ещё не отошёл ты от потрясения. Для меня это даже к лучшему. Ведь я не столько перед тобой хочу покаяться, как перед самим собой. Давно собирался на эту исповедь. А тут Господь сам нас свел… Вы с Яшей знали меня с детских лет как друга вашей семьи. И не ведали, что я есть ваш родной отец. Не Михаил Кувшинников, царствие ему небесное, а я, Родион Шойгин. Миша был прекрасной души человеком, моим приятелем по молодым и глупым летам. Вместе в семинарии учились, вместе и в одну девушку влюбились. Это была ваша матушка, пусть будет земля ей пухом. Я оказался пошустрей. Но когда Елизавета сказала, что зачала от меня, не поверил ей и привел слова Соломона: «Не могу узнать следов мужчины к девице, как и змеи на скале». Она все поняла, обиделась, – и больше мы не встречались. А Михаил ради неё порвал с церковью, хотя от Бога не отказался, однако вскоре ушел к баптистам, и даже стал регентом. Ты сперва ходил в его общину, а после зачем-то переметнулся к иеговистам, к Веберу, этому троянскому коню сионизма, но я счастлив, что Господь направил тебя к нам, яко мятежного Савла…
Красногубый рот дьякона, похожий на воронку в темном омуте бороды, внезапно начал странно кривиться, всасывать в себя прокисший кухонный воздух – кожа на лице сделалась мучнисто-бледной, а черные зрачки забились пойманными мухами в сгустившейся паутине кровяных прожилок.
– Что с вами, отец? – беспокойно воскликнул Иуда.
– Ох, сынок, что-то худо мне с этого вина. Будто отравы выпил. Дай-ка водички…
Не вставая, Иуда зачерпнул кружкой воды из цинкового ведра, стоявшего у беленой печки на табурете, и подал дьякону – тот жадно припал к краю кружки, глотая воду с булькающим стоном. Но пальцы вдруг ослабли, огромная рука затряслась, и кружка упала на стол. Мокрое от пота лицо перекосилось, пошло ржавыми пятнами – дьякон судорожно поднес руку к плотному вороту, захрипел – и повалился на грязный пол. Иуда в испуге бросился к нему, затормошил и слегка приподнял на руках – дьякон был уже по мертвому тяжелый и рачьими глазами таращился сквозь него в потолок. Из перехваченного спазмами горла харкающе прорвалось: «Ча… ча… чаша… иди…». Потом он в последний раз дернулся, обвис телом, и голова его откинулась к правому плечу.
Глядя в приоткрытый окостеневший рот, Иуда понял с ужасом, что руки его обнимают труп. Он резко отпрянул, и крупная голова отца Родиона гулко ударилась о горбатые половицы. Этот знакомый, гадкий бессмысленный стук пронзил Иуду: опрокидывая тазы и кастрюли, он метнулся к выходу. В дверях он столкнулся с хозяйкой дома, неопределенных лет женщиной в темном платке и монашеском платье, и уже за спиной услышал её тоскливые бабьи причитания.
Некоторое время Иуда был словно в каком-то мутном угаре. Совершенно не понимая зачем, он опять ввинчивался в жаркую толпу прихожан. И лишь когда увидел, как маленький круглый священник в высокой камилавке с белоснежным покрывалом, подняв потир с жертвенника, понес его во главе торжественной процессии через царские врата в алтарь и, после евхаристической молитвы, вознес дары кверху со словами: «Он же, принеся одну жертву за грехи, навсегда воспел одесную Бога», – до него вдруг дошел смысл последних слов дьякона: «Чаша… иди…». Иуда замер, ещё не в силах шевельнуться и беспомощно глядел, как добавляют горячую воду, словно теплое дыхание жизни, в золотистый сосуд с вином. Но вот парализующая судорога отпустила. Расталкивая прихожан, он устремился к престолу, покрытому парчовой тканью, и выхватил потир из рук ошарашенного священника.
С криком: «Чаша отравлена!» Иуда протиснулся сквозь онемевшую толпу к южным дверям, и там, стоя на невысоком приступке, выплеснул на землю вино причастия вместе с просфорой.
Под разноцветным куполом церкви заметался гул негодования. Жилистый мужик в бежевой рубахе схватил Иуду за грудки и закричал, брызгая слюной:
– Ты что же, Иудино семя, делаешь?! Креста на тебе нет, каинит проклятый! Над верой нашей измываешься?!..
Последовал сильный, хотя и неумелый удар в скулу. Иуда соскользнул одной ногой с трухлявой ступеньки и сверзился вниз – поднимаясь, заметил, что какая-то бездомная вислоухая собачонка слизывает со стрельчатых побегов юной травы красную влагу и глотает кусочки хлеба, смоченные в вине. Тут одна из трех пожилых женщин нищего вида, сидевших до того на скамеечке у ограды, а теперь резко поднявшихся со своих мест, подскочила к нему и с размаху стукнула по голове тяжелой авоськой с подаянием. Две другие побирушки, матерясь, вцепились ему в волосы, больно и расчетливо пиная по коленкам ногами в мужских ботинках.
– Ах ты, сука поганая! Вон какую морду наел, а человека христианского последней радости лишаешь! Без опохмелки оставил!…
Рассерженный не на шутку, Иуда наконец выпрямился во весь рост, намереваясь ответить обидчикам. Однако замер на месте: обтерханная собачонка, проглотив содержимое чаши, вдруг закрутилась на месте, жалобно заскулила, и юркнула в щель под забором. Он проводил дворняжку досадливым взглядом… Неужели ошибся, неправильно понял дьякона?
В это время во дворе появилась всполошившаяся привратница и, тыча в Иуду пальцем, закричала:
– Держите кананита! Он убил дьякона Родиона!
Вылетевшая из церкви, как пчелы из потревоженного улья, дружная толпа прихожан разом взвыла и бросилась к куче каменных обломков – в едином желании побить камнями преступника. Он же в ту минуту намеревался перемахнуть через невысокую ограду. Но доски оказались гнилыми, и Иуда рухнул вместе с заборчиком в уличную пыль. Кто-то больно саданул его носком сапога по ребрам, кто-то приложил кирпичом по хребту. Вывернувшись из-под частокола ног, он ударил какого-то мужика кулаком в голову – тот завалился как подкошенный под чей-то заполошный крик: «Убил, окаянный!». Потом схватил отскочивший от штакетника неошкуренный кол и с рёвом замахнулся на прихожан:
– Прочь с дороги, жлобы необрезанные! Гробы поваленные! Близок ваш смертный час! Скоро вам всем на Страшный суд!
Народ отступил от сумасшедшего, но камни в руках сжал ещё крепче, собираясь к решительному броску. Неожиданно всех отрезвил взвившийся фальцетом женский крик:
– Собачонка-то издохла! Он прав, вино было отравленное!
Толпа смущенно загомонила, заворчала, неохотно расставаясь с кирпичами и палками. Раздались неуверенные голоса:
– А кто ж его отравил? Может, он и сделал это. Морда уж больно бандитская.
– Верно. Вполне мог. С тайным умыслом. Теперь и причащаться боязно.
Долговязый парень в чайного цвета рубашке поколебал их неприязнь к чужаку окончательно:
– Братцы, да ведь этот мужик сражался против скифов на площади Восстания. Двух амбалов ухайдакал!
– Похоже, он. Только тогда он был замухористей.
– Всё равно мы должны задержать его. Там разберутся.
Иуду отвели в бревенчатый домик рядом с просвирней. Время шло к обеду, и ароматный дух борща царил над всеми остальными запахами, заполнившими тесные комнатки, в которых хранилась разнообразная церковная утварь. Поборов неловкость, Иуда попросил черницу накормить его. Лишь на секунду усомнившись, стоит ли, она принесла миску постного борща и кусок холодного пирога с капустой. Азартно работая деревянной ложкой, Иуда с интересом разглядывал атрибуты новой для него обрядности – и удивлялся людям… Если бы раввуни увидел всё это – испепелил бы одним взглядом! А после сказал бы с грустью: они так ничего и не поняли. В самом деле, эти бесхитростные прозелиты из язычников не только со смешным простодушием скопировали многое из древнего Храма в Иерусалиме, но и пошли ещё дальше: просто хороших людей с легкостью необычайной превратили в святых – и теперь даже молятся на них – на своих князей, царей и монахов… Прости их, Господи! Не ведают, что творят.
О проекте
О подписке