Ему казалось, что от Богородицы исходят бессловесные повеления, пробуждающие в нем воспоминания, каждое из которых умиляло и восхищало его. Он вспоминал маму, молодую, красивую, в белой просторной сорочке. Перед зеркалом она расчесывала свои густые каштановые волосы, пропуская их сквозь деревянный гребень, и перед зеркалом среди стеклянных флакончиков один, в который залетело солнце, горел пленительным изумрудным светом.
Он вспоминал дачу, серый тесовый забор, на который садились бабочки-крапивницы. Раскрывали свои шоколадные крылья, и он смотрел, как дрожат их тонкие усики, похожие на крохотные булавы, и переливается шерстка на тонком тельце.
Он вспоминал вечернее окно в доме напротив, оранжевое от абажура. Иногда у окна появлялась молодая женщина. Выставив голый локоть, смотрела на переулок. Глубина комнаты за ее головой светилась таинственным и влекущим светом.
Однажды Челищеву показалось, что Богородица посылает его на улицу и просит принести сосульку, которую сбивали с крыши дворники. Он спустился во двор, подобрал голубоватую заостренную сосульку и принес домой. Положил рядом с иконой. Богородица смотрела на сосульку, в которой переливались отсветы новогодних елок.
Он проснулся ночью от внезапной тревоги. Ему показалось, что Богородица зовет его. Босиком он вошел в мастерскую, зажег свет. Икона была окружена болезненным розоватым светом, словно у нее был жар. Воздух вокруг нее воспаленно светился. Челищев увидел, что из глаз Богородицы выступили две алые кровавые слезы. Она плакала. Чувствовала близкую беду. Эта беда сулила несчастье не только Челищеву, но всем людям, всей России, которую, по словам матери Елизаветы, Богородица явилась спасать. Челищев чувствовал великую боль и страдание, которые испытывала Богородица. Чувствовал, что источник страдания находится за окном, в ночном городе, среди огромных каменных зданий, шелестящих машинами улиц, новогодних сверкающих елок. Богородица требовала, чтобы Челищев отправился в город, отыскал источник беды и его устранил. Воля Богородицы была непреклонна, торопила его. От нее исходили силы, которые указывали путь. Челищев поспешно оделся, вышел в ночь отыскивать сгусток зла, от которого веяло всеобщей погибелью.
Москва жила ночной жизнью, спрятав в спальных районах измученных за день обитателей, открыв свои рестораны, ночные клубы, театральные залы любителям увеселений, знатокам изысканных блюд, неутомимым искателям наслаждений. По белым после недавнего снегопада улицам катили дорогие машины, озаряя фарами сверкающий снег. Витрины фешенебельных магазинов восхищали голубыми мехами песцов, заморскими туалетами, золотом и бриллиантами. Вспыхивали в морозном воздухе летучие, как бенгальский огонь, вывески ночных баров и увеселительных заведений. И повсюду, на площадях, перекрестках, высились елки, как прекрасные дамы, каждая в своем наряде, в зеленом, голубом, малиновом кринолине, увенчанные драгоценными уборами.
Челищев шел по Москве, повинуясь незримым указаниям, неслышным повелениям, что посылала ему Богородица. Он был захвачен силовыми линиями, которые вели его по тротуарам, опускали в подземные переходы, перемещали из одного района в другой. Эти линии приближали его к сгусткам зла и страдания, каждый из которых мог содержать в себе вселенскую погибель. Сверкающий город таил темные туманности, как рентгеновский снимок, на котором видны болезненные затемнения.
Он проходил мимо ресторана, где гуляли грузинские воры в законе. Обмывали крупную нефтяную сделку. Сорили деньгами, уводили молодых женщин в кабинеты, возвращаясь к столам потные, с расстегнутыми рубахами. Женщины холеными пальчиками щекотали их волосатые груди, грузины сладко смеялись, и у одного из кармана модного пиджака выпал золотой пистолет.
Челищев приблизился к модному гей-клубу, над которым переливалась стоцветная радуга. Портье в дамской шубе, с напомаженными губами, на высоких каблуках раскрывал двери, в которые, покинув роскошную машину, входил известный режиссер, тучный и старый, приобняв за плечи стройного юношу. Они исчезли в сумерках холла, из которого пахнуло теплой распаренной плотью, тлетворным ароматом ядовитых духов.
Челищев проходил мимо ночной дискотеки. Бухающая музыка, смягченная стенами, проникала на улицу, и он чувствовал глухие толчки. В полутьме дискотеки, рассекаемая голубыми лучами, слиплась и танцевала толпа. Было так тесно, что танцоры только топтались на месте, терлись друг о друга, пьяно целовались, сотрясались внезапными судорогами. Над толпой на высоком столбе, озаренная мертвенными светом, танцевала женщина, обнаженная, вся покрытая золотом, как волшебная богиня. Она изгибалась без устали, выбрасывала вперед золотые ноги, извивалась, как золотая змея. Толпа пульсировала, была похожа на огромный липкий моллюск, изрыгавший цветную слизь. Брызги этой слизи, как разноцветные капли, пятнали улицу.
Челищев двигался по силовым линиям, которые были продолжением указующего перста Богородицы и подводили его к сгусткам тьмы. Но ни в одном из них, как в черном яблоке, не скрывалась личинка всеобщей погибели, не таился дракончик, готовый напасть на Россию. И Челищев, покружив у очередного злачного места, удалился, продолжая колдовское странствие по ночной Москве, среди бриллиантовых елок.
Он блуждал как во сне. Глаза его были открыты, но он спал, как лунатик. Им двигала бессловесная упрямая воля. Побуждала заглядывать в переулки, кружить по дворам, замирать под одиноким фонарем, вглядываться в померкшие фасады с редкими непогасшими окнами. В одном из таких переулков он обнаружил тюрьму. Окруженная жилыми домами, она была не видна с проспекта. Тюрьма походила на огромную, уродливую черепаху с клетчатым панцирем. За кирпичной стеной, рулонами колючей проволоки что-то вздыхало, мучилось, бредило. Оттуда веяло железом, смазанными замками, нечистым потом, жестоким насилием. Тюрьма угрюмо смотрела на Челищева, словно отгоняла прочь. Железные врата растворились. Из них выехал грузовик с тупым стальным коробом, в котором сжалась невидимая обреченная душа.
Челищев в своих блужданиях перемещался по Москве из конца в конец, будто его переносила ночная метель. Он словно забывался, закрывал глаза, а открыв, оказывался на другом конце города, не узнавая проспектов и улиц. Перед ним высилось здание, огромное, как скала. Оно напоминало громадный футляр, в котором без огней таилось что-то живое. Вздрагивало, взбухало, опадало. Это был онкологический центр, и там, так казалось Челищеву, находилась огромная опухоль. Она медленно разрасталась, пронизанная фиолетовыми жилами, отекая сукровью. Челищев слышал дрожание бетонных перекрытий, тягучий звон металлических конструкций. Опухоль, разрастаясь, давила на стены здания, они были готовы распасться, и чудовищная липкая мякоть упадет на Москву. Вершина черного здания слабо светилась. Это души умерших, избавленные от мук, улетали в небо.
На окраине, в спальном районе, одиноко горело окно первого этажа, отбрасывая на сугроб желтую полосу. Челищев заглянул в окно и увидел, как в операционном кресле, раздвинув ноги, лежит усыпленная женщина. Хирург в забрызганном кровью халате вставляет ей в чрево стальную трубку, и кровавая жижа, в которую превращен эмбрион, хлещет в эмалированный таз.
В сгустках болей и мук, к которым приводили Челищева силовые линии, таились страшные опасности, готовые опрокинуть Россию. Но силовые линии лишь приближались к мучительным сгусткам, обтекали их, увлекали Челищева дальше.
Повинуясь безгласной воле, он вновь оказался у своего дома, на Пушкинской площади, в сквере у памятника. Бронзовый поэт, сняв шляпу, склонил голову, и легкая метель осыпала серебром бронзовые кудри, шляпу, красную розу у подножия. Челищев смотрел, как по Тверской несется сверкающий рой машин, налетает белыми водянистыми фарами, удаляется красными, как угли, огнями. Обрывается, замирает, освобождая улицу, и ей наперерез стремительно, в блеске, мчатся машины с бульваров, превращая площадь в ночной пылающий крест.
Силовые линии повлекли его в подземный переход, где торопились редкие пешеходы, и молодая, с распущенными волосами скрипачка неистово водила смычком, наполняя переход рыдающей музыкой. Перед ней лежала шляпа с монетками и скомканными бумажками.
Челищев вышел на Тверской бульвар и оказался в хрустальном лесу. Деревья были оплетены аметистовыми гирляндами. Стволы были из голубоватого льда и, казалось, слабо звенели. Пустая аллея, окруженная хрустальными деревьями, уходила вдаль, по ней неслась прозрачная метель.
У ресторана «Пушкин» останавливались машины. Швейцар в цилиндре открывал дверцы, провожал посетителей до дверей, распускал над дамами зонт. У ресторана «Турандот» горели синие газовые факелы, словно перед храмом огнепоклонников.
Челищев шел по бульвару, чувствуя нарастающую тревогу. Она витала среди хрустальных стволов, веяла над ампирными особнячками, валила, как дым, из черного здания Художественного театра. Тревога сгущалась, тяжелела, вставала, как облако, среди сверкающих деревьев. Превращалась в страх.
Челищев противился, не хотел идти, но упрямая сила побуждала его шагать. Он погружался в облако ужаса, в котором, казалось, свилось узлом невидимое чудище.
Где-то здесь рос трехсотлетний дуб, который помнил Пушкина. Но Челищев не находил его. Он стоял перед высоким зданием столетней давности с огромными окнами. Здание было черным, но два этажа ярко светились, словно там шел ночной праздник. Хрустальные стекла в плетеных рамах пылали белым светом, в котором серебрилась метель. И из этих окон веял тяжелый ужас, сводил с ума.
Сюда, к этому великолепному дому, привела Челищева Богородица. Здесь угнездилось зло, которое погубит Россию. И Челищев, немощный, застывающий от холода на ночном бульваре, должен остановить это зло.
Он стоял, оцепенев, среди аметистовых деревьев, глядя на пылающие окна.
О проекте
О подписке