Читать книгу «Избранные произведения. Том 1» онлайн полностью📖 — Абдурахмана Абсалямова — MyBook.
image

2

По приезде в деревню Гульшагида первое время жила надеждой: «Если в сердце Мансура есть хоть капля любви, он обязательно напишет мне, а то и сам приедет в Акъяр. Мы объяснимся, и всё будет хорошо».

Но Мансур и не написал, и не приехал. Через некоторое время Гульшагида услышала, что он совсем уехал из Казани. Вроде бы скрылся из дома, связавшись с какой-то женщиной, намного старше себя. Какой стыд! Какая обида! Но что поделать? Биться головой о камень? Так ведь и это не поможет.

А через год и Гульшагида вышла замуж. Это случилось как бы помимо её воли и нелепо. Через семь или восемь месяцев они разошлись. Гульшагида всё чаще стала думать, что ей уже не видать счастья! Но – в двадцать шесть лет – сердце никак не хотело примириться с этим, не хотело жить только горькими воспоминаниями.

Получив вызов на курсы, она решила: «Как приеду в Казань, в тот же день зайду к Тагировым». И верно – подошла к их дому. Но сейчас же спохватилась: «Я ведь не прежняя Гульшагида». И не нашла смелости постучать в дверь. Оставалась надежда: «Может быть, Абузар Гиреевич, увидев меня в больнице, сам пригласит зайти». Профессор несколько раз встречал её, останавливал, расспрашивал о житье-бытье, но домой к себе не звал. Рассчитывая на случайную встречу с Мадиной-ханум или Фатихаттай, Гульшагида при каждом удобном случае старалась пройти возле дома Тагировых. Но недаром говорится: «Несчастливому и случай не помогает», – никто не встречался Гульшагиде.

О чём же она думала, не раз проходя под окнами знакомого дома? О Мансуре, об их недолгом счастье?.. Гульшагида и сама не смогла бы ответить. Конечно, Мансур существует, но где-то совсем в стороне, не приближаясь и не удаляясь. Вроде бы и виден Мансур, но не подойдёшь, не поговоришь. Выбросить его из сердца – нет силы; держать в сердце, как близкого и единственного, – тоже невозможно.

Федосеевскую дамбу Гульшагида считала теперь самой запретной чертой для себя. Но сегодня она всё же нарушила эту черту. И вот – стоит на крутом берегу, от стыда закрыв руками лицо, словно совершила бесчестный поступок, стоит и… ждёт чужого мужа! Но на этом свете не бывает чудес. Никто не подходит к ней, никто не берёт за руку, Гульшагида с трепетом открывает глаза. На Казанке, на дамбе пустынно…

Могло показаться, что душа её опустошена, мечты рухнули, никаких надежд не осталось. И всё же Гульшагида, идя по дамбе в сторону Кремля, не опускала голову, смотрела на мир широко раскрытыми, полными вызова глазами. Что это, – может быть, всего лишь женская гордость? И в автобусе она держала голову прямо. Более того, – проходя по Больничной улице, нашла в себе силы как-то по-новому, с любопытством посмотреть на окружающие её контрасты, хотя ежедневно бывала на этой улице.

Справа и слева высились громады новых пятиэтажных жилых домов, магазины с нарядными витринами. А чуть дальше виднелись старые, обветшавшие здания. Большинство деревянных домов покосились, а у каменных облуплена штукатурка, отбиты углы. Всё это напоминало дореволюционный захолустный уездный городок, какие теперь показывают в кино. Вот женщина переходит улицу, сгибаясь под тяжестью коромысла. Во дворе на протянутой верёвке мотается полотенце с красной каймой. Бабай в длинном белом джиляне[1] и круглой мерлушковой шапке чинно шагает по тротуару, постукивая клюшкой. А вон пожилая женщина, прикрыв рот концом платка, стоит у ворот, что-то высматривает, – может быть, поджидает мужа с работы. И тут же, в каких-нибудь двадцати-тридцати шагах, воздвигают новый каменный дом; девушки в брюках, напевая татарские песни, кладут ряды кирпичей, над головой у них величаво движется подъёмный кран. А на противоположной стороне тянутся цехи огромного завода, в окнах сияют лампы, излучающие дневной свет. И опять – жалкие, приземистые домишки. На подоконниках неизменная герань, голубая краска наличников слиняла, но на крышах торчат телевизионные антенны. А переулки изрыты, загромождены – всюду прокладывают газовые и водопроводные трубы.

В одном из этих переулков стоит совсем крохотный деревянный домишко, подпёртый брёвнами, словно лачуга Ходжи Насреддина. У покосившихся ворот, как всегда, сидит торговец цветами Муртаза-бабай. На старике белая рубаха с длинными рукавами, короткая жилетка, на голове – лоснящаяся тюбетейка. В густых чёрных бровях и козлиной бородке бабая поблёскивает седина.

Гульшагида каждый день покупает у него цветы. Не много – всего три-четыре гвоздики, но выбирает самые лучшие. Она с утра платит деньги, а цветы забирает вечером, на обратном пути.

Гульшагида приветливо поздоровалась с бабаем, спросила, как поживает.

– Лучше всех, – степенно ответил Муртаза. – Сама-то как? Твои я оставил в сенях, в банке. Нынче особенно хороши. Посмотришь – и сама станешь цветком, ей-ей!

Гульшагида улыбнулась. Да, сегодня ей нужны только самые замечательные цветы.

– Уж не радость ли какая у тебя, дочка?

– Не знаю, – зарделась Гульшагида. – Настроение такое.

Она и в самом деле чувствует особенную бодрость, хотя радоваться как будто нечему.

Стоит повернуть за угол дома, возле которого торгует цветами Муртаза-бабай, – сразу увидишь больницу. Вон её старинная чугунная ограда на прочном каменном фундаменте. Вдоль ограды тянется зелёная гряда акаций, их верхушки ровно подстрижены. За изгородью, в глубине, стоят многолетние вязы, клёны и берёзы. Их густые кроны напоминают издали зелёные горы, возвышающиеся ярусами. Мощная, густая зелень закрывает жёлтое старинное трехэтажное здание. Лишь местами, где листва пореже, просвечивают то жёлтый кусок стены, то створка окна, то краешек карниза или же отдельные буквы длинной вывески: «Н-ая городская клиническая больница». Если посмотреть сверху, здание больницы похоже на лежащую букву «Г». Одно время прошёл слух, что будет сделана пристройка и ко второму крылу здания, – тогда буква «Г» превратилась бы в «П». Но по каким-то причинам дело замерло. А потом… потом, как говорят старики, отложенное дело запорошило снегом.

Гульшагида вошла в железную калитку. Прямая асфальтированная дорожка вела к парадному подъезду. Как и само здание, подъезд был построен в классическом стиле, с колоннами. Римские цифры над колоннами указывали, что здание сооружено в конце девятнадцатого века. Наверно, и парк был посажен в те же годы. В жаркие летние дни здесь всегда тенисто и прохладно.

Гульшагида на минуту остановилась, залюбовавшись изумительными красками осени. Но ведь парк красив не только в осенние дни. Почему же она раньше не обращала внимания на это? Что сняло сегодня пелену с её глаз? Может быть, она слишком занята была своими личными переживаниями, а теперь обида и горечь начали притупляться, – кто знает…

У калитки остановилась легковая машина. Из неё вышел пожилой, высокий, ещё довольно стройный человек с коротко подстриженными седыми усами, в голубовато-серой шляпе и таком же макинтоше. Это был профессор Абузар Гиреевич Тагиров. Сняв шляпу, он первый поклонился Гульшагиде. Очнувшись от своих дум, она заметила его слишком поздно и, смущённая своей невнимательностью, пробормотала:

– И вас с добрым утром, Абузар Гиреевич!

– Я вижу, вас покорили краски осени, – улыбнулся профессор. – Если хотите насладиться подлинной красотой, идите в лес, Гульшагида. Здесь только имитация… Да, простите, Гульшагида, – вдруг повернул он на другое, – вы что-то совсем забыли нас. Фатихаттай житья мне не даёт: «Когда же приведёшь нашу Гульшагиду?» Сегодня после работы непременно заходите.

Наконец-то рассеянный профессор вспомнил о ней. Что ж, она с радостью зайдёт. Но Гульшагида не решилась спросить о Мансуре, только подумала о нём.

3

Вместе с другими врачами, приехавшими на курсы по усовершенствованию, Гульшагида пошла на лекцию и… не узнала профессора. Это был не тот живой, улыбающийся, находчивый Абузар Гиреевич, каким все привыкли видеть его. Лекцию он читал сбивчиво, разбросанно. И ровный, чёткий голос профессора, и удивительная ясность и законченность его мыслей, и стройная композиция его лекции – всё это как-то поблёкло. Ассистенты, проработавшие вместе с ним много лет, не помнили, чтобы он когда-нибудь был так расстроен. Не закончив одной мысли, он перескакивал на другую, третью, потом возвращался назад или же отвлекался от темы. Порой голос его становился еле слышным. Что это? Внезапный приступ старческой немощи или какая-то неприятность, что выбила его из колеи?

Со стола на стол полетели записки: «Не знаете ли, что с профессором? Может, у него несчастье?» Гульшагида терялась в догадках, – что могло случиться с ним?

Профессор, должно быть, и сам понял, что не в состоянии продолжать лекцию. Извинившись, он покинул кафедру раньше времени.

А произошло вот что.

Утром, как только Абузар Гиреевич вошёл в свой кабинет, явился главврач больницы Алексей Лукич Михальчук. Не успели они поздороваться, зазвонил телефон.

– Да, профессор Тагиров… Да… Это опять вы?.. Послушайте, товарищ Султанмуратова, я ведь уже сказал вам. Я осмотрел вашу мать, она ничем не больна, класть её в больницу нет смысла. У неё всё от возраста и капризов. Получше ухаживайте дома, а в больнице ей будет хуже. И мест у нас свободных нет. Даже коридоры заняты больными… Что? У вас есть другие сведения? Это меня не интересует… Ну… ну, слушаю… Извините, пока заведую кафедрой я, а не Саматов…

Профессор отвёл от уха трубку. Раздражённый голос, обвинявший Тагирова в бессердечии, равнодушии и других страшных вещах, звучал на весь кабинет.

– Спасибо, – иронически сказал профессор и положил трубку.

Алексей Лукич, в крайнем смущении, низко опустил голову. Вчера эта Султанмуратова и на него налетела, подобно злому ветру.

– Абузар Гиреевич, – пробормотал главврач, – как говорится, от греха подальше… Может, найдём как-нибудь одну койку?

– Разве дело в койке, Алексей Лукич? Эта вздорная старуха пока не нуждается в нашей помощи.

– Тем более, – пусть себе лежит…

Алексей Лукич был высок и худощав, с тонким носом на слегка рябоватом, продолговатом лице. Во взгляде его всегда чувствовалась скрытая тревога и грусть. Сегодня он вдобавок страдал от зубной боли и выглядел совсем подавленным. Ему было под шестьдесят. В Казань он приехал после войны, из Белоруссии. Его уговорила переехать сюда жена. Работая в военном госпитале, он женился на враче-татарке. Прежнюю его семью загубили фашисты. Ежегодно во время отпуска он ездил в Белоруссию – навестить дорогие ему могилы. А вернувшись, долгое время не мог прийти в себя.

Сейчас Алексей Лукич был сильно расстроен.

– Она вас съест живьём!.. Это же тигрица, Абузар Гиреевич!

– Моё старое мясо ей придётся не по вкусу, – усмехнулся профессор и махнул рукой, как бы говоря: «Кончим с этим».

Но тут опять зазвонил телефон. Профессор неохотно взял трубку. Послышался низкий мужской голос:

– Абузару Гиреевичу салям… Тютеев. Это же – Тютеев!

У бывшего главврача больницы, ныне работника горздрава, такая уж привычка: сначала он назовёт свою фамилию еле слышно, вкрадчиво, а потом, словно стараясь оглушить, изо всех сил рявкнет басом: «Тютеев!»

Тютеев тоже ходатайствовал о мамаше Султанмуратовой. Это окончательно рассердило профессора.

– Скажите вашей Султанмуратовой: если она вызвала мать погостить, пусть ухаживает за ней дома, а не сплавляет в больницу! Больница не гостиница и не дом отдыха!

– Абузар Гиреевич! – теперь голос Тютеева зазвучал чуть ли не повелительно. – Прошу не забывать, кто такая Султанмуратова.

– Знаю, знаю… Вот Алексей Лукич уже запугивал меня: «Она вас живьём съест». Для меня это не так страшно. Я уже своё пожил. Простите меня, Шахгали, но я не могу лечить, вернее, ухаживать за людьми, единственный недуг которых – старость. Пусть у этих привередливых людей какие угодно будут родственники. Извините, мы не обязаны нянчиться со старухой, у которой есть здоровая, обеспеченная дочь… Что?.. Да не верьте вы причитаниям Султанмуратовой. У самой-то старухи и в мыслях нет ложиться в больницу. Дочь хотела бы уложить её насильно, только потому, что родная мать, видите ли, надоела ей за неделю… Вот так, Шахгали.

Алексей Лукич сидел, обхватив голову руками. Когда профессор положил трубку, он тяжело вздохнул.

– Если вас не съедят, меня-то уж непременно сожрут, – сказал он, поднимаясь с места. – Тютеев взбесится пуще Султанмуратовой. Он и раньше выискивал, к чему бы придраться, теперь – того хуже…

Алексей Лукич, пробормотав, что надо выдернуть этот проклятый зуб, вышел, согнувшись. Профессор не удерживал его. Оставшись один, широко распахнул окно. Смотри-ка, под яблонями красным-красно от упавших за ночь анисовых яблок. Надо сказать, чтоб подобрали… Возле сарая висят, трепещут на ветру закапанные йодом простыни и наволочки. По забору крадётся пёстрая кошка, – должно быть, хочет поймать голубя – на больничном дворе голубей несчётное количество. В укромном уголке между поленницами дров больничный пёс Байгуш греет на нежарком солнышке брюхо.

Взгляд Тагирова остановился на кустах шиповника. Под осень кусты зацвели второй раз. Это позднее цветение напомнило профессору о чём-то смутном, далёком. О чём именно – он так и не вспомнил.

Стук в дверь. Вошёл Салахетдин Саматов – один из лечащих врачей терапевтического отделения. Ему под тридцать. Маленькая круглая голова, узкое лицо, острый нос, короткие чёрные усики.

– Извините, Абузар Гиреевич, – начал он, наклонив голову, – я хочу побеспокоить вас большой просьбой.

– Добро пожаловать, Салах. Я слушаю.

– Неудобно, конечно… Всё же я решился… Надеюсь, не откажете. Я хотел обратиться к Алексею Лукичу, но он только рукой махнул. Окончательно превратился в администратора. Не считается с чужим горем…

– Вы явились жаловаться на Алексея Лукича? – нахмурился профессор.

– Боже сохрани! – заулыбался Саматов. – Просто к слову пришлось.

– Тогда – слушаю.

– Меня попросил очень близкий мне человек, Абузар Гиреевич. Умоляет устроить мать в больницу.

– Вы осмотрели больную?

– Нет, ещё не успел, Абузар Гиреевич.

– А я уже осмотрел, Салахетдин, – сказал профессор и укоризненно покачал головой. – Не думал я, что вы проявите такую поспешность. Вы уже обещали этому человеку?

– Да, разжалобился и пообещал, Абузар Гиреевич. Вы уж, пожалуйста, выручите меня. В другой раз буду осторожней.

Профессор прошёлся по кабинету, опять остановил смягчённый взгляд на кустах шиповника, и опять что-то смутное шевельнулось в сердце.

– Вы, Салахетдин, забыли самую первую заповедь отца медицины – Гиппократа. Он говорил: «Прежде всего осмотри больного», – профессор ткнул пальцем в грудь Саматову. – Такая забывчивость непростительна для лечащего врача, хотя бы и молодого. Я ничем не могу помочь. Не имею права отдавать койку человеку, который не нуждается в ней.

Их разговор был прерван стуком в дверь. На этот раз – дежурная сестра.

– Что вам, Диляфруз? – мягко спросил Тагиров.

– Вас давно ждёт одна старушка, Абузар Гиреевич.

– Кто? Мать Султанмуратовой?

– Нет, это другая. Русская старушка.

– Что она хочет?

– Точно не говорит, Абузар Гиреевич. Только жалуется: «Приехала издалека, очень хочу повидать профессора».

– Сказала бы уж: дескать, из Тулы, обещает подарить самовар, – проворчал Салах. Он стоял в углу, бледный от злости.

Диляфруз мельком взглянула на него, сказала с упрёком:

– Пожалуйста, не насмехайтесь, Салах-абы… – И повернулась к профессору: – Старушка просила передать, что её зовут тётя Аксюша. Об остальном, говорит, сам профессор догадается…

– Кто, кто? – быстро переспросил Тагиров. – Тётя Аксюша?.. Где она? Приведите её скорей! Сейчас же, сейчас же! – всё ещё кричал Абузар Гиреевич вслед выбежавшей сестре.

Саматов, ядовито усмехнувшись, покинул кабинет. Профессор даже не заметил этого. Он беспокойно думал: «Неужели та самая тётя Аксюша? Как она очутилась здесь?»

1
...
...
20