Читать книгу «Русский путь братьев Киреевских» онлайн полностью📖 — А. Малышевского — MyBook.
image

…Потом я отправился к Титову[329] и Кошелеву[330]. Обедали мы вместе с Жуковским, который остался дома нарочно для меня, расспрашивал про Долбино, про Мишенское. Все дома, говорит он, все следы прежнего уже не существуют. В Москве я не знал ни одного дома, они сгорели, перестроены, уничтожены, в Мишенском также, в Муратове также. И это, казалось ему, было отменно грустно. После обеда он лег спать в моей комнате, я также. Ввечеру он отправился в Эрмитаж, а ко мне пришел Кошелев и увел меня к Одоевскому[331], где ждал Титов. Кошелев и Титов, – оба зовут меня переехать к ним, но кажется, что я не стесняю Жуковского. Здесь я останусь до следующей среды, до 22-го января» (12 января 1830 года)[332].

«Я пошел осматривать петербургские улицы и зашел в лавку к Смирдину[333]. “Вертер”, который у него был, уже весь продан[334]. Он просит прислать ему экземпляров 20 на комиссию. Полевого “Истории”[335] у него разошлось около 200 экз., то есть почти все, на которые он подписался. “Юрий Милославский” был расхвачен в одну минуту, и теперь его в Петербурге нельзя найти до нового получения из Москвы. Видел там “Денницу”[336], и ее издание мне очень понравилось. Скажите это Максимовичу[337], которому кланяются все здешние и я включительно. Выйдя из лавки Смирдина, я озяб порядочно и отправился обедать к Демуту[338], оттуда к Титову, там домой. Ввечеру явились Титов и Одоевский, с которыми мы просидели до часу ночи. Жуковский, который сидел вместе с нами, был очень мил, весел, любезен, несмотря на то что его глаза почти слипались, как говорит Вася[339], ибо он обыкновенно ложится в 10 часов. Он рассказывал много интересного про свое путешествие, про Жан-Поля, говорил об “Истории” Полевого, об “Юрии Милославском” и пр., словом, выискивал разговор общезанимательный. Я еще не описал вам его образа жизни, потому что не хорошо знаю его и не успел расспросить всего подробно» (14 января 1830 года)[340].

«Я всякий день вижусь с своими петербуржцами: с Титовым, Кошелевым, Одоевским и Мальцевым[341]. Пушкин был у нас вчера и сделал мне три короба комплиментов об моей статье[342]. Жуковский читал ему детский журнал[343], и Пушкин[344] смеялся на каждом слове, и все ему понравилось. Он удивлялся, ахал и прыгал, просил Жуковского “Зиму” напечатать в “Литературной газете”[345], но Жуковский не дал. На “Литературную газету” подпишитесь непременно, милый друг папенька, – это будет газета достоинства европейского, большая часть статей в ней будет писана Пушкиным, который открыл средство в критике, в простом извещении о книге, быть таким же необыкновенным, таким же поэтом, как в стихах. В его извещении об “Исповеди амстердамского палача”[346] вы найдете, как говорит Жуковский, и ум, и приличие, и поэзию вместе.

…Жуковского опять нет дома, у него почти нет свободной минуты, оттого немудрено ему лениться писать. Вчера, однако, мы виделись с ним на минуту поутру и вместе провели вечер с Пушкиным» (15 января 1830 года)[347].

«Дни мои проходят все одним манером. Поутру я встаю поздно, часов в 11, пишу к вам, потом одеваюсь, кто-нибудь является ко мне или я отправляюсь куда-нибудь; потом обедаю по большей части в трактире, после обеда я сплю или гуляю; ввечеру, если дома, то с Жуковским, а если не дома, то с петербургскими московцами; потом еду к вам в Москву, то есть ложусь спать; в эти два часа, которые проходят между раздеванием и сном, я не выхожу из-за Московской заставы. Вчера Жуковский сделал вечер, как я уже писал к вам; были все, кого он хотел звать, выключая Гнедича[348], место которого заступил Василий Перовский[349], и, следовательно, число 12 не расстроилось. Жуковский боялся тринадцати, говоря, что он не хочет, чтобы на моем прощальном вечере было несчастное число. Чтобы дать вам понятие о Крылове[350], лучше всего повторить то, что говорит об нем Жуковский, то есть что это славная виньетка для его басен: толстый, пузатый, седой, чернобровый, кругломордый, старинный, в каждом движении больше смешной, чем острый. Пришел Мальцев. Прощайте до завтра» (17 января 1830 года)[351].

«Вчера я еще раз осматривал Эрмитаж. Я употребил на это три часа: стоял перед некоторыми картинами более 1/4 часа и потому все еще не видал большей половины, как должно. <…> Потом домой, где проспорил с Василием Андреевичем до 1-го часа о фламандской школе и, кажется, опять оставил о себе такое же мнение, какое он имел обо мне после первого нашего свидания в 26 году. Но я не раскаиваюсь: когда-нибудь мы узнаем друг друга лучше. Он читал мне некоторые стихи свои, давнишние, но мне неизвестные, – к фрейлинам, к Нарышкину, на заданные рифмы и пр. Cette profanation du génie choque[352]. Теперь он не пишет ничего, и тем лучше. Поэтическое дело важнее поэтических стихов. Но, окончивши, ему опять хочется возвратиться к поэзии и посвятить остальную жизнь греческому и переводу “Одиссеи”. <…> Жуковский надавал мне кучу рекомендательных писем в Берлин и Париж, кроме того, подарил мне свою дорожную чернильницу и ящик со складными перьями. Он читал письма Петрушины[353] и говорит об них с большим чувством. В самом деле письма брата так хороши, что по ним можно узнать его» (20 января 1830 года)[354].

21 января 1830 года все тот же В. А. Жуковский проводил И. В. Киреевского до дилижанса, о чем в тот же день сообщил своей дорогой племяннице: «Нынче в 10 часов отправился наш милый странник в путь свой, здоровый и даже веселый. Мы с ним простились у самого дилижанса, до которого я его проводил. Ему будет хорошо ехать. Повозка теплая, просторная, он не один, хлопот не будет никаких до самого Берлина. Дорога теперь хороша, и езда будет скорая. В Берлине ему будет, надеюсь, приятно. Я снабдил его письмами в Ригу, Берлин и Париж. В Риге один мой добрый приятель поможет ему уладить свои экономические дела, то есть разменять деньги выгоднейшим образом. В Берлине мое письмо познакомит его прозаически с нашим послом, который даст ему рекомендательные письма далее, и поэтически с Гуфландом[355], который потешит душу его своею душою. В Париже он найдет Тургенева[356], которого я просил присоединить его к себе и быть ему руководцем на парижском паркете. Для меня он был минутным милым явлением, представителем ясного и печального, но в обоих образах драгоценного прошедшего и веселым образом будущего, ибо, судя по нему и по издателям нашего домашнего журнала <…> и еще по мюнхенскому нашему медвежонку[357], в вашей семье заключается целая династия хороших писателей – пустите их всех по этой дороге! Дойдут к добру. Ваня – самое чистое, доброе, умное и даже философическое творение. Его узнать покороче весело. Вы напрасно так трусили его житья-бытья в Петербурге: он не дрожал от холода, не терпел голода в трактире; он просто жил у меня под родным кровом, где бы и вам было место, если бы вы его проводить вздумали, и напрасно не вздумали. К несчастью, по своим занятиям я не мог быть с ним так много, как бы желал, но все же мы пожили вместе. Я познакомил его с нашими отборными авторами, показывал ему Эрмитаж. Более вместе нигде быть не удалось. Но Петербург от него не убежит: через 2 года вы приедете его встретить здесь и вместе с ним и со мною все осмотрите. Удивляюсь, что вы не получали писем от него. Он писал их несколько раз с дороги и почти всякий день из Петербурга. Я не писал оттого, что он писал. Теперь пишу об нем, чтобы вы были совершенно спокойны на его счет: здоров и весел. До известной вам раны[358] я не прикасался, дорога затянет ее»[359].

Пребывание И. В. Киреевского за границей было не столь продолжительным, как предполагалось; 16 ноября 1830 года он вновь оказался в Москве среди близких и друзей. В. А. Жуковский, узнав о возвращении Ивана, обратился к нему с письмом, в котором попытался со свойственной ему деликатностью указать на возможные планы жизни: «Холера заставила тебя сделать то, что ты всегда сделаешь, то есть забыть себя и все отдать за милых… Прости, мой милый Курций[360]. Думая о том, каков ты и как совершенно во всем похож на свою мать, убеждаюсь, что ты создан для внутренней, душевной жизни, нежели для практической на нашей сцене. Живи для пера и для нескольких сот крестьян, которых судьба от тебя зависит: довольно для твоего сердца»[361]. Примерно так И. В. Киреевский и поступил: зиму 1831 года прожил в Долбино, лето – на даче в Ильинском, где написал волшебную сказку «Опал» и вместе с Н. М. Языковым несколько шуточных пьес.

В сентябре 1831 года И. В. Киреевский подает прошение в Московский цензурный комитет о разрешении издавать журнал наук и словесности «Европеец», о чем не просто уведомляет все того же Жуковского, а обращается к нему за духовной поддержкой и дружеским участием: «Милостивый государь Василий Андреевич! Издавать журнал такая великая эпоха в моей жизни, что решиться на нее без Вашего одобрения было бы мне физически и нравственно невозможно. Ни рука не подымется на перо, ни голова не осветится порядочной мыслью, когда им не будет доставать Вашего благословения. Дайте ж мне его, если считаете меня способным на это дело; если ж вы думаете, что я еще не готов к нему или что вообще, почему бы то ни было, я лучше сделаю, отказавшись от издания журнала, то все-таки дайте мне Ваше благословение, прибавив только журналу not to be[362]! Если ж мой план состоится, то есть если Вы скажете мне: издавай! (потому что от этого слова теперь зависит все), тогда я надеюсь, что будущий год моей жизни будет небесполезен для нашей литературы даже и потому, что мой журнал заставит больше писать Баратынского и Языкова[363], которые обещали мне деятельное участие. Кроме того, журнальные занятия были бы полезны и для меня самого. Они принудили и приучили бы меня к определенной деятельности, окружили бы меня mit der Welt des europaischen wissenschaftlichen Lebens[364] и этому далекому миру дали бы надо мной силу и влияние близкой существенности. Это некоторым образом могло бы мне заменить путешествие. Выписывая все лучшие неполитические журналы на трех языках, вникая в самые замечательные сочинения первых писателей теперешнего времени, я из своего кабинета сделал бы себе аудиторию европейского университета, и мой журнал, как записки прилежного студента, был бы полезен тем, кто сами не имеют времени или средств брать уроки из первых рук. Русская литература вошла бы в него только как дополнение к европейской, и с каким наслаждением мог бы я говорить о Вас, о Пушкине, о Баратынском, о Вяземском[365], о Крылове, о Карамзине[366] на страницах, не запачканных именем Булгарина; перед публикой, которая покупает журнал не для модных картинок, имея в памяти только тех читателей, которые думают и чувствуют не на слово, которых участие возвышает деятельность, и забыв, что есть на свете другие. Но разумеется, что все это может быть хорошо только за неимением лучшего. Когда-то хотел издавать журнал Пушкин; если он решится нынешний год, то, разумеется, мой будет уже лишний. Тогда, так же, как и в случае вашего неодобрения, я буду искать других занятий, другого поприща для деятельности и постараюсь настроить мысли на предметы не литературные. Решите ж участь Вашего И. Киреевского»[367].

В. А. Жуковский ответил, не мешкая, через своего старинного друга А. И. Тургенева: «Ивану Киреевскому скажи от меня, что я обеими руками благословляю его на журнал, ибо в душе уверен, что он может быть дельным писателем и что у него дело будет…»[368]. Он же, не задумываясь о последствиях для себя, бросился к императору Николаю Павловичу спасать незадачливого издателя, которому после публикации программной статьи «Девятнадцатый век», в которой власти усмотрели веяния Французской революции, была уготована ссылка. В ответ на доклад III отделения собственной его императорского величества канцелярии Жуковский изложил свои суждения: «Я перечитал с величайшим вниманием в журнале “Европеец” те статьи, о коих Ваше Императорское Величество благоволили говорить со мною и, положив руку на сердце, осмеливаюсь сказать, что не умею изъяснить себе, что могло быть найдено в них злонамеренного. Думаю, что я не остановился бы пропустить их, когда бы должен был их рассматривать как цензор.

В первой статье, “Девятнадцатый век”, автор судит о ходе европейского общества, взяв его от конца XVIII в. до нашего времени, в отношении литературном, нравственном, философическом и религиозном; он не касается до политики (о чем именно говорит в начале статьи), и его собственные мнения решительно антиреволюционные, об остальном же говорит он просто исторически. В некоторых местах он темен, но это без намерения, а единственно оттого, что не умел выразиться яснее, что не только весьма трудно, но и почти неизбежно на русском языке, в котором так мало терминов философических. Это просто неумение писателя. Но и в этих темных местах (если не предполагать сначала дурного намерения в авторе, на что нет никакого повода), добравшись с трудом до смысла, не найдешь ничего предосудительного, ибо везде говорится исключительно об одной литературе и философии и нет нигде ничего политического. Сии места, вырванные из связи целого, могли быть изъяснены неблагоприятным образом, особливо если представить их в смысле политическом, но прочтенные в связи с прочим, они совершенно невинны. Какие это именно места, я не знаю, ибо я прочитал статью в связи и ничего в ней не показалось мне предосудительным. В замечаниях на комедию “Горе от ума” автор не только не нападает на иностранцев, но еще хочет, в смысле правительства, оправдать благоразумное подражание иностранному, утверждая, что оно не только не вредит национальности, но должно еще послужить к ее утверждению. Он смеется над нашею исключительною привязанностью к иностранцам, которая действительно смешна, и под именем тех иностранцев, на коих нападает, не разумет тех достойных уважения иностранцев, кои употреблены правительством, а только тех, кои у нас (или родясь в России или переселясь в нее из отечества), под покровительством не русского имени, первенствуют в обществе и портят домашнее воспитание, вверенное им без разбора родителями. Одним словом, он хочет отличить благоразумное уважение к иностранному просвещению, нужное России, от безрассудного уважения к иностранцам без разбора, вредного и смешного.

1
...
...
25