После переезда в Москву Иван и Петр Киреевские начинают, как это было принято в то время, брать частные уроки, главным образом у преподавателей Московского университета. Авдотья Петровна в обучении сыновей отдавала предпочтение молодой профессуре: Н. И. Крылову (римское право), Д. Л. Крюкову (римская словесность), П. Г. Редкину (энциклопедия законоведения), А. И. Чивилеву (политическая экономия и статистика), С. И. Баршеву (уголовные и политические законы). Все они слушали лекции в университетах Германии, в основном Берлинском, и, приступив с 1835 года к преподаванию в Московском университете, пропагандировали философию Гегеля.
Среди профессоров, обучавших братьев Киреевских, были: математик Ф. И. Чумаков, видный ученый и юрист Л. А. Цветаев, известный поэт А. Ф. Мерзляков и. М. Снегирев – фольклорист, составитель сборников пословиц, автор книг о простонародных праздниках, суевериях, лубочных картинках. А. Ф. Мерзляков занимался с Иваном и Петром русской и классической словесностью, И. М. Снегирев – латынью. К А. Ф. Мерзлякову как к преподавателю в кругу Елагиных претензий не имели, однако как к поэту и теоретику русского классицизма относились довольно скептически, не упуская случая высказать критические замечания по его адресу. Так, в одном из писем к В. А. Жуковскому Авдотья Петровна писала: «Не могу утерпеть, чтобы не сказать Вам Мерзлякова чудесного <неразб.>, который Вам покажет, как можно самую поэтическую прекрасную мысль перевернуть в Полишинеля.
Смотри на пышное Востока украшенье
И жизнью веселись,
Когда же страждешь ты и нужно утешенье,
На Запад обернись.
Лучше бы просто: перевернись цук, цук, цук, цук…»[441].
Помимо уже перечисленных преподавателей, в дом Елагиных-Киреевских были приглашены: по курсу права и политической экономии Х.-А. фон Шлёцер, сын известного историка Августа Людвига Шлёцера; по курсу греческого языка И. Д. Байла, преподаватель Московской практической коммерческой академии; по курсу минералогии, физики и сельскому хозяйству профессор М. Г. Павлов. Шлёцер читал свой курс на немецком языке, в основании лекций М. Г. Павлова лежали натурфилософские идеи Шеллинга, что вызывало неподдельный интерес у молодых людей, хорошо осведомленных относительно философских идей общепризнанного немецкого мыслителя.
Об этих годах сохранились воспоминания сверстника и друга И. В. Киреевского, А. И. Кошелева, жившего поблизости, на Большой Мещанской. О пристрастиях молодых людей, осваивающих систематические научные знания, свидетельствуют следующие строчки: «Меня особенно интересовали знания политические, а Киреевского – изящная словесность и эстетика, но мы оба чувствовали потребность в философии. Локка мы читали вместе; простота и ясность его изложения нас очаровала. Впрочем, все научное нам было по душе, и все, нами узнанное, мы друг другу сообщали. Но мы делились и не одним научным – мы передавали один другому всякие чувства и мысли: наша дружба была такова, что мы решительно не имели никакой тайны друг от друга. Мы жили как будто одною жизнью»[442].
Чему отдавал в тот период времени предпочтение П. В. Киреевский, сказать трудно. Еще труднее утверждать о формирующемся у него при изучении русской словесности увлечении народной песенной традицией. По оценке современников, Петр Васильевич с юности, да и всю жизнь, нелюдим, крайне застенчив и необщителен. По словам брата Ивана, это была душа глубокая, горячая, но несокрушимо одинокая. Поэтому судить о его ранней увлеченности фольклором можно лишь по косвенным данным и то в контексте филологического образования. Из дневника И. М. Снегирева известно, что в году, когда он занимался с братьями Киреевскими, его очень занимала мысль о собирании русских народных песен. Так, 13 января 1824 года Снегирев записывает: «Поутру ездил к Погодину[443]. <…> Там же встретил Оболенского[444], магистра; говорили о песнях русских, о необходимости их собирать и рассматривать их содержание, к какому времени относятся, их красоты сравнительно»[445]. В том же дневнике обращает на себя внимание запись от 12 мая 1823 года: «После обеда пошел к Киреевским, дал одному Петру Васильевичу урок, потом с обоими гулял, был в подворье у всенощной»[446]. Такого рода записей несколько, но можно ли на их основании предполагать, что во время занятий и бесед И. М. Снегирев пробудил у своего ученика интерес к фольклористике?! Известно только, что впоследствии профессор стал участником Собрания русских народных печен П. В. Киреевского и цензором его первого сборника, подготовленного к печати, но так и не вышедшего в свет.
В 1822 году была опубликована работа А. Ф. Мерзлякова «Краткое напутствование теории изящной словесности», в которой автор видное место отвел народным мнениям. Книга, по всей вероятности, служила пособием в занятиях Мерзлякова с Иваном и Петром Киреевскими, но считать однозначно, что описываемые в ней эстетические воззрения народа и их значение для литературы захватили ум и воображение младшего из братьев также не представляется возможным.
Имеется и еще один факт, по которому можно судить лишь о неких складывающихся у П. В. Киреевского представлениях о фольклористике как области науки. Речь идет о его знакомстве с выдающимся прогрессивным деятелем славянской филологии Зорианом Яковлевичем Доленго-Ходаковским, вернувшимся в конце 1821 года в Москву из археологической и этнографической экспедиции по северо-восточным губерниям Российской империи. Братья Киреевские помогали Доленго-Ходаковскому в разборе его коллекции. В одном из писем отчиму, А. А. Елагину, Петр Киреевский в шуточном тоне сообщал об этих своих занятиях: «Я же, по несчастию моему, нахожусь теперь под ужасным спудом городищ, которые мучают меня с утра до вечера, и, несмотря на отсутствие политического эконома[447] и верного слушателя Ходаковского, городища нас еще не оставляют и все еще продолжают частные свои визиты. Я уверен, что я буду скоро всех их знать наизусть не хуже самого Ходаковского»[448]. Однако вряд ли П. В. Киреевский в этот момент представлял себе, что в привезенных этнографом материалах кроется его судьба и он свяжет свою жизнь с собиранием русских народных песен. В противном случае чем объяснить его увлеченность в первый период творческой биографии переводами, что было более характерно для развития его литературных интересов, в которых явно угадывается влияние матери.
Очевидно одно: П. В. Киреевский хорошо знал народную поэзию, ее образную лексику и любил иронизировать над ее литературной интерпретацией. Это можно видеть уже в его самых ранних письмах, написанных, как правило, в шутливом тоне и характерной манере. «Милая Маша! – обращается Петр Васильевич к сестре 17 мая 1823 года из Долбина, куда был взят на лето отчимом для обучения хозяйствованию. – Пишу тебе сегодня для того, чтобы в субботу опять не отговориться словом: некогда; к тому же надобно сдержать слово и написать письмо шпанское, то есть крупное.
Шпанские письма разделяются на две части: первая часть состоит из вступления, а вступление гласит тако: мы, слава Богу, здоровы и вам кланяемся; вторая часть воспевает великие подвиги знаменитых витязей.
Часть 1
Мы, слава Богу, здоровы и вам кланяемся.
Часть 2
Эпиграф.
Смутно в воздухе,
Суетно в ухе.
Тредьяковский. Часть 187, стр. 1794.
Что является взорам моим? Какой внезапный гром произвел в моем слухе суету великую?!.. То шаги богатыря могучего, они раздаются по чертогам долбинским подобно грому, катящемуся по заоблачным горам. Он идет как столп вихря, несущийся через поля, очи его сверкают, как огнь в закуренной трубке, стройный стан подобен чубуку черешневому, раздувшиеся ноздри его испускают звук, подобный отдаленному водопаду. Он остановился… Узнаю тебя, могучий!.. То Борис Премудрый, славный богатырь долбинский.
Но что знаменует его приветствие? Десница его разверзла двери, он очутился среди стен небесного цвета и стал перед витязем в белой одежде, сидящим на белоснежном троне и клубами испускающим дым из своей крюкообразной трубки. Загремел глас Бориса Премудрого: “Лошадь оседлана!” И воспрянул витязь в белой одежде. Они идут… идут… и вышли из чертогов,
Кто на статном соловом коне,
Грозный хлыст держа в одной руке,
А в другой узду ременную,
Едет по лесу кудрявому?
То могучий богатырь Дон Петруха…»[449].
Другое письмо, датированное июлем 1824 года, было направлено из Москвы в Долбино брату Ивану. В этот год была его очередь проходить хозяйственную практику в деревне.
«О Юсупов политический![450] Вот какое происшествие у нас подпитчилось: ты пишешь: “Купите, дескать, мне “Историйцу Робертсонца”[451]. А маменька говорит: “И подлинно, что купить приходится”. А я говорю: “Видно, что так!” А ты говоришь: “Да купите-де у Урбена”[452], мне-де мерещится, аль не у него есть такие аглицкие книжицы!» А я-то говорю: “Ну, ну, хорошо, куплю, батюшка, куплю. Ну, только… потом… после того, ну, вот видишь…” Вот как я сказал это. Ну, думаю, что делать? Ведь приходит, что покупать!
Ну вот, и пошел я, наконец, за тридевять земель в тридесятое царство. Шел, шел, шел, шел, шел, шел, шел, шел, шел, шел, шел, шел и вот пришел, наконец, на один необитаемый остров. За морем за океаном стоит там избушка на курьих ножках, и в той избушке живет колдун и чернокнижник; и тот чернокнижник прозывается Урбеном. Ну… вот и вошел я к этому Урбену. “Ну, – говорю, – батюшка, милосердый чернокнижник, есть-де у тебя такая ‘Историйца’?” “Какая ‘Историйца’?” “Которая была бы написана на языке аглицком и называлась бы та книжица Робертсоном?” Ну, нет, сударь! Не тут-то было!..»[453]
Особенность характера Петра Киреевского отвела в сознании современников ему место лишь в тени Ивана Киреевского. Всю жизнь трепетно любивший и почитавший брата Ивана Петр Киреевский вовлекался в его кружки, проникался его интересами и замыслами, занимался разрешением его жизненных коллизий.
Весной 1824 года, сдав так называемый комитетский экзамен для поступления на государственную службу, братья Киреевские были зачислены в Московский архив Государственной коллегии иностранных дел и, приняв присягу, приступили к работе. Здесь же, на Солянке – в старинном доме в Хохловском переулке оказались А. И. Кошелев, братья Дмитрий Владимирович и Алексей Владимирович Веневитиновы, С. П. Шевырев, В. П. Титов, С. А. Соболевский. Так сложился круг «архивных юношей», задавший тон светской жизни Москвы и потому увековеченный А. С. Пушкиным в первых четырех строчках строфы XLIX седьмой главы своего «Евгения Онегина»:
Основной задачей Московского архива Государственной коллегии иностранных дел – места хранения документов Посольского приказа и всей дипломатической переписки – был разбор и публикация «Собрания государственных грамот и договоров». Эта работа, начатая еще в XVIII в. знаменитым историком и архивистом Г.-Ф. Миллером, была продолжена его преемником А. Ф. Малиновским, имевшим снисхождение к молодым сотрудникам, дважды в неделю (понедельник и четверг) являвшимся на службу и проводившим все свободное время за дружескими беседами и сочинительством.
Еще ранее, а именно в 1823 году, Иван и Петр Киреевские вошли в кружок преподавателя Благородного пансиона при Московском университете С. Е. Райча. Поэт, переводчик «Георгик» Вергилия, воспитатель Ф. И. Тютчева и А. Н. Муравьева, Семен Егорович Райч учредил свой «Союз друзей» из коллег (М. П. Погодин и В. И. Оболенский) и воспитанников (князь В. Ф. Одоевский, В. П. Титов, С. П. Шевырев). К ним примкнули бывший ученик Райча А. Н. Муравьев и ученик Оболенского А. И. Кошелев, который в свою очередь привлек к Союзу друзей «архивных юношей». «У нас, – писал М. П. Погодин, – состоялось общество друзей. Собираемся раза два в неделю и читаем свои сочинения и переводы. У нас положено, между прочим, перевести всех греческих и римских классиков и перевести со всех языков лучшие книги о воспитании, и уже начаты Платон, Демосфен и Тит Ливий»[455]. В частности, В. И. Оболенский в 1827 году перевел «Платоновы разговоры о законах» и приступил в 1830-е годы к переводу творений святителя Иоанна Златоуста, придя к выводу, что вершину античной культуры составляет не мифология, а раннехристианская литература.
Буквально через год братья Киреевские становятся членами Общества любомудрия: В. Ф. Одоевский (председатель), Д. В. Веневитинов (секретарь), А. И. Кошелев, Н. М. Рожалин, В. П. Попов, С. П. Шевырев, Н. А. Мельгунов. Молодые скептики, объединившиеся вокруг идей Канта, Фихте, Шеллинга, Окена, Гёрреса, тайно собирались субботними вечерами в квартире В. Ф. Одоевского. «Тут, – вспоминал А. И. Кошелев, – мы иногда читали наши философские сочинения, но всего чаще и по большей части беседовали о прочтенных нами творениях немецких любомудров. Начала, на которых должны быть основаны всякие человеческие знания, составляли преимущественный предмет наших бесед; христианское учение казалось нам пригодным только для народных масс, а не для любомудров. Мы особенно высоко ценили Спинозу, и его творения мы считали много выше Евангелия и других Священных Писаний»[456].
Одновременно с тайными заседаниями Общества любомудров проходили и заседания в более широком составе («вторники» Д. В. Веневитинова), в которых принимала участие молодежь из среды Московского университета и университетского Благородного пансиона: В. П. Титов, А. В. Веневитинов, А. С. Хомяков, И. С. Мальцев, В. П. Андросов и др. Не случайно название любомудры имеет расширенную трактовку применительно ко всему кругу московской молодежи того времени.
Мечтали о распространении серьезного и здравого классического образования, об освобождении крестьян и пробуждении у народа подлинного религиозного чувства. Сочувственно отнеслись к идеям государственных преобразований декабристов, поддержав идеи, но не преступные способы их осуществления[457], почему после подавления восстания на Сенатской площади и прокатившихся арестов с особой торжественностью предали огню и устав, и протоколы Общества любомудрия[458].
Конец лета – начало осени 1826 года было временем последних встреч московского идеалистического юношеского кружка. В августе Москва ожидала прибытия для венчания на царство нового государя Николая Павловича. «Архивные юноши», как и прочие служащие, должны были присутствовать на официальных торжествах. Оставшись без летних отпусков, друзья проводили время в прогулках по московским окрестностям. Настроения этих дней навеяли И. В. Киреевскому пафос его первого литературного произведения «Царицынская ночь»: «Ночь застала веселую кавалькаду в двух верстах от Царицына. Невольно изменили они быстрый бег лошадей своих на медленный шаг, когда перед ними открылись огромные пруды – красноречивый памятник мудрого правления Годунова. Шумные разговоры умолкли, и тихие мысли сами собой пошли разгадывать прошлую жизнь отечества.
Между тем взошел месяц. Он осветил неровную узкую дорогу, открыл дальние поля и рощи и отразился в спокойных водах. Ночь была тихая, на небе ни одной тучи и все звезды.
Владимир первый прервал молчание.
– Мне пришла мысль, – сказал он, – представить Борисово царствование в романе. Нет ничего загадочнее русского народа в это время. Не все же кланялись восходящему солнцу. Представьте же себе человека, который равно ненавидит Годунова как цареубийцу-похитителя, и Гришку как самозванца; к чему привяжет он слово отечество? Мне кажется, здесь в первый раз русский задумался об России. К тому же голод, чума, безлюдные войны, беспрестанные восстания народа и все бедствия того времени должны были невольно связать умы в одно общее стремление, и этим только объясняется после возможность успехов Минина и Пожарского. Пруды эти, где работали тысячи, собранные со всех концов государства, вероятно, также немало помогли мыслям перебродить в народе. Но для романа я избрал бы человека, не названного историей, воспитанного при дворе Грозного во всех предрассудках того времени, и старался бы показать, как сила обстоятельств постепенно раскрывала в нем понятие лучшего, покуда, наконец, польское копье не положило его под стеной освобожденного Кремля.
– Конечно, такое лицо будет зеркалом того времени, – сказал Фальк, – и работа даст много пищи воображению и сердцу. Но берегись только, чтобы не нарядить девятнадцатый век в бороду семнадцатого.
– Неужели ж ты думаешь, – отвечал Владимир, – что, переносясь в прошедшее, можно совершенно отказаться от текущей минуты? А когда бы и можно было, то должно ли? Только отношения к нам дают смысл и цену окружающему, и потому одно настоящее согревает нам историю.
– Да, – сказал Черный, – кому прошедшее не согревает настоящего?
Завязался спор, но скоро остановило его новое явление: из-за рощи показался гроб – царский дворец.
– Все строения Баженова, – сказал Вельский, – замечательны какой-нибудь мыслью, которую он умел передать своим камням, и мысль эта почти всегда печальная и вместе странная. Кому бы пришло в голову сделать гроб из потешного дворца Екатерины? А между тем какая высокая поэзия: слить земное величие с памятью о смерти и самую пышность царского дворца заставить говорить о непрочности земных благ. Этот недавний дворец для меня красноречивее всех развалин Рима и Гишпании.
– Он сам развалина, – сказал Фальк, – Екатерина никогда не жила в нем, и от самого построения он оставался пустым, а теперь без окон и дверей. Мысль поэта-художника, говорят, не понравилась государыне.
В таких разговорах друзья приблизились к саду, переехали мост, у трактира сошли с лошадей и, отправляясь осматривать красоты Царицына, не позабыли заказать себе сытного ужина.
О проекте
О подписке