Наибольшее распространение среди исследователей «говорящих» антропоидов получила предложенная американским лингвистом Ч. Хоккетом система общих свойств, присущих, по его мнению, языку человека: семантичность, продуктивность, перемещаемость, культурная преемственность и др.[10] Анализируя ее, авторы настоящей книги отмечают (с. 133, 134), что, с одной стороны, «часть этих свойств, но лишь очень небольшая, присуща и естественным языкам животных (например, семантичность)», но с другой стороны, «критерии Хоккета отнюдь не исчерпывают всех параметров, которым должно удовлетворять языковое поведение обезьян». Поэтому к ним добавляются еще некоторые критерии, применявшиеся в работах других исследователей.[11]
Кажется уместным напомнить здесь позицию Н. Хомского и коснуться общих свойств языка человека, которые он формулирует, анализируя взгляды Декарта на язык. «Нормальное использование языка» является 1) «новаторским и потенциально бесконечным по разнообразию», 2) «свободным от управления какими-либо внешними или внутренними стимулами, доступными обнаружению» и 3) «связным и „соответствующим ситуации“», позволяющим «отличить нормальное использование языка от бреда сумасшедшего или от выхода вычислительной машины с датчиком случайных чисел». И далее: «В действительности, как правильно заметил сам Декарт, язык является человеческим достоянием, специфическим именно для данного вида, и даже на низких уровнях интеллекта, на уровнях патологических, мы находим такую степень владения языком, которая совершенно недоступна обезьяне, которая в других отношениях может и превосходить слабоумного человека в способности решать задачи или в других видах адаптивного поведения».[12]
5. Чтобы проиллюстрировать справедливость процитированной выше неявной претензии авторов книги к лингвистике, коснемся теперь двух конструктивных определений языка, стоящих на разных «полюсах»: весьма общего, семиотического определения Ю. М. Лотмана и вполне специального, лингвистического определения И. А. Мельчука.
Начнем с семиотического определения. «Под языком мы будем понимать всякую коммуникационную систему, пользующуюся знаками, упорядоченными особым образом <…>. Всякий язык пользуется знаками, которые составляют его „словарь“, всякий язык обладает определенными правилами сочетания этих знаков, всякий словарь представляет собой определенную структуру, и структуре этой свойственна иерархичность… Язык есть форма коммуникации между двумя индивидами… Понятие „индивидуум“ удобнее будет заменить „передающим сообщение“ (адресантом) и „принимающим сообщение“ (адресатом)».[13]
Это определение, благодаря наличию в нем правил сочетания знаков, отделяет языки «от тех промежуточных систем, которыми, в основном, занимается паралингвистика, – мимики, жестов и т. п.» (там же, с. 15). В то же время оно, ввиду своей общности, непригодно для наших целей, поскольку охватывает и языки программирования и языки искусства. Однако, если принять, что 1) адресат и адресант коммуникации – живые существа и 2) знаки языка являются условными, символическими (а не иконическими, как в языках искусства), класс охватываемых определением Лотмана языков существенно сузится в нужном нам направлении.
Рассмотрим теперь лингвистическое определение. «Естественный язык – это особого рода преобразователь, выполняющий переработку заданных смыслов в соответствующие им тексты и заданных текстов в соответствующие им смыслы. <…> Слово „смысл“ употребляется нами как синоним фрегевского Sinn „смысл“, моррисовского „сигнификат“, карнаповского „интенсионал“ и соссюровского signifié; традиционным соответствием всем этим терминам в лингвистике является весьма расплывчатый термин „значение“… Обозначаемому указанными терминами понятию противопоставляется… „денотат“ (Ч. Моррис, А. Чёрч), „экстенсионал“ (Р. Карнап), „референт“… т. е. нечто, имеющее место в реальной действительности, в частности – предмет, событие и т. п. <…> Смысл есть, по определению, инвариант всех синонимических преобразований, т. е. то общее, что имеется в равнозначных текстах».[14] Текстом в этом определении называется разборчивая дискретная запись устной речи.
Как мы видим, в этом определении также имеется упорядоченная (синтаксическими правилами) последовательность языковых знаков (текст), вообще говоря, не обязательно речевых – это может быть и фиксированная дискретная последовательность жестов языка глухонемых и пр. «Индивидуумы» (носители языка, т. е. обладатели такого преобразователя) обмениваются текстами, осуществляя посредством языка коммуникативную функцию. Один индивидуум порождает текст, вкладывая в него нужный смысл (осуществляет преобразование Смысл → Текст), а другой, восприняв этот текст, извлекает из него этот смысл (осуществляет обратное преобразование Текст → Смысл).
Определение И. А. Мельчука обладает одной специфической чертой, не позволяющей считать его общим определением человеческого языка. А именно: определенный таким образом («изнутри») язык перестает быть самостоятельной коммуникативной системой, не зависящей от информации, которую он передает. В самом деле, язык определен как инструмент для передачи смыслов, т. е. только своей информации. Ведь смысл – так, как он определен в модели, – это часть языка; убираем язык – исчезает и смысл. Каждый человек – носитель естественного языка, а стало быть, и потенциального смысла этого языка – множества всех смыслов, которые этот язык способен выразить своими текстами. Поэтому применительно к людям (или автоматам, ориентированным на смысл) это определение вполне годится. Но антропоид не владеет человеческим языком, и поэтому к его языковому поведению оно неприменимо.
Для придания определению необходимой общности его следует «разомкнуть», т. е. определить язык независимо от информации, которую он передает.[15] Иными словами, передаваемая информация должна быть внеположна языку и его смыслам: есть некоторая информация, которую один индивидуум желает передать другому индивидууму, и есть человеческий язык, который посредством своих смыслов позволяет это сделать.
Эти по необходимости краткие рассуждения дают основание предположить, что требуемое определение находится где-то между определениями Лотмана и Мельчука (ближе к последнему).[16]
6. Среди других проблем лингвистического характера, важных для осмысления феномена «„говорящие“ обезьяны», отметим еще две: детализацию структуры знака и объяснение правил сочетания знаков, т. е. правил «сложения» их значений.
Привычное определение знака, задаваемое семантическим треугольником Имя – Значение → Референт (реальный предмет), оказывается явно недостаточным. Приведу один пример.
Горилла Коко, увидев человека в маскарадной маске, «сказала»: «ШЛЯПА ГЛАЗÁ» (шляпа для глаз) (с. 160). Обсуждая это употребление с проф. Б. А. Успенским, я предположил, что это метафора: компонент значения «защищать верхнюю часть головы (от холода, дождя, солнца)» переносится на маску – «защищать глаза». Нет, возразил он, – это детский язык: ребенок видит самолет и говорит «БАБОЧКА», осуществляя референцию по внешнему сходству.
И с этим трудно не согласиться. Оба выражения, по-видимому, продукт типичного для двухлетнего ребенка «комплексного мышления» (по Выготскому), при котором референты слóва связаны с ним не единым понятием (общим для них свойством), а посредством «внешней» связи и поэтому образуют не класс, а «комплекс». «В понятии предметы обобщены по одному признаку, а в комплексе – по самым разным фактическим основаниям».[17] И Коко и ребенок осуществили референцию на основе случайного внешнего сходства (шляпы – с маской, бабочки – с самолетом), игнорируя «понятия» шляпы и бабочки. Таким образом, следуя Выготскому, необходимо различать «понятийный» и «комплексный» тип значения знака, поскольку «слова ребенка могут совпадать со словами взрослого в их предметной отнесенности, но не совпадать в значении».[18]
В связи со сказанным заметим, что при анализе способности шимпанзе понимать отдельные слова С. Сэвидж-Рамбо учитывает четыре признака, благодаря которым «адресат может представить себе предмет (событие), отделенное во времени и в пространстве» от воспринятого символа (с. 203 наст. изд.).
Не менее важен и анализ взаимодействия понятий, например, в нередких случаях «словотворчества». Так, шимпанзе Уошо называла лебедя «ПТИЦА ВОДА» (с. 159). Что это: сложный знак «водная птица» или просто сообщение о том, что «птица на воде (плывет по воде)»? По-видимому, все-таки первое, если учесть многократные случаи подобных употреблений:
…шимпанзе Люси, владевшая скромным лексиконом всего из 60 знаков, <…> всегда выбирала для наименований предметов наиболее характерные свойства: чашка – «СТЕКЛО ПИТЬ», огурец – «БАНАН ЗЕЛЕНЫЙ», невкусная редиска – «ЕДА БОЛЬ ПЛАКАТЬ» (с. 160).
7. Мы обрисовали некоторые возможности привлечения лингвистических знаний для проекта «„говорящие“ обезьяны». Однако не следует упускать из виду и обратный процесс: влияние успешного усвоения высшими приматами элементов человеческого языка на лингвистические концепции. Коснемся лишь двух аспектов: а) семантических описаний и б) роли языка в познавательной деятельности человека.
Среди принципов семантического описания языка, принятых в Московской семантической школе – выдающемся отечественном направлении, – отметим следующие: «Значения всех содержательных единиц данного языка – лексических, морфологических, синтаксических и словообразовательных – могут и должны быть описаны на одном и том же семантическом метаязыке». Этот метаязык представляет собой «упрощенный и стандартизованный подъязык описываемого естественного языка», в который «подбираются относительно простые слова, грамматические формы слов и синтаксические конструкции в их основных значениях».[19]
Нетрудно видеть, что эти принципы ориентированы на замкнутое описание семантики языка, поскольку метаязыком является подъязык описываемого языка, в котором словарь образован ограниченным подмножеством простых слов этого же языка (очевидно понятных всем его носителям). Стало быть, тот, кто не знает этого подъязыка и не понимает значений его простых слов, заведомо не сможет воспользоваться такими метаописаниями. Cр. толкование числительного два: «один и один».[20] В нем не только числительное один, но и союз и «является семантическим примитивом» (там же, с. 405). Далее в статье приводится ряд тонких наблюдений о семантике и числительных и союза и, но я сейчас говорю не о содержании толкования, а о его замкнутой форме.
Заметим, что другой выдающийся лингвист – Анна Вежбицкая – принимает более сильную гипотезу: фундаментальные человеческие смыслы («семантические примитивы») «являются врожденными или, другими словами… являются частью генетического кода человека». Поэтому можно надеяться на выявление «лексических универсалий» – единого для разных языков набора семантических примитивов, поскольку «каждый такой набор есть не что иное, как одна из лингвоспецифических манифестаций универсального набора фундаментальных человеческих смыслов».[21] Тем самым семантическое описание человеческого языка оказывается совершенно «непроницаемым» извне, полностью замкнутым.[22]
Если раньше трудно было представить себе какого-либо «внешнего» индивидуума, заинтересованного в постижении человеческого языка (разве что инопланетянина), то теперь он стал вполне реален – это «братья наши меньшие», человекообразные обезьяны. Для них, не владеющих человеческим языком, такое описание недоступно.[23]
Коснемся теперь роли языка в познании действительности. Некоторые исследователи (и лингвисты, и психологи) отводят языку в этой сфере основополагающую роль, ср.: «Хорошо известно вообще, что язык моделирует мир. Но одновременно он моделирует и самого пользователя этим языком, то есть самого говорящего. В этих условиях именно язык оказывается первичной феноменологической данностью».[24]
Данная точка зрения непосредственно связана со знаменитой гипотезой Сепира – Уорфа, согласно которой люди, говорящие на одном языке, понимают друг друга прежде всего потому, что неосознанно пользуются одной и той же системой классификации явлений действительности.[25]
Приведенные выше примеры из предлагаемой читателю книги (а это лишь их малая доля) показывают, что в некоторых основных чертах «говорящие» обезьяны классифицируют действительность сходным с человеком образом. Авторы книги обращают на этот факт особое внимание:
Шимпанзе делили явления окружающей действительности на те же концептуальные категории, что и люди. Так, например, знаком «БЭБИ» все обезьяны обозначали и любого ребенка, и щенят, и кукол. <…> Уошо делала жест «СОБАКА» и когда слышала собачий лай, и когда встречала собак, и когда видела их изображения – независимо от породы, хотя чихуахуа не слишком похожи на сенбернаров или догов <…>. Аналогичные фазы процесса обобщения наблюдаются и у детей в становлении речи (с. 161).[26]
Кроме того, известны случаи, когда человекообразная обезьяна успешно усваивала языковые навыки в довольно позднем возрасте. Например, горилла Майкл начал обучаться языку-посреднику амслен в три с половиной года и достиг весьма впечатляющих результатов (с. 170 наст. изд.). Можно предположить, что в этом случае его доязыковая система понятий («модель мира») в значительной мере уже была сформирована и лишь дополнялась и модифицировалась усваиваемыми элементами языка. Так, известно, что обезьяны не любят и боятся собак, поэтому естественно полагать, что понятие «собака» формируется у них до усваиваемого позднее знака «СОБАКА», который модифицирует это доязыковое понятие, делая его значением знака.
В связи с этим нельзя не учитывать и положение Л. С. Выготского о том, что у ребенка «до известного момента и то и другое развитие (мышления и речи. – А. К.) идет по различным линиям, независимо друг от друга. В известном пункте обе линии пересекаются, после чего мышление становится речевым, а речь становится интеллектуальной».[27] Все это, как кажется, оставляет пока открытым вопрос о степени влияния языка на его носителя и его модель мира.
8. В отличие от людей, «говорящие» обезьяны проблему «идентификации» своего языка давно решили: по их мнению, он безусловно человеческий. А поскольку язык – уникальный признак человека, то, стало быть, и сами они «стали людьми». Этот их вывод обнаруживался многократно. Уошо «…нимало не сомневаясь, причисляла себя к людскому роду, а других шимпанзе называла „черными тварями“. Человеком считала себя и Вики… когда перед ней поставили задачу отделить фотографии людей от фотографий животных, свое изображение она уверенно поместила к изображениям людей, положив его поверх портрета Элеоноры Рузвельт, но когда ей дали фотографию ее волосатого и голого отца, она отбросила его к слонам и лошадям».[28]
Эта комичная претензия «говорящих» обезьян гораздо более осмысленна, чем кажется на первый взгляд.
В 1970 году, благодаря усилиям Роджера Футса, ассистента А. Гарднера, возникла колония «говорящих» обезьян. Первой в ней оказалась Уошо, оставшаяся «без работы» после окончания опытов Гарднера. Затем к ней присоединялись и другие «безработные» обезьяны, образовав так называемую «семью Уошо». Это уникальное сообщество восприняло и поддерживает некоторые элементарные навыки не только человеческого языка, но и человеческой культуры. Одна из сделанных Футсом видеозаписей показывала,
как члены «семьи Уошо» общаются между собой, распределяя одеяла перед сном, играя, завтракая или готовясь ко сну. Сестры Мойя и Тату проводили много времени, лежа на полу с журналом, который они держали ногами, потому что руки нужны были для жестикуляции – для разговоров и комментариев к картинкам. Тату особенно любила находить фотографии мужских лиц, объясняя, что «ЭТО ДРУГ ТАТУ», и разнообразно варьируя эту романтическую тему. Временами все пять шимпанзе с помощью жестов обсуждали друг с другом цветные картинки, фасоны одежды и фото в журналах (с. 281).
По-видимому, не будет преувеличением признать, что на Земле возникла новая гуманоидная «цивилизация» – Говорящие обезьяны.
Выражаю благодарность Вардану Айрапетяну, М. Н. Григорян, Г. Е. Крейдлину и Н. В. Перцову за ценные замечания к тексту предисловия.
А. Д. Кошелев, 7 марта 2006 г.
О проекте
О подписке